— Я чувствую поэзию, только когда курю, — сказал он.
   — Баллада называется «Три сына Будрыса».
   — «Три сына Будрыса»? — переспросил граф с некоторым удивлением.
   — Да. Будрыс, как ваше сиятельство знает лучше меня, — лицо историческое.
   Граф пристально посмотрел на меня своим странным взглядом. В нем было что-то непередаваемое, какая-то смесь робости и дикости, производившая на человека непривычного почти тягостное впечатление. Чтобы избежать его, я поспешил начать чтение.

 
   Три сына Будрыса
   Старый Будрыс на дворе своего замка кличет троих сыновей своих, кровных литовцев, как и он. Говорит им:
   — Дети, давайте корм вашим боевым коням, седла готовьте, точите сабли да копья.
   Слышно, что в Вильне войну объявили на три стороны солнца. Ольгерд пойдет на русских, Скиргелло — на соседей наших, поляков, Кейстут[17] ударит на тевтонов[18].
   Вы молоды, сильны и смелы: идите воевать. Да хранят вас литовские боги! На этот раз я не пойду на войну, но дам вам совет: трое вас, и три перед вами дороги.
   Один из вас пусть идет с Ольгердом на Русь, к Ильменю-озеру, под стены Новгорода. Там полным-полно горностаевых шкур и узорных тканей. Рублей у купцов — что льду на реке.
   Второй пусть идет с Кейстутовой конною ратью. Кроши крестоносцев-разбойников! Янтаря там — что морского песку, сукна там горят и блестят, других таких не найти. У попов на ризах рубины.
   Третий за Неман пусть отправляется вместе с Скиргелло. На том берегу — жалкие сохи да плуги. Зато наберет он там добрых коней, крепких щитов и сноху привезет мне. Польские девицы, детки, краше всех полонянок. Резвы, как кошки, белы, как сметана, под темною бровью блестят звездами очи.
   Когда я был молод, полвека назад, я вывез из Польши красивую полоняночку, и сделалась она мне женою. Давно ее уж нет, а я все не могу посмотреть в ту сторону, не вспомнив о ней!
   Благословил он молодцов, а те уже в седлах, с оружием в руках. Тронулись в путь. Осень проходит, следом за нею зима… Они все не возвращаются. Старый Будрыс уже думает, что они погибли.
   Закрутились снежные вихри. Всадник приближается, черной буркой прикрывает драгоценную поклажу.
   — Там мешок у тебя? — говорит Будрыс. — Полон, наверно, новгородскими рублями?
   — Нет, отец. Привез я тебе сноху из Польши.
   В снежном облаке приближается всадник, бурка у него топорщится от драгоценной поклажи.
   — Что это, сынок? Драгоценный янтарь?
   — Нет, отец. Привез я тебе сноху из Польши.
   Разыгралась снежная буря. Всадник скачет, под буркой драгоценную хоронит поклажу… Но еще не показал он добычи, как Будрыс уже гостей созывает на третью свадьбу.

 

 
   — Браво, господин профессор! — воскликнул граф. — Вы отлично произносите по-жмудски. Но кто вам сообщил эту прелестную дайну?
   — Одна девица, с которой я имел честь познакомиться в Вильне у княгини Катажины Пац.
   — А как зовут ее?
   — Панна Ивинская.
   — Панна Юлька! — воскликнул граф. — Ах, проказница! Как я сразу не догадался? Дорогой профессор, вы знаете жмудский и всякие ученые языки, вы прочитали все старые книги; но вас провела девочка, читавшая одни только романы. Она перевела нам на жмудский язык, и довольно правильно, одну из прелестных баллад Мицкевича, которой вы не читали, потому что она не старше меня. Если угодно, я могу показать вам ее по-польски, а если вы предпочитаете великолепный русский перевод, я вам дам Пушкина.
   Признаться, я растерялся. Представляю себе радость дерптского профессора, напечатай я как подлинную дайну эту балладу о сыновьях Будрыса.
   Вместо того чтобы позабавиться моим смущением, граф с изысканной любезностью поспешил переменить тему разговора.
   — Так что вы знакомы с панной Юлькой? — спросил он.
   — Я имел честь быть ей представленным.
   — Что вы о ней думаете? Говорите откровенно.
   — Чрезвычайно милая барышня.
   — Вы говорите это из любезности.
   — Очень хорошенькая.
   — Гм…
   — Ну конечно! Какие у нее чудесные глаза!
   — Н-да!..
   — И кожа необыкновенной белизны!.. Я вспоминаю персидскую газель[19], где влюбленный воспевает нежную кожу своей возлюбленной. «Когда она пьет красное вино, — говорит он, — видно, как оно струится в ее горле». Когда я смотрел на панну Ивинскую, мне пришли на память эти стихи.
   — Может быть, панна Юлька и представляет собою подобный феномен, но я не слишком уверен, есть ли у нее кровь в жилах… У нее нет сердца!.. Она бела как снег — и как снег холодна!
   Он встал и молча принялся ходить по комнате — как мне показалось, для того, чтобы скрыть свое волнение. Вдруг он остановился.
   — Простите, — сказал он, — мы говорили, кажется, о народной поэзии…
   — Совершенно верно, граф.
   — Нужно согласиться все-таки, что она очень мило перевела Мицкевича… «Резва, как кошка… бела, как сметана… блестят звездами очи…» Это ее собственный портрет. Вы согласны?
   — Вполне согласен, господин граф.
   — Что же касается до этой проделки… совершенно неуместной, разумеется… то ведь бедная девочка ужасно скучает у своей старой тетки. Она живет, как в монастыре.
   — В Вильне она выезжала в свет. Я видел ее на полковом балу.
   — Да, молодые офицеры — вот для нее подходящее общество. Посмеяться с одним, позлословить с другим, кокетничать со всеми… Не угодно ли вам посмотреть библиотеку моего отца, господин профессор?
   Я последовал за ним в большую галерею, где находилось много книг в прекрасных переплетах; но, судя по пыли, покрывшей их обрезы, открывались они редко. Можете судить о моем восторге, когда одним из первых томов, вынутых мною из шкафа, оказался «Catechismus Samogiticus». Я не мог сдержаться и испустил радостный крик. Вероятно, на нас действует какая-то таинственная сила притяжения, которую мы сами не сознаем… Граф взял книгу, небрежно перелистал ее и надписал на переднем чистом листе: «Господину профессору Виттенбаху от Михаила Шемета», Не могу выразить словами, как я был восхищен и тронут подарком; я мысленно дал обещание, что после моей смерти драгоценная книга эта послужит украшением библиотеки университета, где я обучался.
   — Смотрите на эту библиотеку как на ваш рабочий кабинет, — сказал мне граф, — здесь вам никто не будет мешать.


3


   На следующий день после завтрака граф предложил мне прогуляться. Он собирался посетить со мной один капас (так называют литовцы могильные холмы, известные в России под названием курганов), весьма известный в округе, так как в древности у него сходились в некоторых торжественных случаях поэты и колдуны (это было тогда одно и то же).
   — Могу предложить вам очень спокойную лошадь, — сказал граф. — К сожалению, туда нельзя проехать в коляске: дорога такая, что ее не выдержит ни один экипаж.
   Я бы предпочел остаться в библиотеке и делать выписки, но, не считая себя вправе противоречить желаниям моего гостеприимного хозяина, я согласился. Лошади ждали нас у крыльца. Во дворе слуга держал собаку на сворке. Граф остановился на минуту и, обернувшись ко мне, спросил:
   — Вы знаете толк в собаках, господин профессор?
   — Очень мало, ваше сиятельство.
   — Зоранский староста — у меня есть там земля — прислал мне этого спаниеля, о котором он рассказывает чудеса. Разрешите мне посмотреть его?
   Он кликнул слугу, и тот подвел собаку. Это было великолепное животное. Собака уже привыкла к слуге и весело прыгала, живая как огонь. Но в нескольких шагах от графа она вдруг поджала хвост и стала пятиться, словно на нее напал внезапный страх. Граф погладил ее, от чего она жалобно завыла. Посмотрев на нее с минуту глазом знатока, граф сказал:
   — Думаю, будет хорошая собака. Взять ее на псарню!
   И он вскочил на коня.
   — Господин профессор, — обратился ко мне граф, когда мы выехали на въездную аллею замка, — вы, конечно, заметили, как испугалась меня собака. Я хотел, чтобы вы это видели своими глазами… В качестве ученого вы должны уметь разгадывать загадки. Почему животные меня боятся?
   — Поистине, господин граф, вы мне оказываете много чести, принимая меня за Эдипа[20]. Я просто скромный профессор сравнительного языкознания. Быть может…
   — Заметьте, — прервал он меня, — что я никогда не бью ни лошадей, ни собак. Меня бы мучила совесть, если бы я ударил хлыстом бедное животное, не сознающее своих проступков. А между тем вы не поверите, какое отвращение внушаю я лошадям и собакам. Чтобы приручить их, мне требуется вдвое больше труда и времени, чем кому-либо другому. Например, лошадь, что под вами, — сколько времени бился я с ней, чтоб ее объездить. А теперь она кротка, как ягненок.
   — Мне думается, господин граф, что животные — хорошие физиономисты и что они сразу замечают, любит ли их человек, которого они видят в первый раз, или нет. Я подозреваю, что вы цените животных только за ту пользу, которую можно извлечь из них. Между тем есть люди, от природы имеющие пристрастие к определенным животным, и те это сразу замечают. У меня, например, с детства какая-то инстинктивная любовь к кошкам. Редко бывает, чтобы кошка убежала, если я хочу приласкать ее; и еще ни разу ни одна кошка меня не оцарапала.
   — Весьма возможно, — сказал граф. — Действительно, у меня нет того, что называется пристрастием к животным… Они не лучше людей… Я вас везу, господин профессор, в лес, где сейчас в полном расцвете звериное царство, в маточник, великое лоно, великое горнило жизни. По нашим народным преданиям, никто еще не изведал его глубин, никто не мог проникнуть в сердцевину этих лесов и болот, исключая, конечно, господ поэтов и колдунов, которым нет преград. Там республика зверей или конституционная монархия — не сумею сказать, что из двух. Львы, медведи, лоси, зубры (наши бизоны) — все это зверье мирно живет вместе. Мамонт, сохранившийся там, пользуется особым уважением. Кажется, он у них председатель сейма. У них строжайший полицейский надзор, и если кто-нибудь провинится, его судят и подвергают изгнанию. Виновное животное попадает тогда из огня да в полымя. Оно принуждено бежать в человеческие области. И немногие это выносят[21].
   — Прелюбопытное сказание! — воскликнул я. — Но, господин граф, вы упомянули о зубре. Действительно ли это благородное животное, которое описано Цезарем в его «Записках» и на которое охотились меровингские короли[22] в Компьенском лесу, еще водится, как я слышал, в Литве?
   — Безусловно. Отец мой собственноручно убил одного зубра, конечно, с разрешения правительства. Вы могли видеть его голову в большом зале. Сам я не встречал зубров ни разу; думаю, что они чрезвычайно редки. Зато у нас тут полным-полно волков и медведей. Предвидя возможность встретиться с одним из этих господ, я взял с собой этот инструмент (он указал на ружье в черкесском чехле, висевшее у него за плечами), а у моего конюшего за седлом — двустволка.
   Мы начали углубляться в чащу. Вскоре узкая тропинка, по которой мы ехали, пропала. Ежеминутно приходилось объезжать огромные деревья, низкие ветки которых преграждали нам путь. Некоторые из них, засохшие от старости, свалились на землю, образовав словно вал с колючими, заграждениями, переправиться через который не представлялось возможности. Местами нам попадались глубокие болота, покрытые водяными лилиями и ряской. Дальше встречались лужайки, где трава сверкала как изумруд. Но горе тому, кто ступил бы на них, ибо богатая и обманчивая растительность их обыкновенно прикрывает топи, готовые поглотить навеки и коня и всадника. Из-за трудной дороги мы должны были прервать беседу. Я изо всех сил старался не отставать от графа и удивлялся, с какою безошибочной точностью, без компаса, держал он правильное направление, которого следовало держаться, чтобы добраться до капаса. Очевидно, он с давних пор охотился в этих дебрях.
   Наконец мы увидели холм посреди обширной поляны. Он был довольно высок, окружен рвом, который еще можно было явственно различить, несмотря на кустарники и обвалы. По-видимому, здесь уже производились раскопки. На вершине я заметил остатки каменного строения; некоторые камни были обожжены. Большое количество золы, перемешанной с углем, и валявшиеся там и сям осколки грубой глиняной посуды свидетельствовали, что на вершине кургана в течение долгого времени поддерживали огонь. Если верить народным преданиям, некогда на капасах происходили человеческие жертвоприношения. Но ведь нет угасшей религии, которой бы не приписывали этих ужасных обрядов, и я сомневаюсь, чтобы подобное мнение о древних, литовцах можно было подтвердить историческими свидетельствами.
   Мы уже спускались с холма, собираясь сесть на наших лошадей, которых оставили по ту сторону рва, когда увидели, что навстречу-нам идет какая-то старуха с клюкой и с корзинкой на руке.
   — Добрые господа, — сказала она, поравнявшись с нами, — подайте милостыньку, Христа ради. Подайте на шкалик, чтобы согреть мое старое тело.
   Граф бросил ей серебряную монету и спросил, что она делает в лесу, так далеко от всякого жилья. Вместо ответа она указала на корзину, полную грибов. Хотя мои познания в ботанике очень ограниченны, все же мне показалось, что большая часть этих грибов была ядовитой породы.
   — Надеюсь, матушка, — сказал я, — вы не собираетесь их есть?
   — Эх, барин, — отвечала старуха с печальной улыбкой, — бедные люди едят, что бог пошлет.
   — Вы не знаете наших литовских желудков, — заметил граф, — они луженые. Наши крестьяне едят все грибы, какие им попадаются, и чувствуют себя отлично.
   — Скажите ей, чтоб она не ела хоть этого agaricus necator, который я вижу у нее в корзине! — воскликнул я.
   И я протянул руку, чтобы выбросить один из самых ядовитых грибов; но старуха проворно отдернула корзину.
   — Берегись, — сказала она голосом, полным ужаса, — они у меня под охраной… Пиркунс! Пиркунс!
   Надо вам сказать, что «Пиркунс» — самогитское название божества, которое русские почитали под именем Перуна; это славянский Юпитер-громовержец. Меня удивило, что старуха призывает языческого бога, но еще больше изумился я, увидев, что грибы начали приподниматься. Черная змеиная голова показалась из-под них и высунулась из корзины, по крайней мере, на фут. Я отскочил в сторону, а граф сплюнул через плечо по суеверному обычаю славян, которые, подобно древним римлянам, верят, что таким способом можно отвратить влияние колдовских сил. Старуха поставила корзину на землю, присела около нее на корточки и, протянув руку к змее, произнесла несколько непонятных слов, похожих на заклинание. С минуту змея оставалась недвижимой, затем обвилась вокруг костлявой руки старухи и исчезла в рукаве бараньего полушубка, который вместе с дырявой рубашкой составлял, по-видимому, весь костюм этой литовской Цирцеи[23]. Старуха посмотрела на нас с торжествующей усмешкой, как фокусник, которому удалась ловкая проделка. В лице ее соединялось выражение хитрости и тупости, что нередко встречается у так называемых колдунов, по большей части одновременно и простофиль и плутов.
   — Вот, — сказал мне граф но-немецки, — образчик местного колорита; колдунья зачаровывает змею у подножия кургана в присутствии ученого профессора и невежественного литовского дворянина. Это могло бы послужить неплохим сюжетом для жанровой картины вашему соотечественнику Кнаусу[24]… Хотите, чтобы она вам погадала? Прекрасный случай.
   Я ответил, что ни в коем случае не стану поощрять подобное занятие.
   — Лучше я спрошу ее, — добавил я, — не может ли она что-либо рассказать относительно любопытного поверья, о котором вы мне только что сообщили. Матушка, — обратился я к старухе, — не слыхала ли ты чего насчет уголка этого леса, где звери будто бы живут дружной семьей, не зная людской власти?
   Старуха утвердительно кивнула головой и ответила со смехом, простоватым и вместе с тем лукавым:
   — Я как раз оттуда иду. Звери лишились царя. Нобль[25], лев, помер; они будут выбирать нового царя. Поди попробуй, — может, тебя выберут.
   — Что ты, матушка, городишь? — воскликнул со смехом граф. — Знаешь ли ты, с кем говоришь? Ведь барин (как бы это сказать по-жмудски: «профессор»?) — барин великий ученый, мудрец, вайделот[26].
   Старуха внимательно на него посмотрела.
   — Ошиблась, — сказала она, — это тебе надо идти туда. Тебя выберут царем, не его. Ты большой, здоровый, у тебя есть когти и зубы…
   — Как вам нравятся эпиграммы, которыми она нас осыпает? — обратился ко мне граф. — А дорогу туда ты знаешь, бабушка? — спросил он у нее.
   Она показала рукой куда-то в сторону леса.
   — Вот как? — воскликнул граф. — А болота? Как же ты через них перебралась? Должен сказать вам, господин профессор, что в тех местах, куда она указывает, находится непролазное болото, целое озеро жидкой грязи, покрытое зеленой травой. В прошлом году раненный мною олень бросился в эту чертовскую топь. Я видел, как она медленно, медленно засасывала его… Минуты через две от него были видны только рога, а вскоре и они исчезли, да еще две мои собаки в придачу.
   — Я ведь не тяжелая, — сказала старуха, хихикая.
   — Тебе, я думаю, не стоит никакого труда перебираться через болота — верхом на помеле.
   Злобный огонек мелькнул в глазах старухи.
   — Добрый барин, — снова заговорила она тягучим и гнусавым голосом нищенки, — не дашь ли табачку покурить бедной старушке? Лучше бы тебе, — добавила она, понизив голос, — в болоте броду искать, чем ездить в Довгеллы.
   — В Довгеллы? — вскричал граф, краснея. — Что ты хочешь сказать?
   Я не мог не заметить, что это название произвело на него необычайное действие. Он явно смутился, опустил голову и, чтобы скрыть свое замешательство, долго возился, открывая свой кисет, привязанный к рукоятке охотничьего ножа.
   — Нет, не езди в Довгеллы, — повторила старуха. — Голубка белая не для тебя. Верно я говорю, Пиркунс?
   В ту же минуту голова змеи вылезла из ворота старого полушубка и потянулась к уху своей госпожи. Наученная, без сомнения, таким штукам, гадина зашевелила челюстями, будто шептала что-то.
   — Он говорит, что моя правда, — добавила старуха.
   Граф сунул ей в руку горсть табаку.
   — Ты знаешь, кто я такой? — спросил он.
   — Нет, добрый барин.
   — Я — помещик из Мединтильтаса. Приходи ко мне на этих днях. Я дам тебе табаку и водки.
   Старуха поцеловала ему руку и быстрым шагом удалилась. Мы тотчас потеряли ее из виду. Граф оставался задумчивым, то завязывая, то развязывая шнурки своего кисета и не отдавая себе отчета в том, что делает.
   — Господин профессор, — начал он после долгого молчания, — вы будете надо мной смеяться. Эта подлая старуха гораздо лучше знает меня, чем она уверяет, и дорога, которую она мне только что показала… В конце концов, тут нечему удивляться. Меня в этих краях решительно все знают. Мошенница не раз видела меня по дороге к замку Довгеллы… Там есть девушка-невеста; она и заключила, что я влюблен в нее… Ну, а потом какой-нибудь красавчик подкупил ее, чтобы она предсказала мне несчастье… Это совершенно очевидно. И все-таки… ее слова помимо моей воли меня волнуют. Они почти пугают меня… Вы смеетесь, и вы правы… Дело в том, что я хотел поехать в замок Довгеллы к обеду, а теперь колеблюсь… Нет, я совсем безумец. Решайте вы, профессор. Ехать нам или не ехать?
   — Конечно, я воздержусь высказывать свое мнение, — ответил я со смехом. — В брачных делах я плохой советчик.
   Мы подошли к лошадям. Граф ловко вскочил в седло и, отпустив поводья, воскликнул:
   — Пусть лошадь за нас решает.
   Лошадь без колебания тотчас же двинулась по узкой тропинке, которая после нескольких поворотов привела к мощеной дороге, а эта последняя шла уже прямо в Довгеллы. Через полчаса мы были у крыльца усадьбы.
   На стук копыт наших лошадей хорошенькая белокурая головка выглянула из-за занавесок окна. Я узнал коварную переводчицу Мицкевича.
   — Добро пожаловать, — сказала она. — Вы приехали как нельзя более кстати, граф Шемет. Мне только что прислали из Парижа новое платье. Вы меня не узнаете, такая я в нем красивая.
   Занавески задернулись. Подымаясь на крыльцо, граф пробормотал сквозь зубы:
   — Уверен, что эту обновку она надевает не для меня…
   Он представил меня госпоже Довгелло, тетке панны Ивинской; она приняла меня чрезвычайно любезно и завела разговор о моих последних статьях в «Кенигсбергской научно-литературной газете».
   — Профессор приехал пожаловаться вам на панну Юлиану, сыгравшую с ним очень злую шутку, — сказал граф.
   — Она еще ребенок, господин профессор; вы должны ее простить. Часто она приводит меня в отчаяние своими шалостями. Я в шестнадцать лет была рассудительнее, чем она в двадцать. Но в сущности она добрая девушка и с большими достоинствами. Прекрасная музыкантша, чудесно рисует цветы, говорит одинаково хорошо по-французски, по-немецки и по-итальянски… Вышивает…
   — И пишет стихи по-жмудски! — добавил со смехом граф.
   — На это она не способна! — воскликнула госпожа Довгелло.
   Пришлось рассказать ей о проделке ее племянницы.
   Госпожа Довгелло была образованна и знала древности своей родины. Беседа с нею доставила мне чрезвычайно большое удовольствие. Она усиленно читала наши немецкие журналы и имела весьма здравые представления о лингвистике. Признаюсь, время пролетело для меня незаметно, пока одевалась панна Ивинская, но графу Шемету оно показалось очень длинным; он то вставал, то снова садился, смотрел в окно или барабанил пальцами по стеклу, как человек, теряющий терпение.
   Наконец через три четверти часа в сопровождении гувернантки-француженки появилась панна Юлиана. В своем новом платье, описание которого потребовало бы специальных знаний, которыми я не обладаю, она выступала с грацией и с некоторой гордостью.
   — Ну что, разве я не хороша? — спросила она графа, медленно поворачиваясь, чтобы он мог видеть ее со всех сторон.
   Сама она не глядела ни на графа, ни на меня; она глядела только на свое платье.
   — Что это значит, Юлька? — сказала г-жа Довгелло. — Ты не здороваешься с господином профессором? А ведь он на тебя жалуется!
   — Ах, господин профессор, — воскликнула девушка с очаровательной гримаской, — что же я такое сделала? Вы хотите наложить на меня епитимью?
   — Мы сами на себя наложили бы епитимью, если бы лишили себя вашего общества, — ответил я ей. — Я совсем не собираюсь жаловаться на вас; напротив, я в восторге от того, что благодаря вам узнал о новом и блестящем возрождении литовской музы.
   Она склонила голову и закрыла лицо руками, стараясь, однако, не испортить прическу.
   — Простите, я больше не буду! — проговорила она тоном ребенка, который тайком полакомился вареньем.
   — Нет, я не прощу вас, дорогая панна, — сказал я ей, — пока вы не исполните обещания, данного мне в Вильне у княгини Катажины Пац.
   — Какого обещания? — спросила она, поднимая голову со смехом.
   — Вы уже позабыли? Вы мне обещали, что, если мы встретимся в Самогитии, вы мне покажете какой-то народный танец, который вы очень расхваливали.
   — А, русалку?[27] Я чудесно ее танцую, и вот как раз подходящий кавалер.
   Она подбежала к столу с нотами, порывисто перелистала какую-то тетрадку, поставила ее на пюпитр фортепиано и обратилась к своей гувернантке:
   — Душенька, сыграйте это! Allegro presto[28].
   Не присаживаясь, она сама проиграла ритурнель, чтобы дать темп.
   — Пойдите сюда, граф Михаил; как истый литовец, вы должны хорошо плясать русалку … Но только, слышите, извольте плясать ее по-деревенски!
   Госпожа Довгелло пыталась протестовать, но напрасно. Граф и я, мы оба настаивали. Он имел свои причины, так как его роль в этом танце, как вы сейчас увидите, была из самых приятных. Разобрав несколько тактов, гувернантка объявила, что, пожалуй, справится с этим танцем, похожим на вальс, хотя и очень странный. Панна Ивинская, отодвинув стулья и стол, чтобы они ей не мешали, схватила своего кавалера за воротник и потащила на середину залы.
   — Имейте в виду, господин профессор; что я изображаю русалку, с вашего позволения.