Она низко присела.
   — Русалка — это водяная нимфа. В каждом из болот с черной водой, которыми славятся наши леса, есть своя русалка. Не подходите к ним близко, не то вынырнет русалка, еще прекраснее меня, если это возможно, и увлечет вас на дно, а там уж наверно загрызет вас…
   — Да это настоящая сирена! — воскликнул я.
   — Он, — продолжала панна Ивинская, указывая на графа Шемета, — молодой рыбак, простачок, который попался в мои когти, а я, чтобы продлить удовольствие, его зачаровываю, танцуя вокруг него… Да, но чтобы все было по правилам, мне нужен сарафан! Какая досада!.. Уж вы извините меня за этот нехарактерный костюм, без местного колорита… Вдобавок еще и в туфельках! Невозможно танцевать русалку в туфельках… да еще на каблуках.
   Она приподняла платье и, весьма грациозно тряхнув красивой маленькой ножкой, не без риска показать икры, отправила одну из туфелек в дальний угол гостиной. За первой туфлей последовала вторая, и панна Ивинская осталась на паркете в шелковых чулках.
   — Готово, — сказала она гувернантке.
   И танец начался.
   Русалка носится вокруг своего кавалера. Он простирает руки, чтобы схватить ее, но она пробегает под ними и ускользает. Все это прелестно, и музыка полна движения и очень своеобразна. Танец заканчивается тем, что, когда кавалер думает уже схватить русалку и поцеловать ее, она, сделав прыжок, хлопает его по плечу, и он падает к ее ногам как мертвый… Но граф придумал другой конец: он сжал проказницу в своих объятиях и поцеловал ее на самом деле. Панна Ивинская испустила легкий крик, густо покраснела и упала на диван, надувши губки, жалобно восклицая, что он сжал ее как настоящий медведь, каков он и есть. Я заметил, что такое сравнение не понравилось графу, так как напоминало ему о семейном несчастье; чело его омрачилось. Что касается меня, то я от души поблагодарил панну Ивинскую, расхвалив ее танец, который, на мой взгляд, имел совершенно античный характер и напоминал греческие священные пляски. Мою речь прервало появление слуги, возвестившего прибытие генерала и княгини Вельяминовых. Панна Ивинская прыгнула с дивана к своим туфелькам, поспешно всунула в них ножки и побежала встречать княгиню, сделав перед гостьей один за другим два глубоких реверанса. Я заметил, что при каждом из них она ловко оправляла туфельки на ногах.
   Генерал привез с собой двух адъютантов и, подобно нам, рассчитывал на приглашение к столу. Думаю, что во всякой другой стране хозяйка дома была бы немного смущена нежданным посещением шести проголодавшихся гостей, но запасливость и гостеприимство в литовских семьях таковы, что наш обед не запоздал, кажется, и на полчаса. Только, пожалуй, слишком много было всяких пирогов, и горячих и холодных.


4


   Обед прошел очень весело. Генерал сообщил нам чрезвычайно интересные подробности относительно кавказских языков, из коих одни принадлежат к арийской, а другие к туранской группе, хотя между различными тамошними народностями существует значительное сходство в нравах и обычаях. Да и меня самого заставили порассказать о своих путешествиях. Дело в том, что граф Шемет, расхвалив мое умение ездить верхом, заявил, что ему еще не доводилось встречать ни духовное лицо, ни профессора, который столь легко мог бы перенести такой большой путь, какой мы проделали сегодня. Я должен был объяснить, что, имея поручение от Библейского общества изучить наречие чарруа[29], я провел три с половиной года в Уругвайской республике, почти не слезая с лошади и живя в пампасах среди индейцев. Между прочим пришлось мне упомянуть и о том, как, проплутав однажды трое суток в этих бесконечных степях, не имея чем утолить голод и жажду, я должен был последовать примеру сопровождавших меня гаучо[30], а именно — вскрыть моей лошади жилу и пить ее кровь.
   Все дамы вскрикнули от ужаса. Генерал заметил, что калмыки в подобных крайностях поступают так же. Граф спросил меня, как мне понравился этот напиток.
   — Морально, — ответил я, — он вызвал во мне глубокое отвращение, но физически он мне очень помог, и ему я обязан тем, что имею честь обедать сегодня здесь. Многие европейцы (я хочу сказать — белые), которые долго жили среди индейцев, к нему привыкают и даже входят во вкус. Мой дорогой друг дон Фруктуосо Ривера[31], президент Уругвайской республики, редко упускает случай полакомиться этим напитком. Я вспоминаю; как однажды, направляясь в полной парадной форме на конгресс, он проезжал мимо ранчо, где пускали кровь жеребенку. Он остановился, сошел с лошади и попросил чупон, то есть глоток крови, а после этого произнес одну из самых блестящих своих речей.
   — Ваш президент — мерзкое чудовище! — воскликнула панна Ивинская.
   — Простите, дорогая панна, — возразил я ей, — это человек отлично воспитанный и выдающегося ума. Он превосходно владеет несколькими индейскими наречиями, чрезвычайно трудными; в особенности это касается языка чарруа, в котором глагол имеет бесчисленное количество форм в зависимости от переходного или непереходного его употребления и даже в зависимости от социального положения разговаривающих лиц.
   Я собирался провести некоторые любопытные подробности относительно спряжения в языке чарруа, но граф прервал меня, спросив, в каком месте следует делать надрез лошади, чтобы выпить ее крови.
   — Ради бога, дорогой мой профессор, — воскликнула с притворным ужасом панна Ивинская, — не говорите ему! Он способен зарезать всю свою конюшню, а когда лошадей не хватит, съест нас самих.
   После этой шутки дамы со смехом встали из-за стола, чтобы приготовить кофе и чай, покуда мы будем курить. Через четверть часа генерала потребовали в гостиную. Мы все хотели пойти вместе с ним, но нам было объявлено, что дамы требуют кавалеров поодиночке. Вскоре из гостиной донеслись до нас взрывы смеха и аплодисменты.
   — Панна Юлька проказит, — заметил граф.
   Вскоре пришли за ним самим. Снова смех и снова аплодисменты. Затем наступил мой черед. Когда я входил в гостиную, я увидел на всех лицах серьезное выражение, не предвещавшее ничего хорошего. Я приготовился к какой-нибудь каверзе.
   — Господин профессор, — обратился ко мне генерал самым официальным образом, — наши дамы находят, что мы оказали слишком большое внимание шампанскому, и соглашаются допустить нас в свое общество не иначе, как подвергнув предварительно некоторому испытанию. Оно заключается в том, чтобы пройти с завязанными глазами с середины комнаты до этой стены и дотронуться до нее пальцем. Задача, как видите, несложная, надо только идти прямо вперед. В состоянии вы пройтись по прямой линии?
   — Думаю, что да, генерал.
   Тотчас же панна Ивинская накинула мне на глаза носовой платок и крепко-накрепко завязала его на затылке.
   — Вы стоите посреди гостиной, — сказала она. — Протяните руку… Так! Бьюсь об заклад, что вам не дотронуться до стенки.
   — Шагом марш! — скомандовал генерал.
   Нужно было сделать всего пять-шесть шагов. Я стал двигаться очень медленно, убежденный, что наткнусь на какую-нибудь веревку или табурет, предательски поставленный мне на дороге, чтобы я споткнулся. Я слышал заглушенный смех, что еще увеличивало мое смущение. Наконец, по моим расчетам, я подошел вплотную к стене, но тут мой палец, который я вытянул вперед, погрузился во что-то липкое и холодное. Я отскочил назад, сделав гримасу, заставившую всех расхохотаться. Сорвав повязку, я увидел подле себя панну Ивинскую, держащую горшок с медом, в который я ткнул пальцем, думая дотронуться до стены. Мне оставалось утешаться тем, что оба адъютанта вслед за мной подверглись такому же испытанию и вышли из него не с большим успехом, чем я.
   Весь остаток вечера панна Ивинская безудержно резвилась. Всегда насмешливая, всегда проказливая, она избирала жертвой своих шуток то одного из нас, то другого. Я все же заметил, что чаще всего ее жертвой оказывался граф, который, надо сказать, нисколько на это не обижался и, казалось, находил даже удовольствие в том, что она его дразнила. Напротив, когда она вдруг нападала на одного из адъютантов, граф хмурился, и я видел, как глаза его загорались мрачным огнем, в котором действительно было что-то наводящее страх. «Резва, как кошка, бела, как сметана». Мне казалось, что этими словами Мицкевич хотел нарисовать портрет панны Ивинской.


5


   Разошлись мы поздно. Во многих знатных литовских семьях вы можете увидеть великолепное серебро, прекрасную мебель, драгоценные персидские ковры, но там не найдется, как в нашей милой Германии, хорошего пуховика для усталого гостя. Будь он богач или бедняк, дворянин или крестьянин, — славянин отлично может уснуть и на голых досках. Поместье Довгеллы не составляло исключения из общего правила. В комнате, которую отвели нам с графом, стояло только два кожаных дивана. Меня это не испугало, так как во время моих странствий мне нередко приходилось спать на голой земле, и воркотня графа насчет недостаточной цивилизованности его соотечественников меня даже позабавила. Слуга стащил с ног сапоги и подал халаты и туфли. Граф снял сюртук и некоторое время молча ходил по комнате, потом остановился перед диваном, на котором я уже растянулся, и спросил:
   — Как вам понравилась Юлька?
   — Она очаровательна.
   — Да, но какая кокетка!.. Как, по-вашему, ей действительно нравится тот блондинчик-капитан?
   — Адъютант?.. Откуда мне знать?
   — Он фат… и потому должен нравиться женщинам.
   — Я не согласен с таким выводом, граф. Хотите, я вам скажу» правду? Панна Ивинская гораздо больше хочет нравиться графу Шемету, чем всем адъютантам вместе взятым.
   Он покраснел и ничего не ответил; но мне показалось, что слова мои были ему очень приятны. Он еще немного походил по комнате молча, затем посмотрел на часы и сказал:
   — Ну, надо ложиться. Уже поздно.
   Он взял свое ружье и охотничий нож, которые принесли к нам в комнату, спрятал их в шкаф, запер и вынул ключ.
   — Пожалуйста, спрячьте его, — сказал он, протягивая мне ключ, к величайшему моему удивлению, — я могу позабыть. У вас, конечно, память лучше, чем у меня.
   — Лучшее средство не забыть оружия, — заметил я, — это положить его на стол возле вашего дивана.
   — Нет… Говоря откровенно, я не люблю иметь подле себя оружие, когда я сплю… И вот почему. Когда я служил в гродненских гусарах, мне как-то пришлось ночевать в одной комнате с товарищем. Пистолеты лежали на стуле около меня. Ночью я просыпаюсь от выстрела. В руках у меня пистолет. Я, оказывается, выстрелил, и пуля пролетела в двух вершках от головы моего товарища… Я так и не мог вспомнить, что мне пригрезилось.
   Рассказ этот меня несколько смутил. То, что я не получу пулю в голову, в этом я был уверен; но, глядя на высокий рост и геркулесовское сложение моего спутника, на его мускулистые, поросшие черными волосами руки, я должен был признать, что ему ничего не стоило бы задушить меня этими руками, если ему пригрезится что-нибудь дурное. Во всяком случае, я постарался не выказать никакого беспокойства и ограничился тем, что, поставив свечку на стул возле моего дивана, стал читать «Катехизис» Лавицкого, который захватил с собою. Граф пожелал мне спокойной ночи и улегся на свой диван. Повернувшись раз пять или шесть с одного бока на другой, он, по-видимому, задремал, хотя и свернулся в такую позу, как упоминаемый у Горация спрятанный в сундук любовник, у которого голова касается скрюченных колен.

 
…Turpi clausus in area,
Contractum genibus tangas caput.[32]

 
   Время от времени он тяжело вздыхал и издавал странный хрип, что я приписывал неудобному положению, которое он принял, засыпая. Так прошло, может быть, с час. Я и сам начал дремать. Закрыв книгу, я улегся поудобнее, как вдруг странный смех моего соседа заставил меня вздрогнуть. Я взглянул на графа. Глаза его были закрыты, все тело дрожало, а из полуоткрытых уст вырывались еле внятные слова:
   — Свежа!.. Бела!.. Профессор сам не знает, что говорит… Лошадь никуда не годится… Вот лакомый кусочек!..
   Тут он принялся грызть подушку, на которой лежала его голова, и в то же время так громко зарычал, что сам проснулся.
   Я не двигался на своем диване и притворился спящим. Однако я наблюдал за графом. Он сел, протер глаза, печально вздохнул и почти целый час не менял позы, погруженный, по-видимому, в раздумье. Мне было очень не по себе, и я решил, что никогда не буду ночевать в одной комнате с графом. В конце концов усталость все же превозмогла мое беспокойство, и когда утром вошли в нашу комнату, мы оба спали крепким сном.


6


   После завтрака мы вернулись в Мединтильтас. Оставшись наедине с доктором Фребером, я сказал ему, что считаю графа больным, что у него бывают кошмары, что он, быть может, лунатик и в этом состоянии может оказаться небезопасным.
   — Я все это заметил, — отвечал мне доктор. — При своем атлетическом телосложении он нервен, как хорошенькая женщина. Может статься, это у него от матери… Она была чертовски зла этим утром… Я не очень-то верю рассказам об испугах и капризах беременных женщин, но достоверно, что графиня страдает манией, а маниакальность может передаваться по наследству…
   — Но граф, — возразил я, — в полном рассудке. У него здравые суждения, он образован, признаюсь, гораздо более, чем я ожидал; он любит читать…
   — Согласен, согласен, дорогой профессор, но часто он ведет себя очень странно. Иногда он целыми днями сидит у себя в комнате; нередко бродит по ночам; читает какие-то невероятные книги… немецкую метафизику… физиологию… бог знает что[33]. Еще вчера ему прислали тюк книг из Лейпцига. Говоря начистоту, Геркулес нуждается в Гебе[34]. Тут есть очень хорошенькие крестьянки… В субботу вечером, побывавши в бане, они сойдут за принцесс… Любая из них не отказалась бы развлечь барина. В его годы да чтоб я, черт возьми!.. Но у него нет любовницы, и он не женится… Напрасно! Ему необходима «разрядка».
   Грубый материализм доктора оскорблял меня до последней степени, и я резко оборвал разговор, заявив, что от всей души желаю графу Шемету найти достойную его супругу. Признаюсь, я был немало удивлен, узнав от доктора о склонности графа к философским занятиям. Чтобы этот гусарский офицер и страстный охотник интересовался метафизикой и физиологией — это никак не укладывалось у меня в голове. А между тем доктор говорил правду, и я в тот же день имел случай убедиться в этом.
   — Как объясняете вы, профессор, — вдруг спросил меня граф к концу обеда, — да, как объясняете вы дуализм, или двойственность нашей природы?
   Видя, что я не совсем понимаю его вопрос, он продолжал:
   — Не случалось ли вам, оказавшись на вершине башни или на краю пропасти, испытывать одновременно искушение броситься вниз и совершенно противоположное этому чувство страха?..
   — Это можно объяснить чисто физическими причинами, — сказал доктор. — Во-первых, утомление, которое вы испытываете после подъема, вызывает прилив крови к мозгу, который…
   — Оставим кровь в покое, доктор, — нетерпеливо вскричал граф, — и возьмем другой пример. У вас в руках заряженное ружье. Перед вами стоит ваш лучший друг. У вас является желание всадить ему пулю в лоб. Мысль об этом убийстве вселяет в вас величайший ужас, а между тем вас тянет к этому. Я думаю, господа, что если бы все мысли, которые приходят нам в голову в продолжение единого часа… я думаю, что если бы записать все ваши мысли, господин профессор, которого я считаю мудрецом, то они составили бы целый фолиант, на основании которого, быть может, любой адвокат добился бы опеки над вами и любой судья вас засадил бы в тюрьму или же в сумасшедший дом.
   — Никакой судья, граф, не осудил бы меня за то, что я сегодня утром больше часа ломал себе голову над таинственным законом, по которому приставка сообщает славянским глаголам значение будущего времени. Но если бы случайно мне в это время пришла в голову другая мысль, в чем заключалась бы моя вина? Я не более ответствен за свои мысли, чем за те внешние обстоятельства, которые их вызывают. Из того, что у меня возникает мысль, нельзя делать вывод, что я уже начал ее осуществлять или хотя бы принял такое решение. Мне никогда не приходила в голову мысль убить человека, но если бы она явилась, то ведь у меня есть разум, чтобы отогнать ее!
   — Вы так уверенно говорите о разуме! Но разве он всегда, как вы утверждаете, на страже, чтобы руководить нашими поступками? Для того чтобы разум заговорил в нас и заставил себе повиноваться, нужно поразмыслить, — следовательно, необходимы время и спокойствие духа. А всегда ли вы располагаете тем и другим? В сражении я вижу, что на меня летит ядро; я отстраняюсь и этим открываю своего друга, ради которого я охотно отдал бы свою жизнь, будь у меня время для размышления…
   Я пробовал напомнить ему о наших обязанностях человека и христианина, о долге нашем подражать войну из Священного писания, всегда готовому к бою; наконец я ему указал, что, непрестанно борясь со своими страстями, мы приобретаем новые силы, чтобы их ослаблять и над ними господствовать. Боюсь, что я только заставил его умолкнуть, но вовсе не убедил его.
   Я провел в замке еще дней десять. Мы еще раз побывали в Довгеллах, но без ночевки. Как и в первый раз, панна Ивинская резвилась и вела себя балованным ребенком. Графа она как-то завораживала, и я не сомневался, что он влюблен в нее по уши. Вместе с тем он вполне сознавал ее недостатки и не обманывал себя на ее счет. Он знал, что она кокетка, ветреница, равнодушная ко всему, что не составляло для нее предмета забавы. Часто я замечал, что ее легкомыслие причиняет ему душевное страдание; но стоило ей проявить к нему малейшую ласку, как он все забывал, лицо его озарялось, и он весь сиял от счастья. Накануне моего отъезда он попросил меня в последний раз съездить с ним в Довгеллы — может быть, потому, что я занимал разговором тетку, пока он гулял по саду с племянницей. Но у меня было еще много работы, и, как он ни настаивал, я должен был, извинившись, отказаться. Он возвратился к обеду, хотя и просил нас не дожидаться его. Он сел за стол, но не мог есть. В течение всего обеда он был мрачен и в дурном настроении. Время от времени брови его сдвигались и глаза приобретали зловещее выражение. Когда доктор оставил нас, чтобы пройти к графине, граф последовал за мной в мою комнату и высказал все, что было у него на душе.
   — Я очень жалею, — говорил он, — что покинул вас и поехал к этой сумасбродке, которая смеется надо мной и интересуется только новыми лицами. Но, к счастью, теперь между нами все кончено; мне все это глубоко опротивело, и я больше не буду с ней встречаться.
   Он по привычке походил некоторое время взад и вперед по комнате, потом продолжал:
   — Вы, может быть, подумали, что я влюблен в нее? Доктор, дурак, уверен в этом. Нет, я никогда не любил ее. Меня занимало ее смеющееся личико… Я любовался ее белой кожей… Вот и все, что есть в ней хорошего… Особенно кожа… Ума — никакого. Я никогда не видел в ней ничего, кроме красивой куколки, на которую приятно смотреть, когда скучно и нет под рукой новой книги… Конечно, ее можно назвать красавицей… Кожа у нее чудесная… А скажите, профессор, кровь, которая течет под этой кожей, наверно, будет получше лошадиной крови? Как вы думаете?
   И он расхохотался, но от его смеха мне стало как-то не по себе.
   На следующий день я распрощался с ним и отправился продолжать свои изыскания в северной части палатината.


7


   Занятия мои продолжались около двух месяцев, и могу сказать, что нет ни одной деревушки в Самогитии, где я бы не побывал и не собрал каких-нибудь материалов. Да будет мне позволено воспользоваться этим случаем и поблагодарить жителей этой области, в особенности духовных лиц, за то поистине заботливое содействие, которое они оказали моим исследованиям, и за те превосходные добавления, которыми они обогатили мой словарь.
   После недельного пребывания в Шавлях[35] я намеревался отправиться в Клайпеду (порт, который мы называем Мемелем), чтобы оттуда морем вернуться домой, как вдруг я получил от графа Шемета следующее письмо, доставленное мне его егерем:
   «Господин профессор! Разрешите мне писать по-немецки. Я бы наделал еще больше ошибок, если бы стал писать вам по-жмудски, и вы потеряли бы ко мне всякое уважение. Не знаю, впрочем, питаете ли вы его ко мне и теперь, но только новость, которую я собираюсь вам сообщить, вряд ли его увеличит. Без дальних слов — я женюсь, и вы догадываетесь, на ком. „Юпитер смеется над клятвами влюбленных“. Так же поступает и Пиркунс, наш самогитский Юпитер. Итак, я женюсь 8-го числа ближайшего месяца на панне Юлиане Ивинской. Вы будете любезнейшим из смертных, если посетите нашу свадьбу. Все крестьяне из Мединтильтаса и окрестностей соберутся на праздник и будут до отвала наедаться говядиной и свининой, а когда напьются, то будут танцевать на лужке справа от известной вам аллеи. Вы увидите костюмы и обычаи, достойные вашего внимания. Своим приездом вы доставите мне громадное удовольствие, и Юлиане тоже. Добавлю, что отказ ваш поставил бы нас в самое затруднительное положение. Как вам известно, я и моя невеста исповедуем евангелическую религию, а пастор наш, живущий в тридцати милях отсюда, прикован к месту подагрой. Смею надеяться, что вы не откажетесь приехать и вместо него совершить обряд. Примите уверения, дорогой профессор, в искренней моей преданности.

   Михаил Шемет».

   В конце письма в виде постскриптума было прибавлено довольно изящным женским почерком по-жмудски:
   «Я, литовская муза, пишу по-жмудски. Со стороны Михаила было дерзостью сомневаться в том, что вы одобрите его выбор. И правда, нужно быть такой безрассудной, как я, чтобы согласиться выйти за него. 8-го числа ближайшего месяца, господин профессор, вы увидите довольно шикарную новобрачную. Это уже не по-жмудски, а по-французски. Только не будьте рассеянны во время церемонии».

   Ни письмо, ни постскриптум мне не понравились. Я находил, что жених и невеста выказывают непростительное легкомыслие в такой торжественной момент их жизни. Однако имел ли я право отказаться? К тому же, признаться, обещанное зрелище весьма меня соблазняло. Без сомнения, среди большого количества дворян, которые съедутся в замок Мединтильтас, я встречу людей образованных, которые снабдят меня полезными сведениями. Мой жмудский словарь был уже достаточно богат; но значение многих слов, которые я слышал от простых крестьян, еще оставалось для меня не вполне ясным.
   Всех этих соображений, взятых вместе, было достаточно, чтобы заставить меня принять приглашение графа, и я ответил ему, что утром 8-го числа прибуду в Мединтильтас. И как же мне пришлось в этом раскаяться!


8


   Подъезжая к замку, я заметил большое число дам и господ в утренних туалетах, частью расположившихся и террасе около крыльца, частью разгуливавших по аллеям парка. Двор был полон крестьян в воскресных нарядах. Вид у замка был праздничный: всюду цветы, гирлянды, флаги, венки. Управляющий провел меня в одну из комнат нижнего этажа, извинившись, что не может предложить мне лучшей. Но в замок наехало столько гостей, что не было возможности сохранить для меня то помещение, которое я занимал в первый мой приезд. Теперь оно было предоставлено супруге предводителя дворянства. Впрочем, моя новая комната была вполне удобна: она выходила окнами в сад и была расположена как раз под апартаментами графа. Я поспешно переоделся для совершения брачного обряда и облачился в платье своего сана. Но ни граф, ни невеста не появлялись. Граф уехал за ней в Довгеллы. Им уже давно пора было приехать, но туалет невесты — дело не малое, и доктор предупредил гостей, что завтрак будет предложен лишь после совершения церковного обряда, а те, кто опасается проголодаться, поступят благоразумно, подкрепившись у специально устроенного буфета, уставленного всякими пирогами и крепкими напитками. При этом случае я мог заметить, что люди, долго чего-нибудь ожидая, всегда начинают злословить. Две мамаши хорошеньких дочек, приглашенные на свадьбу, всячески изощрялись в насмешках над невестой.
   Было уже за полдень, когда приветственный залп холостых ружейных выстрелов возвестил о ее прибытии, и вслед за тем на дороге показалась парадная коляска, запряженная четверкой великолепных лошадей. Лошади были в мыле, и нетрудно догадаться, что опоздание произошло не по их вине. В коляске находились только невеста, г-жа Довгелло и граф. Он сошел и подал руку госпоже Довгелло. Панна Ивинская сделала движение, полное грации и детского кокетства, будто она хочет закрыться шалью от любопытных взглядов, устремленных на нее со всех сторон. Тем не менее она привстала в коляске и хотела опереться на руку графа, как вдруг дышловые лошади, испуганные, быть может, дождем цветов, которым крестьяне осыпали невесту, или вдруг почувствовав странный ужас, который граф Шемет внушал животным, заржали и встали на дыбы; колесо задело за камень у крыльца, и было мгновение, когда несчастье казалось неотвратимым. Панна Ивинская слегка вскрикнула… Но тотчас же все успокоились. Схватив ее на руки, граф взбежал с ней на крыльцо так легко, как будто он нес голубку. Мы все аплодировали его ловкости и рыцарской галантности. Крестьяне бешено кричали «виват», а невеста, вся зардевшись, смеялась и трепетала одновременно. Отнюдь не спеша освободиться от своей прелестной ноши, граф с торжеством показывал ее обступившей его толпе…