Лязгнула, отворяясь, низенькая, обитая железными полосами дверца. Звонко и пронзительно – до зубовной боли – взвизгнули ржавые петли.
   Дверь распахнулась. В нос ударило зловоние темницы – ни с чем не сравнимый, ни на что не похожий смрад подземелья, сопревшей соломы, немытых тел, крови, пота, мочи, экскрементов, страха, отчаяния и боли.
   Горящий факел стражники держали сзади, у самой головы пленника, освещая скорее его самого, нежели путь ему. Факел трещал над ухом, норовил подпалить волосы, брызнуть смоляной капелью за шиворот.
   А впереди – широкая лестница без перил, высотой в человеческий рост. Лестница ведет вниз.
   – Пшел! – Древко алебарды больно ткнулось промеж лопаток. – Вперед! – Толчок вышел сильным: несколько осклизлых ступеней пришлось не пройти – пробежать. А бежать со связанными руками да с короткой тяжелой цепью на ногах ох как неудобно. Падения и беспомощного барахтанья в дурно пахнущей луже у порога удалось избежать лишь чудом.
   – Быстрее!
   Снова тычок. На этот раз его кольнули в спину алебардным острием. Слегка так кольнули, осторожно. Расчетливо и умело – чтобы не поранить, не покалечить или, не дай бог, не убить ненароком ценного пленника. Но все же ощутимо. Кольнули – как подстегнули.
   Поневоле пришлось побыстрее переставлять скованные ноги и идти на потеху стражи частыми мелкими шажками. Идти дальше, глухо позвякивая цепными звеньями и ощущая голыми подошвами толстый, холодный, липкий слой грязи и притоптанных нечистот. А что делать? Остановишься – снова толкнут, кольнут, собьют, повалят. А так, на ногах, оно все же лучше, чем мордой в тюремном дерьме.
   Благородного рыцаря, пфальцграфа Дипольда Гейнского, известного также под прозвищем Славный, сына остландского курфюрста и будущего кайзера Карла Осторожного, снова гнали куда-то в неверном пятне факельного света. Гнали по сырому коридору с закопченным потолком. Гнали как бессловесную скотину на убой.
   Как бессловесную… О, Дипольд Славный многое мог бы сказать сейчас своим стражникам! Сказать, невзирая на то, что полностью находится в их власти. И что руки немеют от врезавшихся в кожу пут. И что на ногах звенит крепкая короткая цепь. Да, уж он бы сказал! Но проклятый кляп во рту. Впору скрежетать зубами от бессильной ярости. Да ведь и не поскрежещешь особенно. С кляпом-то…
   Пр-р-роклятье!
   Проклятье, проклятье, проклятье…
   – Давай-давай, шевели копытами, ваша светлость! – с хохотом понукали знатного пленника оберландцы.
   Еще один укол пришелся в поясницу, третий – чуть ниже. Не столько больно, сколько обидно. А Дипольд мог лишь рычать в ответ да жевать ненавистный кляп. И думать. И давать самому себе страшные клятвы. Погодите, змеиные псы, за позор Дипольда Славного вы еще ответите! Все! До единого! И вы, и ваш проклятый маркграф, и его приспешник-колдун… Вся Оберландмарка ответит.
   Шли по широкому проходу. Отблески трескучего факела вырывали по обе стороны коридора клетки-камеры. Забранные решетками, отделенные друг от друга толстыми железными прутьями, высоко приподнятые на каменном основании. Дипольд проходил мимо, рыскал глазами – вправо, влево. Всматривался. Запоминал.
   Пригодится. Быть может…
   Первая клетка справа, у входа в темницу, оказалась пустой. Дверь – распахнута. Внутри – солома под завязку. Видимо, отсюда ее разносят по другим камерам – на подстилки.
   Еще в глаза бросились широкие, грубо вырубленные и сильно наклоненные вниз короткие желоба. Вонючие… сливы, что ли? Ну да, для справления естественных нужд, видать, ставились. Отхожие желоба громоздились в углу каждой камеры и утопали в больших бочках, прислоненных к клеткам снаружи. А уж смердели те бочки – жуть! Как и положено переносным «выгребным ямам». Впору нос затыкать, когда мимо идешь. Да коли руки связаны – не больно заткнешь.
   Коридор через подземное узилище, казалось, тянулся бесконечно. И решетчатых клетушек вдоль прохода располагалось превеликое множество. Пустовали единицы. В них над самым потолком имелись небольшие, узкие – сжатый кулак едва-едва пролезет – окошки. В прочих камерах не было и таких отдушин. Но именно в этих безоконных клетках находились узники маркграфа.
   Людей здесь словно специально держали в неимоверной тесноте и духоте. Да, собственно, и на людей-то походили уже немногие. Дипольд аж передернул плечами. Зверье! Грязные, заросшие, в рваных лохмотьях, с гниющими струпьями на руках и ногах. Многие в цепях и колодках. Изможденные, худющие, будто живые скелеты.
   Одни лежали на грязном полу и смешанной с грязью соломе – молча, не шевелясь, не произнося ни звука. Бездыханными колодами лежали. То ли умерли уже, то ли еще до прихода смерти утратили всякий интерес к жизни. Другие стенали и плакали… Что-то просили у стражников, о чем-то умоляли. Но как-то заученно, неубедительно, по привычке скорее.
   – Кушать! Еды! Нам! Сюда! – едва разобрал Дипольд в нудном монотонном бубнеже.
   Между прутьев тянулись длинные костлявые изъязвленные руки. Несчастные пытались не словом, так хотя бы прикосновением обратить на себя внимание тюремщиков, но нарывались лишь на грубые окрики и тычки алебард. Ругань и удары не действовали, и в конце концов потерявший терпение страж пихнул горящим факелом в чьи-то растопыренные пальцы. Дикий вопль отразился от черных сводов подземелья и растворился где-то в непроглядной тьме впереди. Обожженный, тряся почерневшей от факельной смоли рукой, отскочил в глубь клетки – за спины сокамерников. Заойкал, запричитал. Урок был усвоен: руки к стражникам больше не тянулись.
   – Стоять! – большой загнутый крюк на обухе алебарды, словно палец голема, опустился на плечо Дипольда. «Палец» дернулся назад, вонзился заточенным острием под ключицу.
   Коготь – а не крюк, а не палец!
   Дипольд взрыкнул от боли. Остановился.
   А один из стражей, прислонив алебарду к железным прутьям – подальше от пленника, уже громыхал тяжелой поясной связкой. Искал подходящий ключ. Нашел – большой, массивный, с простенькой бородкой. Вставил в замок на двери ближайшей клетки. Эх, были бы сейчас руки свободны! Оттолкнуть тюремщика от двери. Да ключной связкой – по морде. Под легкий шлем… А потом подхватить алебарду и…
   – Входите, ваша светлость, – с издевкой прогундосили над ухом.
   Дверь-решетка открылась. Факел осветил узилище.
   После всего увиденного, в общем-то, еще и не так плохо. Клетка из тех, что не заняты. С прелой соломой на полу, со зловонным сливом в одном углу и скомканным грязным одеялом – в другом. С маленьким окошком наверху, до которого, впрочем, не дотянуться и не допрыгнуть. Но главное, нет жуткой скученности, нет звероподобных соседей – оборванных, вонючих, гниющих заживо.
   – Располагайтесь, светлость, – гоготнули за спиной. – Будьте как дома.
   Кто-то дернул завязки кляпа, вырвал изо рта обслюнявленную изгрызенную тряпицу на крепком ремне.
   И – прощальным подарком – ножом по путам.
   И – ногой под зад.
   Уже падая, Дипольд сообразил, что свободен. Относительно свободен, конечно. Если не считать цепи на ногах. И прутьев клетки, и толстых стен подземелья. Но все же…
   Свободен!
   Руки – свободны!
   Болезненный удар о камень. Он сильно бьется плечом – пораненным, едва не выдернутым алебардным крюком.
   Неважно!
   Безвольной куклой Дипольд катится по тонкому слою влажной, заплесневелой соломы на жестком каменном полу. Катится, пачкаясь, расшибая, раздирая в кровь колени и локти.
   Ерунда!
   Опираясь о ржавые прутья решетки, пфальцграф быстро – так быстро, как только может, – поднимается на ноги. Слышит, как звенит неснятая цепь – короткая и тяжелая.
   Плевать!
   Нет, он не побежал назад, к глумящимся тюремщикам жалкими, семенящими, стреноженными шажками. Он прыгнул. Как лев. Метнулся, как златокрылый грифон с остландского герба. Рыча. Как тот же лев, как грифон. На ненавистных стражей с алебардами. Сам – с голыми руками. Уже в прыжке, задним числом осознавая, что в посиневших от тугих пут руках еще не восстановлен кровоток, что они не смогут сейчас послужить верой и правдой, как служили прежде.
   Ничего. Главное – добраться до вражеского горла. А там уж зубами… Как-нибудь там…
   В захлопнувшуюся решетку он ударился с маху. С налету. Всем телом. И онемевшими руками. И искаженным лицом.
   Поздно: уже звякнул, закрываясь, замок. Стража отступила.
   Прутья на решетчатой двери были частыми, крепкими. Головы не просунешь. Зубами не дотянешься. А рукой… Дипольд просунул свободную, но омертвевшую руку. Никого не поймал, конечно, никого не зацепил.
   – Гляди-ка, а ведь почти успел! Чуть из клетки не выскочил! – изумленно хмыкнул кто-то из оберландцев.
   – Идем, – сухо приказал другой.
   Позвякивая металлом, стража направилась к выходу. Лезвия алебард тускло поблескивали в свете факела. Потом грохнуло, лязгнуло, и факельное пламя отсекла низенькая дверь, обитая железными полосами. Тьма, навалившаяся на Дипольда, не была сплошной и непроглядной. Маленькое окошко под потолком давало немного рассеянного света. Но лучше бы уж полная темнота…
   В этом слабом свете Дипольд чувствовал себя ярмарочным шутом на помосте в окружении ярких огней. Его клетка освещалась, его видели прочие обитатели подземелья. Сам же он поначалу не мог разглядеть никого и ничего вокруг. Вокруг него был только зловещий и зловонный мрак.
   И мрак этот оживал. Копошился, шевелился. Шептался.
   Сначала до ушей Дипольда донеслось завистливое и ненавидящее:
   – Счастливчик…
   – Счастливчик, счастливчик, счастливчик… – шелестящим эхом подхватила, зашуршала темнота то тут, то там.
   Он не сразу и сообразил, что это о нем. Потом…
   – Один! В отдельной клетке! С окном!
   …потом понял. О нем.
   – Из благородных, небось, из белоручек, – недовольно шушукался мрак.
   Шепот нарастал как снежный ком, полнился осторожной многоголосицей, громчел, переставал быть шепотом.
   – А то! Из графьев, небось, каких-то. Слыхали – светлостью его стража величала.
   – Ишь-ты, из графьев! Надо же…
   – Да, всякого народу тут побывало. Говорят, даже их милости бароны в здешних клетках сиживали, но вот светлости…
   Дипольд слушал, стиснув зубы. Языки невидимых крикунов развязывались. Голоса крепчали, раззадоривались.
   – Подумаешь, светлость! Дай срок, и сиятельства еще тут объявятся. А то и сами их величество… Мы-то, конечно, до тех славных времен не доживем…
   – Эй, чего каркаешь?! Коли сам не доживешь, так другим беды не накликай!
   – А я не каркаю, я говорю как есть! – зло отозвались на попрек. – Ни я здесь долго не протяну, ни ты, никто из нас…
   – Заткнись! – одернул новоявленного пророка чей-то грубый голос. – Выродок!
   – Сам ты выродок!
   Глухой стук, клацанье зубов, возня, рычание, здорово смахивающее на звериное. Скоротечная и жестокая драка в темноте ненадолго прервала переругивание узников-невидимок.
   Потом удары стали чаще, сильнее. Кого-то били-забивали вусмерть. Руками, ногами. Насколько понял Дипольд, колотили и топтали бедолагу несколько человек сразу. Мольбы, стоны, хрипы избиваемого были едва слышны и звучали совсем недолго…
   Еще некоторое время слышался глухой смачный звук с характерным похрустыванием.
   Затем несколько мгновений блаженной тишины и…
   – Ну? – заинтересованно-настороженное откуда-то с противоположной стороны коридора.
   – Убили, – спокойно отозвались в ответ. – Кривого убили…
   – Повезло вам, – и не понять, то ли зависть в словах, то ли злая насмешка. – Одним теперь меньше в клетке.

ГЛАВА 22

   Событие, судя по всему, произошло самое что ни на есть заурядное. Смерть узника даже не обсуждалась. Убили – и убили. У подземного люда нашлась более интересная тема для беседы: разговор в камерах и между камер возвращался в прежнее русло.
   – А этот-то, светлость, каков, а? Молчит вон, насупился. Сидит у себя под окошком. Разговаривать не хочет.
   – Нечему дивиться? Видели, как он давеча на дверь кинулся, а? Может, ушибся? Отшиб говорилку-то.
   – Ага, и думалку заодно.
   – Посветил бы бедным-несчастным во тьме страждущим, а, твоя светлость?
   Хихиканье, глумливые смешки.
   – Глянь-ка, опять не отвечает!
   Дипольд и не собирался. Сделать он все равно сейчас ничего не мог, а вступать с неведомым и невидимым отребьем в перебранку – значит ронять свое достоинство. Потом он на все нападки ответит иначе. Пускай себе зубоскалят, мерзавцы. Он подождет, он потерпит. Он злости поднакопит. А когда придет время – отомстит. Вместе с маркграфскими прихвостнями за все поплатятся и эти… Твари. Черви подземные.
   – Ты, вообще, кто будешь, светлость?
   «Пфальцграф Гейнский Дипольд Славный, сын и наследник остландского курфюрста», – тяжело дыша, сжимая и разжимая кулаки, подумал Дипольд.
   – Слышь, тебя, кажись, спрашивают – кто таков?
   «Пфальцграф Гейнский Дипольд Славный, сын и наследник остландского курфюрста…»
   – У-у-у, все молчит…
   – Гордый…
   – Ничего, здесь спесь с него слетит быстро.
   – А может, язык светлости уже выдрали, потому и не разговаривает?
   – Не-е, был бы без языка, так кляпа в рот совать не стали б.
   – Интересно, что с ним сделают?
   – Да то же, небось, что и с прочими делали. Или похуже чего сотворят…
   – Может, за выкуп светлость тут держат?
   – Может, и так. Не бедный, небось.
   – Ну, еще бы! У любого графишки звонкая монетка завсегда найдется.
   – И другие богатства тоже.
   – И родственнички любящие у него, верно, есть…
   Старожилы перемывали косточки новичку, нисколько того не стесняясь. Громкие титулы, похоже, ничего не значили для звероподобных людей в клетках. И сами титулы, и почтение к оным, остались по ту сторону темницы – за крепкими решетками и толстыми стенами. Здесь же был иной мир – укрытый тьмой, насквозь пронизанный страхом. И жил мир узилища по иным законам. В законах этих Дипольду еще предстояло разобраться. Разобраться и либо принять их и следовать им, либо, по возможности, установить в оберландском подземелье свои собственные законы.
   – Только вот не помогут они тебе, твоя светлость, – чей-то неприятный хриплый и откровенно враждебный голос вдруг прозвучал совсем рядом.
   Кто-то обращался к новичку с расстояния копейного удара. Да чего там – с расстояния полуторного меча в вытянутой руке.
   – Ни деньги, ни прочее добро, ни родственники, ни верные вассалы – ничего тебе здесь не поможет.
   Глаза Дипольда уже достаточно привыкли к темноте. По крайней мере, скудного света из окошка под потолком хватало, чтобы более-менее разглядеть две соседние клетки. Та, что справа, – пустая. Тоже освещенная, тоже с окошком. У крепкой решетки, отделявшей эту камеру от клетки пфальцграфа, бесформенной кучей валялось рванное тряпье. Сверху – одеяло в дырах и заскорузлых потеках, под ним – брошенная кем-то одежда да забытая тюремщиками цепь. Цепь зачем-то пропущена меж разделительной решеткой и тянется из клетки наружу – в коридор.
   А голос-хрип доносился слева. Из другой клетки. Оттуда же идет непереносимый смрад, там, в вонючем полумраке, лениво копошатся едва различимые человеческие фигуры.
   – Даже не надейся выбраться отсюда, слышь ты, твоя спесивая светлость…
   Ага, а вот и сам говорящий. Навалился со своей стороны, прильнул всем телом к решетке. Но стоит на ногах, а стоящих на своих двоих тут, насколько успел заметить Дипольд, немного. Что ж, тем интересней.
   – Слышу…
   Пфальцграф ответил. Звякнув цепью, подобрался поближе. Пригляделся. Но толком недоброжелательного соседа при таком освещении не шибко-то и рассмотришь. Видно лишь, как злобно посверкивают глаза-уголья да щерится редкими зубами рот. Еще видно – голова большая, шея толстая, фигура крупная, ладная, кулаки, сжимающие прутья решетки, увесистые.
   Остальные обитатели тесной клетки старались держаться подальше от хриплоголосого здоровяка. Хотя туда, где сейчас стоял он, попадало немного воздуха и света из клетки Дипольда. А там, где испуганно жались к решетке другие узники, дышать, наверное, вовсе нечем. И – ни единого солнечного лучика.
   – А раз слышишь, так заруби себе на носу, – к общему зловонию соседней камеры явственно примешивалось гнилое дыхание говорившего. – Из этой темницы пути на волю нет. И тебе тоже не выкарабкаться, какой бы ты там ни был светлостью и какой бы пухлой ни была твоя мошна, понял? Господин мракграф не отдает то, что взял единожды. Ни за выкуп, ни без выкупа. Такое уж у него правило.
   Мракграф… Дипольд хмыкнул. Хорошо сказано. Верно подмечено. Чернокнижник – он мракграф и есть. И ведь что любопытно: узник этот, похоже, вовсе не боится властителя Верхней Марки. Голоса вон почти не понижает. Крепкий, видать, орешек. Не сломался еще. Хотя озлобился уже изрядно и, что того хуже, чует свою обреченность. И ненавидит тех, кто еще смеет на что-то надеяться. И у кого есть хотя бы призрачный шанс воплотить надежду эту в действительность.
   Судя по всему, именно хриплоголосый верховодил клеткой слева. И, быть может, не только ею. Подобное соседство могло доставить много неприятностей. А могло нести потенциальную выгоду. Если, к примеру, подружиться с соседом. Или прилюдно разделаться с ним. И тем самым заставить замолчать остальных темничных псов. Заставить себя уважать.
   Дружбу заводить с хриплоголосым Дипольд не хотел. Заискивать и лебезить с такими он не обучен. А вот подраться или – если повезет – убить мерзавца… Это ж совсем другое дело. Слишком долго копилась в душе бессильная ярость, слишком велико было желание выплеснуть ее побыстрее, хоть на кого-то. Пфальцграф приблизился к решетке, разделявшей их клетки, почти вплотную.
   – Выкуп-то за тебя, конечно, возьмут, – все хрипел, недобро позыркивая горящими глазами, сосед, – но вот самого тебя уже не выпустят. Мы все здесь вечная собственность проклятого мракграфа. Как эти клетки, как подземелье. Как замок, как все, что в замке. Мы его собственность до смерти и после. Так что не шибко заносись, твоя светлость.
   – А не заткнуться ли тебе, а, пес шелудивый?! – громко отчеканил Дипольд, стоя уже у самой решетки. – И морду-то отвороти – воздух не порть. Его и так мало, а из пасти твоей, что из выгребной ямы, несет. И слова у тебя такие же гнилые. Мне их слушать ни к чему.
   Мгновение недоуменной тишины, а после…
   – У-у-у, какой он грозный, – насмешливо протянула темнота вокруг.
   Хриплоголосый засопел, запыхтел, но заговорил неожиданно спокойно, почти миролюбиво, сдерживая истинные чувства.
   – Ты того, светлость… Меня, слышь, не обижай. И забудь лучше свои графские замашки. Здесь не твоя вотчина. Здесь все по-другому будет, так что мой тебе совет…
   Плавное убаюкивающее течение речи вдруг оборвалось на полуслове. Правая рука соседа – до того обманчиво расслабленная и бессильно обвисшая на толстом ржавом пруте – метнулась к Дипольду. Грязная растопыренная пятерня будто выстрелила через решетку, норовя ухватить пфальцграфа покрепче, понадежнее.
   Дипольд, однако, застать себя врасплох не дал. Он ждал чего-то подобного. Для того и подошел так близко. Для того и спровоцировал нападение. Сам. Специально.
   Когда человек стоит за решеткой, а рука его во всю длину, от плеча, тянется через решетку, с ней, с рукой этой, можно делать что угодно. Дипольд и сделал.
   Перехватил, резко и сильно дернул на себя, до упора, до хруста. Вывихивая, выламывая плечевой сустав.
   Крик. Пронзительный, громкий.
   Противник больше не хрипел. Орал в голос. Выл.
   Инстинктивно пытался вырваться, помогал себе свободной левой рукой. Но если правое плечо впечатано в решетку, если уже трещат связки, от левой руки мало проку.
   – Пощади! Светлость!
   Поздно!
   И р-р-раз! Дипольд наваливался на пойманную конечность всем телом, придерживая при этом локоть противника. Чтобы не смог согнуть руку, чтобы не выскользнул из цепкого захвата.
   Вой – еще громче, над самым ухом…
   В пальцах отчаянно дергалась крепкая волосатая лапища, никак не желавшая ломаться. Колыхался порванный испачканный рукав. В нос бил резкий запах пота и грязи. Вероятно, на этой руке полно вшей, возможно, есть сочащиеся гноем язвы… И все же ярость сейчас была сильнее брезгливости.
   И дв-в-ва!
   Гейнский пфальцграф по прозвищу Славный надавил сильнее.
   Вой перешел в визг. Визг разнесся по подземелью.
   Снова – еще более отчетливый смачный хруст.
   И – сухой треск.
   Рука все же переломилась. Под диким неестественным углом. Против локтевого сустава. И тут же осклизлой от пота, толстой волосатой змеей обмякшая конечность выскользнула-таки из пальцев пфальцграфа.
   Изувеченный узник отшатнулся назад. Упал. У калеки уже не было сил визжать. Только – стонать. И, судорожно суча грязными ногами по грязному полу, ползти прочь, подальше от соседней клетки – просторной, светлой, с окошком.
   Поймать и добить мерзавца Дипольд не смог. По успел. Да и не хотелось самому совать руку в чужую клетку – опасно. На душе остался неприятный осадок недовыплеснутой злости, ощущение недоделанного дела. Не убил ведь! Всего лишь покалечил. Жаль…
   Это было очень странное, непривычно острое сожаление об упущенной чужой смерти. И до чего же сильным оно было! Никогда прежде ничего подобного Дипольд не испытывал. Всякое случалось, однако ему не приходилось еще вот так дрожмя дрожать от подобной ненависти, поглощающей все, без остатка, естество, от одной лишь мысли, что поверженный враг ушел, уполз, утащился, спасся. ВЫЖИЛ…
   Впрочем, никогда прежде ведь гейнского пфальцграфа Дипольда Славного не бросали в темницу. Никогда прежде с ним так не разговаривали. И не поступали так.
   Как в проклятом Оберланде.

ГЛАВА 23

   Незавершенную работу завершили за него. И без него.
   Минуту-другую в клетке слева ничего не происходило. Затем на изувеченного стенающего здоровяка, будто по команде, набросилась вся камера. Оцепеневшие человеческие фигуры, дотоле испуганно жавшиеся по углам и настороженно взиравшие за происходящим, вдруг разом ожили, заорали, навалились – со всех сторон, сплошной массой. Стаей-Сворой. Накрыли, погребли под собой калеку.
   Видать, не любили его здесь. Очень не любили. Видать, изрядно попортил крови своим сокамерникам хриплоголосый.
   Это продолжалось неожиданно долго. Даже с одной здоровой рукой, едва не теряя сознание от жуткой боли в изувеченных суставах, повергнутый хозяин клетки все же отчаянно отбивался.
   Вот рев, похожий на боевой клич. Вот дерганье раненого узника. Взмах левой руки – и видно, как отлетел из полумрака в совсем уж темный угол один из нападавших. Еще взмах – и второй ударился затылком о запертую дверь клетки и тихонько сползает вниз. Толчок ногами – и сразу двое катятся по грязи и соломе к каменной стене клетки.
   Из копошащейся человеческой кучи доносились рычание, вскрики, яростная молотьба ударов. И, как это обычно бывает, толпа все же взяла одиночку количеством. Неумело, неловко… Но – забили, затоптали, загрызли, задушили.
   – Ну? Ну? Ну? – с интересом и противоестественным азартом вопрошала темнота подземелья.
   – Готов, – тяжко выдохнул кто-то. – Сипатого убили.
   «Одним в клетке меньше», – отрешенно подумал Дипольд.
   Пфальцграф отошел к противоположной камере – пустой и светлой, к той, что справа. Хотелось хоть какого-то уединения.
   Он опустился в прелую солому, привалился спиной к холодной решетке. На душе было скверно. Этот Сипатый, надо признать, погиб достойно. За такое, наверное, и мерзавца уважать можно. Однако Дипольд все еще сожалел, что убил мерзавца не сам, что убили другие. Руки чесались, руки жаждали крови.
   А темнота вокруг оживала по новой. Темнота заявляла о себе все громче. Темнота назойливо лезла в уши, гоня прочь зыбкую иллюзию одиночества.
   – Ну, светлость, ты дае-е-ешь!
   – Сипатый здоровый был, как бык, а ты ему руку этак вот, об решеточку…
   – Ловко, светлость!
   В одобрении неприятного подземного народца Дипольд не нуждался. Наоборот. За подобную фамильярность он готов был снова и снова ломать руки, ноги, шеи… Но – вот беда – некому. Соседи из клетки справа опасались приближаться к разделительной решетке и благоразумно помалкивали. Зато остальные, невидимые во тьме и тьмою же защищенные, язык на привязи держать явно не собирались. Опять знатного пленника в открытую обсуждали несдержанной базарной многоголосицей. Наглой и глумливой. Обсуждали, задевали, оскорбляли. И становилось ясно: расправой над одним ублюдком других здесь не утихомиришь. Не дотянешься потому как!
   – Силен, сиятельство!
   – Да только клетку-то, небось, не осилишь.
   – Ага! Прутики железные не раздвинешь, решеточку не сломаешь.
   – Гы-гы-гы!
   – Слышьте, а он снова молчит.
   – Это от гордости. Сипатого одолел, вот и пыжится.
   – Да, гордый наш графишко.
   – И горячий к тому ж сверх всякой меры.
   – Только в том здесь, твоя светлость, проку мало. А бед – много.
   – Потому как не любят здесь гордых да горячих.
   – Нет, гляньте, он вообще разговаривать не желает!
   – Эй! Решил, Сипатого покалечил – и мы тебя за то в покое оставим?
   – Подумаешь! Одну руку сломал, так рано или поздно другая до тебя дотянется. Тут у нас рук много, слышь ты, светлость. А знаешь, сколько сипатых таких по клеткам сидит?
   – А сколько сидело?
   – А сколько еще сидеть будет?
   Недобрые насмешливые голоса гомонили в темноте без умолку, перебивая друг друга. Мешая отдохнуть, расслабиться, собраться с мыслями, обдумать…