Осторожный Магомет-паша, однако, ничего не прибавил к сказанному.
   Султан спросил:
   – Здорова ли султанша?
   Магомет-паша покорно ответил, что султанша здорова и желает Амурату побольше тепла и солнца.
   – Крепки ли стены тюрьмы моего брата Ибрагима?
   – Султан султанов, царь царей, государь всех мусульман, – ответил верховный визирь, низко согнувшись, – тюрьма Ибрагима весьма крепка, но власть всесильного Амурата еще крепче.
   – Султан султанов, – сказал и Фома Кантакузин, – легче верблюду переплыть Черное море, нежели Ибрагиму покинуть тюрьму в Галате.
   Султан едва заметно улыбнулся: он остался доволен ответом остроумного грека.
   Магомет-паша вспомнил о страшных днях, когда султан в великом гневе безжалостно умертвил всех своих братьев и едва не убил свою мать, пытавшуюся спасти детей. И только беспутный, ленивый и слабоумный, трусливый и безобразный Ибрагим спасся от смерти. Но Амурат заточил Ибрагима в тюрьму и велел янычарам держать ничтожного урода под стражей до тех пор, пока он не отдаст свою душу аллаху.
   Не торопясь, султан спросил:
   – Правда ли, что крымский хан Джан-бек Гирей дал обещание держать с русским царем крепкую дружбу и любовь?
   Магомет-паша молитвенно приложил руку к груди.
   – Аллах! – сказал он. – Джан-бек Гирей действительно обещал это.
   Амурат злобно сжал губы.
   – Так ли? – спросил он Кантакузина.
   – Не совсем так, – сказал посол. – Джан-бек Гирей, как и султан султанов, царь царей, всесильный Амурат, не признает всех титулов царя московского.
   Султан блеснул зубами.
   – Титул царя я презираю!
   – Джан-бек Гирей короля литовского пограбил, – сказал посол, – несметное богатство в Бахчисарай привез. Людей захватил, сокровища забрал.
   – В Бахчисарай? – гневно спросил султан. – Джан-бек – лиса, все от меня утаивает. Многие места он, Джан-бек Гирей, пограбил, Бегадыр-Гирея, брата родного, обобрал, – мне не сказал. Слышал я, что и Сафат-Гирей султаном недоволен. В Адзаке[18] нет тишины. Ай, Русь, казак якши![19] Гусейн-паша, Пиали-паша и Мустафа-паша – яман![20] – горячо проговорил султан. – Не выполняете моей воли! Тайной мысли султана не знаете! Ключи к постыдной ненавистной Кизилбашии находятся в Адзаке… Путь в Астрахань сегодня ночью приснился мне.
   Верховный визирь и грек Кантакузин упали на ковер, головами к ногам султана.
   – Султан султанов, царь всех царей, – сказал верхов­ный визирь, не поднимая головы. – Могущество твое должно иметь границы: перейдя их, мы навлечем против себя опасных врагов.
   – Не ослышался ли я, Магомет-паша? – спросил сул­тан. – Ты ли сказал это, верховный визирь?
   Магомет-паша не замолчал, наоборот, продолжал поспешно:
   – Султан султанов, царь всех царей! Татары Крыма ненадежны.
   Султан вскочил, оттолкнув от себя подушку. Глаза его метнули в верховного визиря гневным огнем. Фома едва дышал, не решаясь встать.
   – Неблагодарный! Как ты посмел сказать мне это? Разве я уж отомстил за трехсоттысячное войско султана Селима и сорокатысячное войско Девлет-Гирея, погибшие под Астраханью? Разве ты забыл донского атамана Черкашенина? Как он Адзак пожег! Порох взорвал! Ум твой короче заячьего хвоста. Какую же награду придумать для тебя за твои трусливые слова?
   – Казни меня, султан, – сказал верховный визирь, – но я должен сказать тебе, царь всех царей, правду, большую правду.
   Султан прислушался.
   – Скажи, – сказал он нетерпеливо.
   Умный Магомет-паша тихо, размеренно произнес:
   – Когда Русь поднимется от разоренья, очистится от смуты и окрепнет, – она пойдет, султан султанов, в Ад­зак, чтобы захватить ключи к морю.
   Тут и грек Фома вставил:
   – Союзников найдет, твоих завистников…
   Султан, сдвинув брови, не перебивал. Грек продолжал:
   – Речь Посполита могла бы заключить с Русью вечный мир. Тогда… нехорошо.
   – А мы заставим Польшу дань заплатить, – с горяч­ностью прервал султан. – Польше запрет дадим брать Подолию, Украину и Русь. Польша давно ищет престол на Руси. И с Руси дань возьму. Вчера пришли в диван[21] тата­ры царств Казанского и Астраханского. Просили меня освободить их от русских. Я им халаты дорогие дал, ве­лел пока терпеть. Татары и башкиры просили меня принять их в подданство. Все они жаловались на московских людей, которые их побивают и разоряют.
   – Султан султанов, царь всех царей! – возведя руки к небу, сказал Магомет-паша. – Будь осторожен…
   – Султан султанов, царь царей, – промолвил Фома Кантакузин, – все христиане мечтают, чтобы бог дал им хотя бы малую победу одержать над турками.
   – Багдад возьму! – запальчиво крикнул султан и забегал по комнате. – Медлить не стану! Султану Баязету обрили бороду. Я обрею бороду Сафату, шаху персидскому. Кто не одобряет это? Я посрамлю Сафата! В горле стоит у меня Багдад!
   – Бери Багдад, султан султанов, царь всех царей, – соглашался послушный грек, – но торопись. Я знаю: если русский царь заключит мир с Польшей – и запорожские черкасы не станут буйствовать против царя. А если царь окажет помощь всем казакам на Диком поле – нам не видать Багдада! На Ширван иди, султан султанов. Казань и Астрахань потом возьмешь.
   – Ты мудро рассудил, Фома, – сказал султан, остановившись возле посла.
   – Аллах! – вскричал верховный визирь. – На небе Порты твоя звезда взойдет высоко!
   Султан, кивая головой, глядел на верховного визиря милостиво. Он жестом пригласил его сесть. Магомет-паша и грек Фома присели на подушки. Ковры пестрели на полу и стенах. Шелк струился всюду.
   Султан смеялся, когда Магомет-паша стал читать персидские стихи:
   О, если б черствости твоей я вновь потом не испытал!
   О, если б вероломства бич, которым хлещешь ты меня,
   Любовь позорную мою хотя бы насмерть захлестал!..
   Фома Кантакузин рассказывал султану о Девлет-Гиреях.
   – Султан султанов, – говорил Фома, держа на длинных пальцах пиалу с чаем, – в Крыму есть две ветви Гиреев: Девлет-Гиреи и Чабан-Гиреи, оспаривающие престол.
   – Знаю, – сказал султан. – Что дальше?
   – Чабан-Гирей – пастухи, произошли они от знатной ханской жены Девлет-Гирея, которая имела с пастухом сладкую любовную связь. Родился сын – Чабан-Гирей!..
   Султан смеясь сказал:
   – Спорить не о чем. Я признаю и ту, и другую ветвь Гиреев, но только бы они храбрее защищали Порту.
   – И я так думаю, – сказал Фома.
   Верховный визирь забавлял султана сказками, Фома Кантакузин – хитрыми планами.
   На ковре дымились три пиалы.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ

   Распахнула Москва все двери свои. В царских хоромах, вверху и внизу, не только двери – все окна слюдяные, большие и малые, были раскрыты. А на дворе стоял небывалый крещенский мороз. Лютая стужа сковала Москву-реку. Крупчатая пороша, подхваченная ветром, словно волной морской, катилась по узким улицам и мчалась на пустыри.
   В каждом боярском дворе, в каждом богатом доме готовились к торжеству; на черных дворах кололи дрова, рубили головы индейкам, курам, прирезывали поросят да яловиц.
   С царского подворья катили кадки с пивом, бочки с медом, с заморскими винами и с русской брагой; бабы в коротеньких шубейках с подоткнутыми подолами несли тазы, казаны, ведра с солониной. Пекли перепечи[22] с начинками. В чанах, на сковородках и в котлах кипели яства. В домах и хоромах стояла духота. По Москве уже с утра бродили пьяные. Питейная торговлишка шла бойко. Пузатые кади с водкой стояли прямо на улицах перед кабаками, а возле кадей – людей тьма тьмущая!
   Москва гуляла!
   На Красной площади, на главных улицах и площадях, по царскому указу, черных мужиков и войско стрелецкое поили вином бесплатно, добрым вином, резким квасом, и терпкой брагой.
   Одни подходят. Другие пьют. Иные падают… «Пей, пока пьется! – кричат москвичи. – Лей, пока льется! Шуми, пока гуляется! Единожды живет человек на белом свете, и единожды ему помирать надо! Пей бражное, то дело важное! Гуляй, Москва!»
   А по какому такому случаю Москва разгулялась?
   Царя женили!
   За три дня до свадьбы в царские хоромы с великим торжеством ввели девицу Евдокию Лукьяновну, боярышню Стрешневу. Били в тулумбасы, трубили в трубы медные, стреляли из ружей, в колокола звонили…
   Стройна была Евдокиюшка Стрешнева, лицом бела, нежна, голосом приятна.
   Царь Михаил явился к матушке. Она благословила сына и подарила образок, обложенный драгоценными камнями и серебром. Пришел затем царь к Филарету.
   – Я, батюшка, – сказал он слабым голосом, – женить­ся согласен.
   И Филарет благословил.
   После этого великий государь поехал в Чудов монастырь молиться. Он ехал в больших санях. Людишки черные, завидев царя и сопровождающих бояр, кланялись в пояс, снимали шапки. Помолившись, царь вернулся в свои хоромы. Тут стали наряжать его к венчанью. Надели на него дорогой аксамитовый, обшитый жемчугом кафтан на соболях. Опоясали драгоценным поясом.
   Вокруг царя толпились дьяки; подьячие, дворяне, стольники. И среди всех – князь Димитрий Михайлович Пожарский. Он был задумчив. Здесь были дружки с государыниной стороны: боярин Борис Шеин, князь Роман – сын Пожарского, молодцеватый и лицом красивый; дружки царя: Хилков, Одоевский, Димитрий Черкасский. Все они были в дорогих одеждах со стоячими воротниками, а на головах – черные лисьи шапки.
   Тысяцкий боярин князь Черкасский важно подошел к государю, взял под руку. Царь подчинился тысяцкому, глянул затуманенным взором в его лукавые глаза и нетвердыми шагами пошел с ним по кизилбашским узорчатым коврам в Золотую палату. Он шел, тяжело дыша, словно его больная грудь была сдавлена железом.
   Войдя в Золотую палату, царь не спеша поклонился на все четыре стороны, приметил многих, тихо вздохнул и молча сел в «большое место» на бархатное персидское сголовье[23]. Царь тихим голосом велел боярину Романову, князю Черкасскому и дружкам сесть подле него.
   Царю исполнилось в тот день двадцать девять лет и семнадцать дней. Лицом он был несвеж, бледность лежала на лбу и на щеках, глаза тускнели, не радость пробивалась в них, а печаль глубокая.
   В другом покое наряжали невесту царскую. Свахи, как птицы, щебетали вокруг нее: то примеряли платье, то камни гладили руками, то золотой венец разглядывали и удивлялись. В свахах были: боярыня и княгиня Прасковья Варфоломеевна, жена Пожарского; боярыня Олена Алексеевна, жена Черкасского; жена сына Пожарского княгиня Авдотья Андреевна и Марья Михайловна, жена Шеина. Дородные, белолицые княгини-свахи шумели больше всех. На столе стояли караваи, покрытые червчатой[24] камкой. Тут же стояли свечи венчальные: царская свеча – в три пуда весом, царицына – в два пуда.
   Чертежное место в Грановитой палате, на котором должны были восседать государь и государыня, было обито темно-красным бархатом; на нем были положены два бархатных сголовья, шитых в один узор. И на каждом сголовье лежало по сорок соболей. Там же стоял широкий стол, покрытый тремя большими скатертями. На них лежали перепечи, сыр и стояла солоница.
   Как бы очнувшись после сна, печальный царь поднял руку и велел послать за царицыными дружками, а невесте идти к чертожному месту.
   Невеста проплыла тишайшим шагом через Постельное крыльцо. Когда она шагала, все замерло. Впереди Евдокии шли каравайники, свечники, фонарщики в кожухах и в черных шапках… Большие свахи, важно и чинно переступая, вели невесту под руки. А берегли ее свахи малые. По сторонам шли окольничий Гришка Волконский да дьяк Иван Болотников. Они строжайше берегли пути, чтобы никто ни за каким делом не перешел, упаси бог, дорогу. И, словно гусь покачиваясь, шел замыкая шест­вие, поп Иван Наседка. Процессия плыла, словно река.
   Поп Наседка шептал молитвы и кропил святой водой чертежное место. После того невесту усадили на левое сголовье, а сорок соболей, которые лежали там, взял на руки краснорожий дьяк Вереев. Свахи стали за большой стол, а боярыни уселись по местам. Свечники со свечами стали напротив государева места справа, а каравайники с караваями и фонарщики с фонарями остановились с левой стороны – напротив невесты царя.
   Когда все стали на свои места или уселись, дали знать государю, что ждет его невеста. Царь, услышав эту весть, не заторопился. Он послал сидеть в отцовское место боярина Ивана Никитича Романова.
   Тот, войдя в Грановитую палату, остановился, разгладил не спеша седую густую бороду, ударил челом царской невесте и сел на лавке, повыше места матери невесты, рядом с женой своей Ульяной Федоровной.
   Бояре и боярыни посидели, молча переглянулись, оглядели счастливую невесту с ног до головы и послали князя Мезецкого в Золотую палату с речью к царю. Князь поспешил.
   – Великий государь, – торжественно и громко промолвил Мезецкий, войдя в палату, – настало тебе время идти к своему важному делу. Невеста ждет.
   Царь поклонился низко, принял благословение протопопа и, окруженный и поддержанный под руки боярами, медленно переступая, направился в Грановитую палату. Впереди государя шествовал протопоп с крестом и кропил дорогу святой водой, позади – именитый стольник Гашев; за Гашевым – стольники и стряпчие.
   Государь сел на свое сголовье справа от невесты. Два дьяка, Вереев и Подлесов, держали на руках восемьдесят царских соболей.
   Протопоп совершил молитву. После молитвы большая сваха стала чесать гребешком, смоченным в меду, голову царя, затем – будущей царицы. Зажгли венчальные свечи. Вслед за тем надели царице кику с убрусцем[25], низанную жемчугом и золотыми дробницами. Потом один дружка разрезал перепеч и сыр, а другой поднес царю убрусец, низанный жемчугом, ширинку и каравай.
   С убрусцами дружки ходили и к Филарету Никитичу, и к Марфе Ивановне…
   Но вот когда царь и нареченная царица поднялись и хотели было уже ехать из Грановитой палаты в собор, к венчанью, тихий и настороженный шепоток пошел по всей Грановитой палате, и все устремляли свои взоры то к царской чете, то в тот угол палаты, где стояли фонарщики. Царь и царица переглянулись, прислушались. Еф­росинья Бутурлина, сидевшая за столом, спросила вполголоса:
   – Слыхали, боярыни?
   – Нет, а что?
   – Да неужто ничего не знаете? Всем уже ведомо, что на царскую свадьбу стрельцы подмену сделали.
   – Подмену? Какую?
   – Фонарщика другого подставили! Донского казака! Бежал из Белоозера! Вот там, в углу стоит, худющий да желтый-желтый с лица.
   Все изумились и испугались. Боярыня Сицкая воскликнула:
   – Беда! Беглый казак таких дел наделает, что и не спопашимся.
   Узнав, в чем дело, царь подозвал к себе высокого худого фонарщика и строго спросил:
   – Подосланный?
   – Подосланный! Подосланный! – закричали все. – Беда может стрястись. В кандалы его! Зовите Лыкова!
   Фонарщик сказал царю:
   – Царь-государь! Я прислан с Белоозера опальным атаманом Старым. Не вели казнить, не выслушав.
   – А как ты попал сюда?
   – Я прошел заместо Дорофея Шипова.
   Государь нерешительно огляделся, вышел из Гранови­той в Престольную палату и повелел немедля позвать к себе фонарщика. Пристально взглянул на него:
   – И здорово похож ты на Дорофея Шипова. Ну, точно брат родной. Как звать тебя?
   – Я Левка Карпов! Донской казак, из легкой стани­цы атамана Старого, послан я к тебе, чтобы поведать о неправде великой, что на Белоозере учинили над нами.
   – Ну, говори, да покороче!
   – Закинул ты нас далече, – начал смело казак рас­сказ, – край там суров, а пристава, что звери лютые. Повезли нас до Белоозера скованными, без хлеба и воды. В острог посадили. Три года отсидели. И заявился к нам как-то хмельной боярский сын Ходнев Богдан, всех обругал, бить почал, говорит; «По царскому указу всех перебью вас до смерти! И ничего от государя не будет мне. За вас на Руси ответа нет!»
   Царь сказал тихо, немного озабоченно:
   – Быстер Богданка! С него взыщу.
   – Пальцы срубил Богдан казаку Афоне Бороде. А ле­карей на Белоозере нет. Лечить казака некому. Жара в ту пору стояла. И погнили у Афони пальцы. И пить нам не давано, и в баню нам не велено ходить. Остались на нас только кожа да кости. Другие боярские дети – Ждан Кобозев да Леонтий Горяинов – били нас палками. А потом бросили нас, и все сбежали с Белоозера. Валуйские и вологодские стрельцы тож съехали сами по себе, потому – кормиться им было нечем. И нет теперь у нас никакой стражи, беречь нас ныне некому.
   Царь слушал Левку, оглядывал его бледное, измож­денное лицо и думал: «Не человек, а воск прозрачный».
   – Белоозерский воевода ныне там Хрипунов, – про­должал Карпов, – всех в городке том грабит да батогами бьет… Мы так решили, великий государь: просидим еще немного на Белоозере, а там уйдем без указа на Дон.
   Вошел дьяк Грамотин, сказал мягко:
   – Великий государь, бояре ждут – в собор пора ехать. Марфа Ивановна в великом волнении пребывает.
   – Пускай немного подождут! – ответил царь. – Ты напиши сейчас бумагу воеводе Хрипунову. Детей боярских Леонтия Горяинова да Ждана Кобозева сыскать и посадить в тюрьму за самовольства. Богдана Ходнева за побои казакам, чтобы другим неповадно было, бить батогами наикрепчайше. Хрипунова согнать с воеводства. Атамана Старова, а с ним казаков его повелеваю взять к нам в Москву.
   Дьяк наскоро написал бумагу, царь приложил печать, потом сказал Карпову:
   – С тобою после разберемся, пока иди, а завтра явись к дьяку Грамотину…
   На всех московских улицах не переставая пили вино во здравие царя и паточный мед за здоровье царицы.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ

   Искрился снег, сухой и легкий. Белели крыши, деревья, булыжник на дорогах, камни на мостах. Москва была нарядная – в снегу и в пышном инее. Глубокий снег лежал пластами. Такой зимы давно не видывали в Москве. А за Москвой дороги замело повыше леса. В деревнях сани перекатывали через сараи. Детворе по вкусу пришлась зима, такая щедрая на снег. Из снега и «дворцы» лепили дети, и «базары» строили, «лавки» городили, в купцов играли важных. А снег завалил все мудреные детские стройки. Поверху тех «базаров» и «лавок» ездили с бубенчиками настоящие купцы, в бобровых шубах, с красными носами, пьяные… Лихие кучера с длинными бородами и усами, при кушаках шестисаженных, неслись как звери. Свист и скрип полозьев слышался за три версты.
   Государь и его невеста Евдокия Стрешнева вышли через сени на улицу. Шесть стряпчих в зеленых кожухах стлали им под ноги красные дорожки. У главного крыльца стоял красавец серый аргамак, чуть дальше – сани царские о шестерых конях.
   Длинный царский поезд, состоявший из поезжан, стольников и бояр, охраняемый тысячами стрельцов, направился к собору Пречистой богородицы. Десять сыновей Стрешневых, да сорок человек близких стрешневских родственников, да сто человек их дальних родственников шли пешком и пуще глаза дорогу берегли.
   Стрельцы стояли в пестрых одеяниях, один к другому, как стена, с обеих сторон дороги.
   Мороз был жестокий. Пушистый снег лежал на всех деревьях, свешиваясь, как тончайшая белая пряжа. На бревенчатых домах, на окнах, на колодцах мороз навел причудливые узоры. С коней валил клубами пар. Кони царские пестрели попонами, сверкали уздечками. Шапки высокие боярские и шубы покрылись белыми иглами инея.
   Стрельцы крякали на конях. А за стрельцами всякого люда стояло видимо-невидимо. А те покрякивали, дуя на руки. Шапки в руках держали. Многие крестились.
   По всей Москве стояла тишина такая, что топот копыт царского коня слышался в другом конце улицы. Царь сидел в седле неподвижно. Он как будто не слышал ничего и ничего не видел. А мужики, да бабы, да детвора глядели на сверкающий его меховой кафтан и на царицу. Даже пьяные притихли.
   Поезд проехал; все направились к Соборной площади.
   Здесь царь спешился. Он взошел на мостики высокие. И все увидели его печальное, как никогда, лицо. С саней сошла счастливая невеста. Луч солнца коснулся ее ног.
   И старая Марфа сошла со своих саней.
   Поезжане расталкивали толпу калек да нищих, напиравших со всех сторон. В толпе начались разговоры, пересуды.
   – Почто бояре надругались над Марьей? Нешто она в царицы не годилась?
   – То Марфа не схотела…
   – Салтыковы Марфе угождали…
   – Царю была мила, да не была бела…
   – Белее Марьи не было девицы!..
   – Эх, цари православные! Сгубили девку ни за грош…
   – Верните Марью Хлопову! – кричали со всех сторон.
   Царь стоял бледный как смерть и смотрел в толпу. Вдруг он покачнулся. Он увидел девушку в синей шубке. Это была Марья Хлопова. Она бросилась вперед, рванула шубку на груди и сказала:
   – Слаб ты душой, великий государь, О господи! Дай тебе разума. Дай тебе воли, господи!
   Царица Марфа подошла, шепнула Михаилу:
   – Не отложить ли свадьбу?
   – Нет, матушка, – ответил он слабым голосом, – коль так уж склалось все, не стану выжидать. Сыграем свадь­бу неотменно… Творите службу! Ведите Евдокию!
   Ярко горели свечи.
   Протопоп Максим, дождавшись в соборе царя с невестой, совершил обряд венчания. Обручил, как требовалось. Попы спели молитвы…
 
 

ЦАРЬГРАД

 
Своими лодками Дон пенил Черный Понт,
И кланялись ему Азов и Трапезонд.
 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

   Три года ждали на Дону царского жалованья. Три года не посылал государь через Воронеж свинца, пороху да хлеба в больших лодках-бударах. Три года не пили казаки вина царского. Московская казна не торопилась. Семь тысяч четвертей муки гнили на складах.
   В казачьих городках люди вольные износили одежду, изголодались и стали погибать вконец. Хороша рыбка, как хлеба скибка, да ловля рыбы в Дону не шла на ум. Дырявые челны да струги мелкие лежали кверху дном на берегу и рассыхались. Вниз по реке – разбои от татар. Вверх по реке – рыбешки мало. Вся рыба за Азовом, в море. Охота за зверем диким прекратилась: зверь ушел за горы. Донские степи татары пожгли еще весною. Травы зеленой для коней мало стало. А на море ходить для промысла богатого царь не велел, грозил опалой.
   Из-за Москвы-реки Тулой, Валуйками, Воронежем прошла гроза. Густые ливни, невиданные молнии переместились к Астрахани, спустились над морем Хвалынским и пошли гулять по Волге-матушке и Дону.
   Надулся Дон, вода взбухла и посинела, взыграла густой рябью, а после покатилась злыми волнами по всем низинам, по старым камышам, по самым дальним заводям. Гудит, булькочет… Еще страшнее Дона взыграли реки Чир и Донец, Хопер и Медведица. Кипят, лютуют, рвутся к стенам, рокочут по низам – все затопляют.
   Изрезанный узкими ручьями и мелкими протоками казачий город Черкасск стоял, отражаясь в воде соломенными и дощатыми крышами. В воде торчали башни островерхие, сторожевые бастионы и часовенка. Пристань в Черкасске осела в воду, и с трех сторон стучали в пристань бревна.
   Со стен Черкасска тревожно били пушки, и со всполошных башен далеко в степи гудел звон.
   Беда случилась на Дону: водой подплыли низовые городки. Звали людей на помощь. Врасплох застало наводнение.
   Купцы, случившиеся в Черкасске – московские и астраханские, заморские и новгородские, казанские и рязанские, торговые людишки с Терека, Яика, – товары выручали из воды. На пристани кричали купцы из Персии, купцы из Генуи. Мелькали белые чалмы, красные халаты, атласные кафтаны, куньи шапки. Расторопные казачки бегали по еще не залитым улицам и спасали свою рухлядишку.
   Всех больше голосили турецкие ясырки, татарские заложницы, стамбульские красавицы. Мелькали пояски из серебра, штаны широкие и длинные, чадры с прорезями для глаз, чувяки легкие с закрученными острыми носами и без пяток. Люди садились в лодки и сновали на них под четырьмя черкасскими воротами.
   Дождь хлестал не переставая. Вода все поднималась.
   С лодок кричали казаки:
   – В Раздоры! Плыви в Раздоры!
   – В Татарский городок! – кричали казаки. – Греби в Татарский!
   Кляли казаки город Черкасск на чем свет стоит. А больше всех кляли его казаки, прибившиеся с Раздоров. Переехали в Черкасск казаки не по своей доброй воле, а по угрозе царей, которые им беспрестанно писали еще со времен Федора Ивановича:
   «…Велим на место вашего Раздора поставить свою крепость. Изгоним вас с Дону и вместе с султаном не позволим вам воровать, как ныне воруете. Страшитесь гнева царского».
   И раздорские казаки переселились в город Черкасск. Но каков городишко-то Черкасск? Ливни пойдут – в воде сидит по крыши, а казаки в стругах кружатся, как птицы, согнанные с гнезда. В Черкасске кругом болота, камыш да вольница казачья. Многие удалые казаки не только с верховьев Дона – с Украины перебрались в Черкасск, поближе к морским просторам. Поставили плетни в зеленых камышах, стены крепости и башни наугольные, перенесли знамена царские и казачьи войсковые регалии: атаманскую булаву и пернач, «бобылев хвост» – казацкую волю. Сам Смага Чершенский отсюда ходил в поход, с ним Михайло Черкашенин водил всех на море.