со всем человечеством (а не разъединяют, как то делает разум). Однако при
излишней удаленности, "раскинутости" пространства такое успокоение
недостижимо, пространства вселяют беспокойство и таят опасности:
"Бурьян обложил весь Чевенгур тесной защитой от притаившихся
пространств
, в которых Чепурный чувствовал залегшее бесчеловечие" (Ч).
Если лунный свет (холодный, безжизненный, но при этом заключающий в
себе истину), по Платонову, только тоскует в пустоте ночного воздуха, то от
солнечного света весь мир становится тесен и тепл (Ч). Но почему именно над
родиной Саша Дванов видит "безвыходное небо, делающее весь мир порожним
местом"
? - То есть, может быть, <как бы зазывающее к себе, остающееся
именно без него неполным, требующее его личного участия, не предоставляющее
иного выхода>? Ценность собственной, отдельной от других жизни для
человека теряется, когда тот ощущает вокруг себя присутствие множества
других людей: существование массы заведомо более ценно, чем жизнь единицы,
отдельной личности:
"Наконец Сарториус вышел из дома. Его обрадовало многолюдство на улицах
[...]. # Опять наступила весна; время все более удаляло жизнь Сарториуса. Он
часто моргал от ослепления светом и наталкивался на людей. Ему было хорошо,
что их так много, что, следовательно, ему существовать необязательно - есть
кому и без него сделать все необходимое и достойное"
(СМ).
Но в целом все-таки теснота переживается Платоновым еще болезненнее,
чем пустота:
"Лиза и Сарториус вышли вместе на улицу, занятую таким тесным
движением, что казалось здесь же происходит размножение общества
" (СМ).
И пустота, и теснота (т.е., с одной стороны, излишняя разреженность
пространства и его переполнение, нехватка места, с другой) могут иметь
значение 'заполненного неправильно (пустующего или просто занятого чем-то
посторонним), не приспособленного для жизни места'. Именно эти значения они
у Платонова чаще всего и приобретают. Некоторые исследователи даже считают,
что теснота (в "Чевенгуре" Платонова) всегда однозначно выступает как
признак смерти.

    Способы заполнения пустого и выхода из тесного



"Воля - это отсутствие забот о завтрашнем дне, это беспечность,
блаженная погруженность в настоящее. Широкое пространство всегда владело
сердцем русских. [...] А понятие тоски, напротив, соединено с понятием
тесноты, лишением человека пространства. [...] Воля - это бесконечные
пространства, по которым можно идти, брести, плыть по течению больших рек и
на большие расстояния, дышать вольным воздухом открытых мест, широко вдыхать
грудью ветер, чувствовать над головою небо, иметь возможность двигаться в
разные стороны - как вздумается".

Д.С. Лихачев "Заметки о русском"

Итак, герои Платонова болезненно ощущают (но, надо сказать, и
болезненно склонны, постоянно стремятся к воспроизведению, переживая и
мучаясь от этого,) - то тесноту и узость, вытеснение их из личного
пространства (задавленность, скученность, давку, а также жару и угар), то,
наоборот, - бесформенность, неизмеримость, бесконечность окружающего
пространства, собственную растворенность и потерянность в нем. Может быть,
это просто некий инвариант преобладающих у Платонова эмоций? Иначе говоря,
они одновременно демонстрируют на себе и исключительную "русскость" своего
характера, и, как будто, отталкиваются, отторгают ее же.
С одной стороны, для платоновских сюжетов характерен мотив вечного
замыкания на одном и том же, болезненная повторяемость одних и тех же
действий и мыслей, какой-то порочный круг, из которого, кажется, никак
невозможно выбраться, и в который засасывает, как в воронку. (Это
проницательно отмечали еще и такие "корифеи" соцреалистической критики,
публично громившие в свое время Платонова, как Гурвич и Ермилов. В этом
можно видеть, если угодно, воспроизведение сознания как "подпольного
человека" Достоевского, так и измученных жизнью "упаднических, буржуазных"
героев Гамсуна, Кафки итд.)
С другой стороны, так же, как мотив сворачивания психики человека в
куколку и замыкания на себе, - для Платонова характерен противоположный
мотив - выхода через все границы, прорывания всевозможных установленных для
сознания преград, нарушения всех правил и законов. Эта ставшая традиционным
общим местом в русской культуре стихия (стихия игроков Гоголя и
Достоевского, героев Лескова, объект проницательного анализа Василия
Розанова, да и многих других), конечно, столь же глубоко сидит и в героях
Платонова.
Оба означенных способа "душевного ощущения" (или, в целом, способа
жизни) оказываются в чем-то тождественны: в любом случае оба они приносят
душе мучения и заставляют ее страдать (терзают, будоражат, растравляют ее).
Может быть, прав Игорь Смирнов, обнаруживая в самом устройстве русской души
повышенную "мазохистичность"? Но и противоположный мотив, отмеченный
вектором целеустремленности, а именно упорное, захватывающее и увлекающее
душу продвижение в нужном направлении, некая стрела действия (как это
названо в романе "Счастливая Москва") - тоже необходимо присутствует в
сознании платоновских героев, пусть хоть как недостижимый идеал.
Находясь в первом из излюбленных для себя, затрудненных состояний (в
состоянии тесноты), герой ощущает себя скованным, зажатым со всех сторон,
иначе говоря: узником, а все свои действия строго детерминированными,
предсказуемыми извне, никак не зависящими от него самого. Он постоянно
старается преодолеть это мучительное для себя положение, но, как правило, не
находя выхода, стремится - либо уж полностью изолировать себя в
пространстве, порвав все связи с окружающим (как это делает таракан), так
сказать, лечь на дно (можно вспомнить и желание матери Насти в "Котловане"
быть чуть ли не заживо погребенной, остаться забытой, ненайденной, и ее
переживания по поводу того, что она - буржуйка, т.е. дочь бывшего владельца
завода, а также присоединить сюда желание множества героев Платонова куда-то
непременно ускользнуть, "пройти по жизни незамеченными"), либо же, с другой
стороны- стремление, напротив, растратить себя до самого конца, расхитить,
использовать себя, свое тело и свой ум на какое-то общеполезное дело (в
реальности часто просто хоть на что-нибудь, чтобы только выкинуть из памяти
или развеять память о себе самих, забыться, т.е. забыть свой ум).
Конечно, уход в себя и замыкание бесконечных пространств мира в одной
единственной точке можно понимать и как своего рода сбережение, консервацию
до "лучших времен" своего тела, способностей - от отчаяния перед их
невостребованностью (или возможной "порчей") в этом жестоком, излишне
материальном мире. Можно объяснить это, как мне кажется, глубоко сидящим в
русской культуре манихейством (в варианте крайнего нестяжательства). Но
одновременно, как настаивает Платонов, в этом нельзя не видеть бесполезную
растрату сил, бессмысленное, да и просто преступное наше русское недействие,
необязательность, расхлябанность и расслабленность, уход от ответственности,
закапывание таланта в землю и просто лень.
Находясь на другом полюсе этого состояния, так сказать, уже в
раскрепощенном (т.е. вольном, шальном, чудном, удалом - проявляющем себя в
озорстве, увлеченности, восторге, но и в разгуле), герои Платонова теряют
способность рассчитывать свои силы и вообще теряют контроль над собой, а
также способность трезво оценивать что бы то ни было, но при этом они
по-настоящему живут, т.е. живут горячими чувствами, а не одним холодным
сознанием!
(Сознание, по-платоновски, только пере-жевывает то, что может
быть пере-жито по настоящему только чувствами.) "А, гори все огнем" -
приблизительно так можно выразить установку данного состояния души.
Множество платоновских слов и словечек подтверждают наличие (и крайнюю
существенность) именно этого мотива в сознании его героев. Можно отметить
хотя бы следующие выражения: без разбору, беспорядочно, вразброд, вразнобой,
даром, дурм, еле-еле, зря, кое-как, навалом, наобум, напропалую, наудачу,
нечаянно, произвольно, с маху (вмах / махом), само собой (самосевом /
самоходом), спрохвала
). Таким образом, бесконечность русских равнин и полей
не должны вызывать какого-то однозначного чувства - например, удовлетворения
и покоя или тоски и беспокойства, но становятся значимы именно на переходе,
только как динамическая характеристика (например, после смуты, сумятицы,
беспорядка, безобразия). - Это выражают строки Есенина:
"[...] Словно тройка коней оголтелая
Прокатилась во всю страну.
Напылили кругом, накопытили.
И пропали под дьявольский свист [...]
Несказанное, синее, нежное...
Тих мой край после бурь, после гроз,
И душа моя - поле безбрежное -
Дышит запахом меда и роз".

Разные формы ограничения, оформления и "размежевания" собственного
пространства души с посторонним, внешним, чужим характеризуют лишь самых
эгоистичных и, так сказать, жизнеспособных героев Платонова. Таковы, к
примеру, Прокофий Дванов, горбун Кондаев в "Чевенгуре", инвалид Жачев в
"Котловане", Умрищев и Федератовна в "Ювенильном море". С ними связан мотив
накопительства - доводимый, как правило, до болезненности и пародийной
обращенности (к Гоголю и Салтыкову-Щедрину), но при этом могущий быть понят
и в прямо положительном смысле - как необходимые бережливость и
"хозяйственность". Такие герои у Платонова пытаются сохранить добро только
для себя (тащат чужое, как Прошка со своей Клобздюшей). Но сам этот тип -
лишь простейший случай характера и, так сказать, по сути, мало интересный
для писателя: такова сама жизнь, ее можно видеть и без "преломляющего
стекла" художественного произведения. Либо же это герои иного типа -
действующие, исходя из какой-то вселенской целесообразности и пытающиеся
сохранить, удержать, зафиксировать на своем месте все сущее, чтобы буквально
каждая вещь (каждая травинка или оброненный волосок, брошенный лапоть или
давно высохший трупик паучка) - нашли бы себе должное применение и уцелели
бы полностью
в этом мире. Ведь это тоже вариант накопительства, консервации,
но уже положительного, во всяком случае, совершенно альтруистического,
бескорыстного, "для всех", хотя, в отличие от предыдущего, уже насквозь
утопического (собиратель утильсырья Фуфаев, ассенизатор человеческого тела
Самбикин и др.). Тут в основании, конечно, развитие идей "Общего дела" Н.Ф.
Федорова, то есть материального воскрешения отцов. Таковое воскрешение (но
не только людей, а и всякой твари, по Платонову, всего мучающегося
вещества
), может быть и было бы возможно, в том случае если совсем ни во что
не соваться
, как делает Умрищев или как бобыль из предисловия к Чевенгуру,
ни в чем не участвовать, не быть замешанным, как Комягин в "Счастливой
Москве"... У Платонова множество случаев пародийной разработки той же самой
идеи. Герои этого второго типа, как правило, слабые и их описание - это и
некая самопародия, поскольку явно ощутим элемент сочувствия и сострадания.
Но можно выделить еще и третий тип платоновских героев - действительно
самоотверженные подвижники, живущие в яростном мире, часто даже просто
"бешеные", или сумасшедшие", "расточители самих себя". Они преобразуют мир,
это люди будущего, труженики, добровольные мученики, способные взвалить на
себя бремя уничтожения всего прежнего (как в корне "неправильного")
устройства вселенной и пересоздать ее в соответствии с идеалом, это люди,
всегда "знающие, как надо". В ранний период своего творчества Платонов
твердо ориентировался именно на них, однако позднее (вскоре после
революции), с пересмотром своих позиций и отходом от прежних идеалов,
характерным для него стало пристальное внимание именно к героям первого и
второго типа. Отсюда, мне кажется, как следствие, постоянные двоения его
сочувствующей авторской точки зрения - между лиризмом описания героев и их
пародированием.
В героях второго типа, то есть сомневающихся, слабых, ненавидящих себя
и поэтому, как правило, жаждущих смерти, движущим мотивом выступает, как
сказано, мотив изоляции и замыкания в закрытом (заполненном только собой, и
уже поэтому безвыходном и скучном) пространстве. Так они пытаются отстоять и
сохранить самостоятельность, уйти от растворения себя и смешения с чуждой
стихией "всеобщего" существования. Но ведь это именно они не приемлют
насилия - ни над собой, ни над чем-либо вообще в мире. Они чаще всего и
представлены кропотливыми собирателями памяти - памяти о ветшающем и
разрушающемся на их глазах платоновском мире, собирателями тех крупиц и
свидетельств, по которым - то ли в день Страшного суда, то ли после того,
как наука разгадает тайну вечной жизни - можно будет воздать всему сущему по
заслугам - и палому листу, и брошенному на дороге лаптю, и одиноко живущему
в доме Якова Титыча таракану.
В ранних же своих героях, неистово жаждущих борьбы и добивающихся цели,
утверждающих себя в жизни, главенствует как раз обратный,
центростремительный мотив - размыкание замкнутых пространств, обрывание
ненужных связей, устремленность наружу, выход из себя, в космос. Эти герои
приемлют насилие - и над природой, и над всем миром, и над собой. Они
тоскуют, скучают и мучаются именно от узости и темноты, от замкнутости мира
и втиснутости в тесную оболочку собственного тела. Они болеют и живут
интересами только всего человечества, им скучно оставаться наедине с собой
(со своим ограниченным разумом и пятью чувствами): они сознают себя узниками
тела, их угнетает замкнутое пространство (как вообще любое повторение,
которое они болезненно переживают как дурную бесконечность). Эти герои не
просто исчезнут в позднем творчестве мастера, но претерпят изменение
авторского отношения, прочно усвоив трагизм и безысходность героев "второго"
типа. Они по-прежнему будут жаждать вечного Эроса - соединения с другими, со
всем человечеством (как Москва Честнова, физик Семен Сарториус или хирург
Самбикин из "Счастливой Москвы"), но к их жизненному энтузиазму добавится
трагическое сознание невозможности и недостижимости идеала:
"Сарториус с грустью посмотрел на него <на Божко, который только что
излагал идею несовершенства человеческой души>: как мы все похожи, один и
тот же гной
течет в нашем теле" (СМ).



Илл. 11. Фото Юрия Сюганова

    IX. Скупость, Жадность, Ум и Чувства


    (Скупость ума и жадность чувства)



Платоновская скупость-жадность. - От Ума - к Чувствам. - От Чувств - к
Уму.

"О скупости как о любви к предметам, людям, как о благороднейшем
чувстве, о скупце как о великом человеке
"
(А. Платонов. Записные книжки)
"Чтобы что-нибудь полюбить, я всегда должен сначала найти какой-то
темный путь для сердца, к влекущему меня явлению, а мысль шла уже вслед"
(А.
Платонов, 1922).

Такие слова, как скупость и жадность, с одной стороны, и ум и чувство,
с другой, имеют в произведениях Платонова повышенный удельный вес: частота
их встречаемости больше средней (по языку в целом) соответственно в 2,4 и
3,2 раза для первой пары и в 2,6 и 3,6 для второй.
В подсчет были включены все употребления слов скупо/ скупой/ скупиться/
скупость
и жадно/ жадный/ жадность, а также - ум/ умный/ умен/ умно/ умник/
умница
и чувство/ чувствовать - по четырем наиболее объемным произведениям
(Ч, К, ЮМ и СМ), которые в сумме насчитывают более 200 тысяч
словоупотреблений. Частота каждого из этих слов сравнивалась с его средним
употреблением по рубрике "Художественная проза" в "Частотном словаре
русского языка" - под ред. Л.Н. Засориной (М. 1979).
Исследовать таким образом ключевые для писателя слова и темы - само по
себе достаточно увлекательное, но, так сказать, все же слишком "одномерное"
занятие. Иным параметром, на котором возможно проверить свою интуицию (и
"поверить" соответствующие, стоящие за ней литературоведческие спекуляции
холодом статистических подсчетов), является степень их переосмысления и
"сдвига" опять-таки относительно языкового (общепринятого) употребления. В
то время как для писателя типа Велимира Хлебникова мир творится уже на
уровне слова - в россыпях неологизмов и самобытных слов, для подавляющего
большинства писателей поэтической единицей ("экспрессемой") надо считать
более сложное единство, принимающее в разных случаях и разную форму. На
примере Платонова мы имеем удобный случай для того, чтобы фиксировать его
излюбленный способ поэтического остранения - неологизмы-словосочетания.
Именно с их помощью Платонов взламывает язык и разлагает его на нужные ему
для работы "составляющие". (Если снова привлечь числовые подсчеты, то более
20% всех употреблений слов скупость и жадность оказываются переосмысленными.
Для слов ум и чувство такой подсчет не производился, но сами их сдвиги будут
прослежены ниже.)

Вообще-то Чувства - в принятой Платоновым картине мира (т.е. в картине,
как бы всерьез претендующей на то, чтобы быть "официально признанной" в
большевистской стране) - это всего лишь некий жалкий пережиток "буржуазного
прошлого", от которого и надо было бы давно отказаться человеку, но пока все
"никак не получается" (этот иронический голос постоянно звучит за кадром
платоновского текста и переворачивает реальный смысл цитат, на которых тот
построен). Чувства постыдны, лучше бы их совсем и не было, поскольку они
только мешают человеку: с ними пока неясно, что делать - при долженствующем
вот-вот наступить "коммунистическом будущем". Ведь Чувства - это то, что
роднит человека с его первобытными предками. Как считается со времен
европейского рационализма, главное в человеке - Разум (и только он
заставляет "звучать гордо" само его имя).
Человек у Платонова как будто обделен обычным набором отчетливо
различимых чувств, основные из которых это - горе, грусть, печаль,
сожаление, уныние, обида, гнев, ярость, ревность, зависть, удивление,
надежда, радость, счастье, веселье, воодушевление
. Набор самих единиц,
способных выражать чувства, как бы пересмотрен, "отцензурирован" автором -
из него оставлены чувства только самые необходимые, без которых человеку уж
никак не обойтись. В этом Платонов действует так же авторитарно, как
законодатели литературной фантастики и антиутопий - свифтовского
"Гулливера", уэллсовского "Острова доктора Моро", замятинского "Мы",
булгаковского "Собачьего сердца" или оруэлловского "Animal farm". Но все же
от самих слов - обозначений старого арсенала чувств оказывается не так-то
просто избавиться. Поэтому слова, в основном, оставлены те же, что и в
обычном языке, но обозначается ими значительно сокращенный, насильственно
урезанный инвентарь чувств. То, что герой Платонова в какой-то момент
испытывает, обозначается не метафорически, как вообще чувства принято
описывать в языке (печаль - печет, иссушает душу, от горя - душа горит,
тоска - ее сжимает, гложет, давит, счастье - распирает человека, от
увлечения - душа уносится вдаль, воспаряет (ввысь) или же человек -
пребывает где-то вне себя, на седьмом небе итп.). У Платонова Чувство
зачастую может быть названо просто любым, будто взятым наугад, или
"подвернувшимся под руку" словом из общего гнезда, все единицы внутри
которого выступают как условные синонимы. (Следовало бы, вообще говоря, в
точности выяснить очертания этих диковинных "чувственных" гнезд. Ведь
одновременно они могли бы служить терминами специфического платоновского
тезауруса - если мы захотим в дальнейшем описать эти гнезда как некую
систему ключевых для автора смыслов.)

    Платоновская скупость-жадность



Некими исходными, родовыми и универсальными понятиями платоновского
языка Чувств, на мой взгляд, выступают скупость и жадность. Они описывают
как бы в чистом виде саму внутреннюю суть человека - область его воли,
желаний, страхов и страстей. При этом они могут совершенно лишаться того
оттенка порицания, которым сопровождаются в обычном языке. Автор поистине не
скупится наделять отсылками к этим "базовым", с его точки зрения, Чувствам
любые, в том числе и самые возвышенные помыслы своих героев. Кажется, ни для
кого из них ни `быть жадным', ни `проявлять скупость' вовсе не зазорно: это
просто открытые, более откровенные, чем обычно, обозначения любых проявлений
человеческого сердца, так что повествователю никогда не бывает стыдно в них
признаваться. Этим как бы иллюстрируется намеренно (и даже с избытком)
материалистический подход к самому предмету - в противоположность старому,
как "буржуазному" и "дворянскому", лицемерно пытавшемуся скрыть "истинные"
побуждения человека.
Так, после починки чевенгурцами сообща крыши над домом болящего
человека, Якова Титыча -
"все прочие с удовлетворением вздохнули, оттого что теперь на Якова
Титыча ничего не просочится и ему можно спокойно болеть: чевенгурцы сразу
почувствовали к Якову Титычу скупое отношение, поскольку пришлось латать
целую крышу, чтобы он остался цел. # [...] Сегодня они одушевили Якова
Титыча, и всем полегчало, все мирно заснули от скупого сочувствия Якову
Титычу, как от усталости"
.
Хранимое в душах героев (т.е. всех прочих - именно они призваны вместо
расстрелянных буржуев и изгнанных полубуржуев в пустой Чевенгур) скупое
отношение
к человеку, т.е. в первом приближении, может быть, просто
"бережное отношение" - способно давать спокойствие, утешение и радость в
платоновском мире, потому что тем самым как бы продлевается целость и
гарантируется сохранность дорогого объекта на свете. С одной стороны, "крыша
над головой" Якова Титыча обережет его от простуды, но с другой стороны, он
сам делается для всех "слишком дорогим" (хотя бы из-за того, что на ремонт
его жилища потрачены общие усилия), сознание чего наполняет всех приятной
усталостью. А скупое сочувствие очевидно следует понимать еще шире - как
сочувствие вообще всему, что проделано в целях сохранения здоровья ближнего
или даже - в целях консервации любой полезной энергии в мире.
Дефиниция скупости, по Платонову, здесь изменена относительно
общеязыковой: огрубляя, можно сказать, что в языке скупость это `нежелание
отдавать то, что имеешь' (а жадность может быть соответственно
противопоставлена ей как `желание иметь больше, чем имеешь сейчас, или
больше, чем имеет кто-то другой', в чем, кстати, жадность соприкасается с
понятием зависть). У Платонова же скупость это скорее только `желание
сохранить, никак не повредив цельности (и целостности) объекта обладания'.
Объект скупого отношения наделяется почти такой же ценностью, какая в
обычном мире может быть только у субъекта, и даже порой превышает последнюю!
(Сам человек как бы теряет свои границы - или распространяет их до размеров
космоса.)
Система из "сдерживаний и противовесов" этики современного человека -
на мой взгляд, прямо противоположная платоновской - может быть описана как
мир тщеславия - например, на текстах Ларошфуко. В отличие и от официально
признаваемой, допускаемой нашими нормами приличий, или просто законодательно
закрепленной, эта система, по сути, система анти-этики, под формой
остроумной максимы-нравоучения вскрывает такие (часто бессознательные)
принципы человеческого поведения, о которых принято обыкновенно умалчивать.
Но тем лучше они высвечивают нашу реальную этику и ее механизмы - так же как
ее же высвечивает, со своей стороны, нереальная этика платоновских героев,
полностью лишенных тщеславия.
Таким образом определяемая Платоновым скупость становится
парадоксальной и как бы подрывает, отрицает самое себя. Ее можно было бы
называть не "скупостью", а наоборот, чем-то вроде "великодушия", "щедрости",
"бессеребренничества". Из холодного эгоистического свойства скупость
оборачивается вдруг теплом заботы и сострадательности к другим. Идеология
коммунистической утопии этим как бы побеждает (конечно, на словах) реальную
физиологию и психологию.
Почти то же самое сочетание (с реабилитацией понятия `скупость') мы
встречаем в повести "Котлован": там главный герой Вощев думает об упавшем с
дерева листе со скупостью сочувствия. (На заднем плане этой сцены - снова
федоровский проект по "воскрешению отцов".) Вот этот отрывок целиком:
"Вощев, истомившись размышлением, лег в пыльные, проезжие травы; было
жарко, дул дневной ветер и где-то кричали петухи на деревне - все
предавалось безответному существованию, один Вощев отделился и молчал.
Умерший, палый лист лежал рядом с головою Вощева, его принес ветер с
дальнего дерева, и теперь этому листу предстояло смирение в земле. Вощев
подобрал отсохший лист и спрятал его в тайное отделение мешка, где он
сберегал всякие предметы несчастья и безвестности. "Ты не имел смысла жизни,
- со скупостью сочувствия полагал Вощев, - лежи здесь, я узнаю, за что ты