– Нашел чем хвастать! Клепай скорее!
   – Кого в Сибирь… Кого в Мезень… Кого в Чердынь… – приговаривал Васька, раздувая широкие ноздри. – Всех не упомнишь…
   Ульяна побледнела, упала на постель, забилась всем телом, но вскоре поднялась и пошла на пристава с поднятыми руками.
   – Пристава!.. Где у вас бог? Где правда государя? Где ваши души подлые? Только знаете заковывать в же­лезо! Сколь многих перековали! Поискалечили людей. Потому от вас, сатаны, и бегут люди искать волю да долю на Дон. И я сбегу! Нате, берите, клепайте и мои ноги и руки! – неистовствовала она.
   – Тебя нам заковать трудненько. Твои ноги не вле­зут в наши колоды, – засмеялся пристав. – Чего орешь? Чего надрываешься? Да нетто они тебе родные?
   – Эх, вы! Звери – не люди! Куете только горе людям!
   Васька склепал кандалы крепко-накрепко. Наум прошелся. Загрохотало, зазвякало. Сковали Науму руки. Он и говорит:
   – А будь что будет! Подойди-ка, пристав!
   Тот подошел.
   – Ну, погляди мне в очи… Невиновен я перед государем. А перед тобою, падло воронье, ответ держу. Вот на-ко тебе в рыло, выкуси! – Атаман ударил Савву Язы­кова. Что-то хрястнуло в его тяжелых руках. – Еще возьми, коль мало!
   Пристав упал на пол, задрав ноги.
   – Стрельцы! – заорал он. – Стенька, Васька, Полунька! Держи атамана! Нас тут побьют всех до смерти. Стрели из пистоля! Стрели!
   – А вот я стрельну из пистоля! – сказал Наум. – Кого тебе надобно еще клепать – клепай в железо! – И еще раз ударил Савву Языкова ногой.
   Казаки бросились было на пристава, но Наум остано­вил их:
   – Себя щадите. Не троньте грязь эту!
   – Клепай покрепче и есаула!
   – Нет, – сказал Наум Васильев. – Расклепывай! Алешка, подопри спиной двери!
   Дверь подперли трое казаков. Савве Языкову приказали:
   – Вели расковать!
   – Рас-с-кко-ввы-вай! – задыхался Савва.
   – Пойдем мы и без железа!
   Закованного расковали.
   – Ведите нас! – сказал Наум.
   – А может, подводы дать? На Дон еще побегите?
   – Не побегим на Дон. Веди по службе царской, а что ударил я тебя, – о том ты лучше помолчи. Никто из казаков не побегит.
   – А будь вам проклята службишка ваша! – крикнула Ульяна. – Давай-ка мне коней, я побегу на Дон… Про­щай, проклятые бояре!.. Запытали они, проклятые, Исая Бондаря – муженька моего. А ни за что! Ироды!
   Метнувшись к Науму, Ульяна тихо переговорила с ним и выбежала во двор.
   – В Москве не жить ей, – сказал пристав. – В тюрьме сгинет баба!
   И сел писать бумагу:
   «…июля в девятый день, по государеву цареву и вели­кого князя Михаила Федоровича всея Руси указу и по приказу дьяков, думного Ефима Телепнева да Максима Матюшкина, Степан Борисов сын Юрьев, да Петро Ва­сильев сын Зайцев, да Иван Елизаров сын Бертенев; да подьячий Алешка Карапелов – посланы на дворы, где стоят донские казаки: атаман Наум Васильев да есаул Сила Семенов с товарищи – переписывати их рухлядь, ковать в железо и роспись имянно сделать…»
 
   Савва Языков стал чернить на бумаге опись имущества, отобранного у атамана, есаула и казаков:
   «…В Ордижцах, на подворье у Ульяны Гнатьевны, вдовицы, женки мучника, стояли казачьи рухляди атамана Наума Васильева, да казаков Епихи Игнатьева, да Андрюшки Алексеева: 5 пищалей, да ствол, да 5 вязней[42]; зипун дорогильный, кушак турской, шелком вязанный, на ем нож булатный, черен – рыбий зуб, ножны хозевые, черные, оправлены серебром, кушак мухояровый, черный; подушка шитая; двое штаны лазоревые; зипунишко серое сермяжное; попона пестрая, епанча черкасская, войлок ордынский; котел медный и сундук замкнут…»
   Наум Васильев прервал его:
   – Погоди! Почто ж ты не писал кафтанишко сизый суконный?
   – А позабыл – впишу!
   – Попон волошских не вписал!
   – Впишу…
   Но не вписал все же пристав складни резные, на трех створках, иконы дорогой…
   – Э-э! Пристав! Пиши всю пашу рухлядь и не обворовывай!
   – Вся ночь уйдет в писании. Всего не перепишешь,
   – А ты пиши не торопясь, – сказал Васильев. – Ночь длинная.
   Вдруг есаул Семенов вскочил. «Эх, мать ты моя, молись за меня во Нижнем Новгороде, – подумал, – ночь темная не подведет!»
   – Прощайте, казаки! – прокричал и выскочил в окошко. За ним – еще два казака.
   Раздались выстрелы, шум поднялся, но вскоре все затихло.
   – Выводите казаков! – заорал пристав и выругался.
   Переписал пристав все, что было рухляди. Кроме того, приставом Саввой Языковым записано было в рос­пись: «66 пищалей, 66 вязней, 66 сабель».
   Все записанное приставом доставлено было в Посольский приказ с короткой припиской:
   «А есаул Сила Семенов, да вдовица Ульяна Гнатьевна, да два казака с ее постоя бежали со двора и нигде еще не объявились».
   Когда казаков и атамана Васильева привели во двор Посольского приказа, к ним сейчас же приставили стражу и Савву Языкова. И вскоре повезли в разные остроги, а Наума Васильева – в Белоозеро. С ним десять человек.
 
   В дороге за Москвой стали они кормить коней. Солнце было за полдень. Стояла жара, и носилась пыль. И опять на белоозерской дороге появился царский возок – из окна показалось морщинистое лицо старухи Марфы Ивановны, матери царской. Опираясь на клюку, она сошла на землю. Едва передвигая ноги, подошла к Науму Васильеву.
   – В острог везут? – спросила тихо.
   – Везут в острог, как видишь, матушка! – сказал Наум.
   – Ослушались царя?
   – Царя мы не ослушались. Кого ослушались – нам неведомо. А бояр мы, верно, не почитаем.
   – Вы бы бояр почитали да бога не гневили…
   – Пустое, матушка! Бояр гневим, а бога и царя мы чтим.
   – Остер язык твой!..
   – Острее надо бы, да бог не вразумил. Острее будем! Попили нашей кровушки: в Москве злодеи наши – бояре; в Крыму – татары; на море синем – турки… Иди да звени железом до дальнего острога…
   – А подойди-ка ближе!
   Наум подошел.
   – На тебе, атаман, образок святой. – И протянула она ему дрожащей рукой складенец. Опять, как в прошлый раз, – Николу-чудотворца.
   Васильев отступил.
   – Царица-матушка! – сказал он. – Твой образок я не возьму.
   Старуха затряслась. Глаза сверкнули гневом.
   – А! – вскричала она. – Ты богохульствуешь?!
   – Нет, матушка, – ответил Васильев. – Не богохульствую, а не хочу я, чтобы гневила царская матушка всевышнего. Кто образок дает, а сам по острогам нас сажает, тот…
   – Я ль вас в острог садила?
   – Не ты, так государь. Не утруждайся, матушка… Мы царской милости просить не будем – кровь запеклась на сердце…
   Васильев отвернулся. Казаки собрались и, окруженные стрельцами, тронулись в дальний путь.

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

   Боярин Борис Михайлович Лыков всем клялся, что по гроб жизни не ступит его нога во двор презренного холопа Митьки Пожарского.
   «Унизил-де, посрамил, матушкой моей Марией попрекал, за всех бояр на Лыковых обиды вывалил, полез в заступники донских казаков, царя не кто иной, а Митька поставил ни во что!» – повсюду сеял о нем боярин Лыков нелепые слухи.
   Но когда наступили опасные времена, не выдержал боярин Лыков: нахлобучил шапку, надел боярскую шубу и побежал к подворью Пожарского. Бежал боярин с таким страхом на лице, будто у него начисто все поместья погорели.
   Забарабанил боярин палкой по деревянным воротам, и перед ним, как в прошлые годы, предстала княгиня Прасковья Варфоломеевна и сказала:
   – Вот уж нежданно-негаданно.
   Боярин поздоровался, утерся платком, хмуро спросил:
   – Здоров ли князь Димитрий Михайлович?
   – Здоров, батюшка, здоров, боярин, – ответила княгиня. – Зайди, Борис Михайлович, рад будет.
   Они вошли в сени, и князь Пожарский сам вышел навстречу.
   Синий кафтан. По кафтану серебряные пуговицы. Золотой пояс. Красные сафьяновые сапоги, ловко расшитые по голенищам золотыми круглыми узорами. Волосы причесаны, борода чиста, приглажена, глаза у князя светились, в них вспыхивали веселые искорки. В широко открытых глазах его не было никакой обиды.
   Прасковья Варфоломеевна, глянув на князя мягко и нежно, улыбнулась.
   – Здравствуй, боярин, Борис Михайлович, – сказал князь. – Уж не казаки ли приехали с посольством на Москву? Иначе не заглянул бы.
   – Ты отгадал, князь. Приехали, да быстро уехали! – сказал Лыков.
   – Почто же так?
   – С Москвы сослали их в острог на Белоозеро и в другие тюрьмы. Склепали им руки-ноги, сабли забрали. Поехали с приставами.
   Пожарский вздрогнул, словно его холодной водой окатили.
   – Анафемы! – сказал горячо Пожарский. – Война с поляками вот-вот начнется, а вы казаков в буйство приводите!
   – Идите в горницу, – сказала встревоженная Прасковья Варфоломеевна, – медку свеженького на стол поставлю. За кружкой доброй посидите, поговорите, поспорите…
   Боярин молчал, и князь Пожарский стоял перед ним молча. Он уже знал, что в Москву прибыл турецкий посол Фома Кантакузин, догадывался, что Фома наклепал патриарху Филарету на донских казаков, а это грозило возмущением на Дону, опасностью государству.
   – Пойдем, Борис Михайлович, в горницу, – не скоро сказал Пожарский, – потолкуем с глазу на глаз о делах. Снимай-ка шубу!
   Лыков снял шубу, повесил в сенях на колок.
   Они пошли в горницу. Там на широком столе, покрытом белоснежной скатертью, стояли уже кадочка с шипящим медом и две высокие посеребренные кружки.
   Боярин и князь молча уселись друг против друга.
   – Сказывай, зачем пожаловал? Пять лет ты не бывал.
   Подняли кружки с крепким медом, выпили. Боярин Лыков издалека начал вести речь о том, что у него превеликая ссора учинилась с боярином Димитрием Мамстрюковичем-Черкасским, который отругал боярина Лыкова словами непотребными и хотел было схватить его за боро­ду. Лыков не дался Мамстрюковичу-Черкасскому, схватил за полу его шубы и крикнул: «Только ты станешь меня, Мамстрюк, драть за мою бороду да поносить меня срам­ными словами, то я тебя зарежу!»
   – Каков-таков Мамстрюк сыскался! Откуда он? – пылая гневом, рассказывал боярин Лыков. – Драть мою бороду схотел! Кто я таков царю? Кто он таков царю?! Зарезал бы его я!
   Пожарский, наливая в кружки играющий мед, скрыл под усами умную улыбку.
   – Не может быть того, боярин! – сказал он удивленно.
   – Убей господь, зарезал бы!
   – Да царь за Мамстрюка-Каншов-мурзу[43] запытал бы тебя до смерти. С кем ты связался и ссору учинил?! Поду­май только! Ты, видно, позабыл, что Хорошай-мурза – князь Борис Камбулатович Черкасский – женат на Марфе Никитичне Романовой-Юрьевой, родной сестре Филарета Никитича. Сын Хорошай-мурзы – Иван Борисович Чер­касский – боярин при царе, а брат его Чуж-мурза – Владимир Мамстрюкович – воевода! Давай-ка о другом вести беседу. Войну готовят под Смоленском?
   Лыков гневно сверкнул хитроватыми глазами и продолжал:
   – Вот я о том и речь веду – драть бороду схотел… Ить сукин сын! А ныне царь наметил Мамстрюковича-Черкасского в большие воеводы под Смоленск, а вот меня наметил царь в малые воеводы, к нему же, к Мамстрюку, в подручные. А ведь ему бы, Мамстрюку, быть мне подручным… Но царь грозился высечь меня батогами. Да виданное ли то дело? Посрамника, обидчика моего вверх поставил, а меня в грязь втоптал! – выкрикнул боярин. – Да царь еще грозится тем, что отставит нас от смоленского дела вовсе и в мое место поставит тебя, князь Димитрий Михайлович, а вместо Мамстрюка укажет быть воеводой гордецу Михаиле Шеину.
   – Стало быть, – задумавшись, произнес князь Пожарский, – война близка?
   – Воистину! – ответил Лыков и достал из-за пазухи бумагу. – Читай, да упаси бог проговориться. Списано сие с турецкой бумаги, доставленной в Москву Фомой Кантакузином.
   Пожарский вдумчиво и медленно читал:
   «Султан ни с которыми государями таковой дружбы не имеет и хочет его, государя, иметь себе братом, а тебя, великого государя, святейшего патриарха, хочет иметь себе отцом. Они, государи, будут меж себя два брата, а ты, ве­ликий государь, святейший патриарх, будешь им отец, и никто их государевой дружбы и любви братские не может разорвать…»
   Подумав, Пожарский сказал:
   – Воистину то ложь! Еще на кинжалах турецких да на саблях татарских кровь посла Бегичева не высохла от злодейства Шагил-Гирея, а мы дружбу с султаном затеваем.
   Лыков рассказал, что Филарет больше других старается установить добрые отношения между Москвой и Турцией, что шведский король Густав-Адольф того же добивается.
   Пожарский горячо говорил Лыкову, что, когда начнется война с ляхами, никто не подаст Москве помощи. А Филарет государство к войне совсем не подготовил. И султан Амурат, и крымский хан Джан-бек Гирей, и шведский король Густав-Адольф непременно поведут дело к обману, в свою пользу. Государственная казна пуста, сбор пятой деньги выколачивается не так-то легко, холопы боярские бегут на Дон. Большие бояре ведут спор о местах, разума не приобретают и честь отечества не всеми сберегается. Служилые люди-дворяне, из-за разорения их поместий татарами, разбредаются с своих вотчин. Пахотные крестьяне пашни бросили – от хлебной скудости. Многие крестьянские дворы позапустели, а люди разбрелись без вести, кор­мясь христовым именем. Денежные пожертвования на военные надобности от монастырей и духовенства, бояр и купцов взимаются не по доброй воле, поступают куда как скудно.
   И даже в южной степи, на вотчинах дяди царя, Ивана Никитича Романова, крестьянам стало пуще крымской и ногайской войны и неволи. Во всем Елецком уезде не осталось крестьян и бобылей прежнего жеребья. Посады разоряются, посадские бегут, а на их челобитные, что сильные захватывают их земли, царские приказы ответа не дают. Раздали дворцовые земли в девяносто тысяч десятин, да не тем, кому раздать бы следовало! Земли расхватали близ­кие к царскому двору большие бояре да приказные люди. С помощью английского купца Джона Мерика государство потеряло Иван-город, Орешек, Ям да Копорье, и выплачивают русские люди шведам по двадцать тысяч рублей каждогодно.
 
 
   – К войне с поляками мы не гораздо готовы. На юге государства земля разгорожена. Дружба с султаном увянет, когда грянет первый самопальный выстрел. В русской земле народа много, да мало боярского разума. Лжи и неправды превзошли высоту наших светлых храмов. Не проиграть бы под Смоленском дела.
   Князь Пожарский погрузился в глубокое раздумье, припоминая последние события: гетман запорожского войска Дорошенко, как и предсказывал князь, подружился с татарами, но сложил голову в битве с татарами же на реке Альме, вблизи Бахчисарая. Персидский шах Аббас, свирепо притеснявший царство грузинское, умер. Персидская крепостная башня Баш-кала, построенная в Грузии шахом Аббасом из голов побежденных, долго еще свидетельствовала о безмерной жестокости шаха Аббаса, Ушел шах Аббас на покой, а на его место сел шах Сефи Первый.
   Припомнилось еще и то, что в Москву турецкий посол Фома привез слухи о казни визирем Хозрев-пашою собирателя грузинского царства Георгия Саакадзе. А ведь когда-то царь Иоанн Грозный поставил городок Тарки и указал гарнизону и воеводе, князю Хворостинину, блюсти Иверию[44], быть верной защитой ее от персов, татар и турок. А при царе Борисе Годунове были посланы в Тарки стрельцы под началом Бутурлина и Плещеева. И доблестно бились они с неприятелем, боясь не смерти, а плена. И погибло тогда под Тарками семь тысяч воинов русских, князь Бутурлин и сын Бутурлина.
   – Вот что, боярин, – тихо сказал Пожарский, – дружбу да любовь верную нам следует блюсти с Иверией… Русь с Грузией подружились еще в дни общей скорби, когда с поникшим челом возили мы ясак в Золотую Орду и там встречались. А дружба, завязанная в общем несчастье, глубока и несокрушима, как братство… Недаром называют грузины Георгия Саакадзе спасителем народа, отцом отечества.
   Боярин Лыков заерзал в кресле, не зная, что ответить князю. Он был мало учен и несведущ в грузинских, персидских да турецких делах. Кто в них что поймет!
   – Чего хватать нам далеко да высоко! – махнув рукой, сказал боярин. – Нам бы у себя управиться!
   Тогда князь Пожарский сказал боярину о других народах, стонущих от турецко-татарского тяжкого ига.
   – Да нам, – усмехнувшись, проговорил Лыков, – ляхов бы скорее побить, Смоленск вернуть.
   Пожарский молча ходил по горнице. А потом вдруг остановился и сказал:
   – А не слыхивал ли ты, Борис Михайлович, об одном турецком полководце, который однажды повелел пятнадцати тысячам полоненным булгарам выколоть глаза, оставив по одному кривому на каждую сотню слепых?
   Боярин перекрестился, глаза пугливо выкатил:
   – Помилуй бог! Не слыхивал. Дела ужасные!
   – А не слыхивал ли ты еще о том, как русскому полону, женщинам, по повелению султана Амурата, за неприятие магометанской веры надевали на голову раскаленный докрасна чугунный котел, названный людьми венцом мученичества? Боснийского князя казнил султан Магомет Второй, а тридцать тысяч юношей славянских поразделили меж собой янычары, свезли в Царьград, пошли они в продажу. Всех славян турки притеснили. Нам надобно воздать славянам свою любовь и дружбу. Они ведь братья нам по крови и по вере христианской.
   Пожарский сказал еще Лыкову:
   – Крымские татары побивают до смерти послов русских да много полона русского ведут с Руси. Крымский хан Джан-бек Гирей, по указу султана, готовит в поход на Русь сына своего, царевича Мубарек-Гирея, с пятнадцатитысячным войском. Быть нам в беде! Татары ударят нам в спину. И надобно нам спешно закупать в других странах ядра, оружие, медь, серу. С донскими да с запорожскими казаками – мир крепить и оборону южной окраины Московского государства. По польской шляхте надобно ударить всей силою, но к войне готовиться со всем старанием.
   – Не легкое дело быть главным воеводой в такой войне, – вздыхая, сказал боярин. – Спасибо за беседу, князь.
   Пожарский заметил в конце беседы в шутку:
   – Татарскому царевичу Мубарек-Гирею лет с восемнадцать, говорят, дороден собою, сказывают, усов и бороды не носит. В ратном деле весьма владетелен. Шатров изготовлено для царевича с семьдесят. А у тебя, погляди-ка, боярин Лыков, ус пышный, а борода уса пышнее. Мамстрюк не дело затеял – таскать тебя за бороду. В ратном деле ты превзойдешь крымского царевича. Несомненно превзойдешь. И в смоленском деле последним не будешь. А шатров тебе пожалует царь под Смоленск побольше тысячи.
   Боярин Лыков слушал и улыбался, но когда простился с князем Пожарским и с княгиней Прасковьей Варфоломеевной и вышел на улицу, нахмурился, вспомнив великую обиду на боярина Мамстрюка-Черкасского.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

   В верхние и нижние городки беглые занесли вести, что донских казаков, посланных в Москву с турецким послом, перековали, иных показнили, иных сослали. В этом винили посла, атамана Радилова, всех бояр московских, святейшего патриарха и самого царя.
   К Осипу Петрову приступили голутвенные казаки из верхних городков и стали спрашивать:
   – Правда ли, что Ивана Болотникова дело совсем заглохло на Руси? Погибло ли то святое дело, не пора ли прикончить начисто бояр, купцов и воевод? Да станет ли он, Осип Петров, промышлять с ними дело, начатое в Камаринской волости, под Тулой и Калугой?
   Осип Петров, предвидя грозу, не знал, куда склонить недавних казаков – беглых холопов. Он говорил им осторожно, что времена для умысла такого еще не настали, что на Дону жить им вольготнее, чем у бояр постылых, а час светлой правды пробьет в свое время.
   Но мужики, бежавшие на Дон из Камаринской волости, принадлежавшей Борису Годунову, напоминали ему, что они лихо били бояр, купцов, торговых людей. Невмоготу стало камаринским мужикам терпеть боярское насилие. И поднялись они все до единого. А царь Борис повелел жестоко разорить камаричан. Воинским людям было указано: «Пленити безмилостивым пленом, не щадити ни жен, ни детей, сосущих молоко, а мужска и женска пол истребити до конца и положити Камарицкую волость в запустение». И началось тогда людское истребление, какое могло только сравниться с жатвой спелых колосьев острой косой. Не пощадил Борис Годунов ни старых, ни малых. Не помиловал он стариков с честной сединой, ни цветущих невест, не знавших мужского ложа. Не пожалел он и матерей, кормящих младенцев. Всех убивали сулицами[45] и мечами. Иных младенцев отнимали от груди ма­терей, отсекали им мечами головы и, вздев на высокие колья, ставили при дорогах. Предали воеводы Камаринскую волость огню и мечу, превратив ее в ужасающее пепелище. Иных женок сажали на горячие сковороды, а мужиков – на раскаленные гвозди, приговаривая: «Ах ты, сукин сын, камаринский мужик. Не хотел ты своему боярину служить!»
   – Да того нам во веки веков не забыть! – твердили мужики Осипу Петрову.
   Им крепко запомнилась беглая крестьянская вольница Ивана Болотникова. Здесь, в верхних и нижних городках Дона, сошлись мужики из Путивля, восставшие против Василия Шуйского, мужики, ходившие в бой с боярами на реке Угре, возле Калуги, и мужики, громившие войска царские: Трубецкого, Воротынского да царского брата Ивана Шуйского. Здесь были мужики из Брянска, Рязани и Пскова, мужики, сидевшие осадой в Туле. И говорили они Осипу Петрову:
   – Хорошие цари у нас только в головах темяшатся, а худые на престолах сидят. И царь Борис Годунов, и царь Василий Шуйский, и царь Михайло Романов казнят да вешают. Ссылают да пытают! Тешат одних бояр. А на Дон пришли – пухнем с голодухи.
   Твердили мужики одно:
   – Не пора ли нам с донскими, терскими, волжскими, яицкими казаками, как бывало то раньше в Туле, Калуге, Астрахани, подняться против бояр, вернуться в Русь?
   Осип Петров понимал их, но говорил:
   – Не то ныне время! Силушки маловато. У Ивана Исаевича Болотникова силища была. В шестом году под Москвой-матушкой на сторону Болотникова перешло городов, поди, шестьдесят! Держались Тула и Астрахань. А ныне силушка многая порассыпалась. Ивану Исаевичу по царскому повелению глаза выкололи, а сто двадцать семь тысяч всяких беглых людей погибло смертью лютой. Число великое! Помнятся мне слова Ивана Исаевича, – сказал он их в Ярославле перед боярами, хотевшими заковать его в цепи: «Вот скоро придет, бояре, такое времечко, и я вас буду сам заковывать в цепи да зашивать в медвежьи шкуры!»
   Запомнили мужики слова Болотникова, и несли они их из города в город и ждали такого времечка.
   В иные часы вспоминали на Дону минувшие дела и славные подвиги донского казака Ермака Тимофеевича, который дерзновением своим приобрел новое царство для России.
 
   Десятого июля 1630 года вместе с турецким послом Фомой Кантакузином был отпущен государем из Москвы в Царьград в звании посла Руси Андрей Савин. И чтоб послы безопасно проехали Донскую землю, государь приказал отправить их в сопровождении семисот ратных людей под начальством знатного воеводы боярина Ивана Карамышева. Сборы были недолги.
   Дорога на Дон стала опасней прежнего. Великая опала государя на казаков встряхнула всяких беспокойных людей и холопов. Побежали на Дон из монастырей и от бояр всякие черные людишки, жильцы[46] и тяглецы[47], задворные люди.
   Бояре, архиереи, князья разыскивали своих холопов, да разве их сыщешь?
   Холопский приказ был завален господскими жалобами на побеги, поджоги, смертоубийства и всякие недобрые дела.
   Месяц и двадцать дней ехал посол в сопровождении стрельцов на Дон. Стрельцы завшивели, изголодались. Коней поморили. Добрались наконец до Воронежа. С Воронежа плыли на стругах до первой донской станицы на Медведице.
   В конце августа тридцать казаков под начальством Михаила Татаринова приехали на Медведицу встречать послов. Гарцуют по берегу и, не подъезжая близко, на­блюдают за Карамышевым, за его стругами.
   Боярин послал Татаринову краткое письмо:
   «Почто ж вы, казаки, боитесь и не встречаете честно послов?»
   «А мы не боимся, – ответил Татаринов, – но нам доподлинно известно, что ты, боярин, пришел на Дон разорить наши юрты, верхние и нижние; что государь в великом гневе сослал Наума Васильева и всех казаков в остроги. А ты, воевода, похвалялся, едучи к нам, что казаков на Дону да атаманов опоишь вином крепким, а потом почнешь казнить нас да вешать».
   «А кто вам сказывал об этом?» – спрашивал опять письмом Карамышев.
   «Сказывали нам беглые люди, – правду, боярин, ска­зывали».
   «Те беглые люди солгали вам для смуты, – ответил боярин. – Повелеваю вам настрого сопроводить в Черкасск стрельцов, которые поведают войсковому атаману мою волю, и чтобы он, помня службу царскую, принял послов и проводил их честно до Азова».
   И, не дожидаясь ответа атамана, воевода отплыл вниз по Дону на восьмидесяти стругах. Остановился Карамышев между устьем Маныча и Черкасском, у самого Орехова Ярка, и стал разузнавать через лазутчиков, не собираются ли донские казаки, как пошли о том слухи, на помощь турецкому султану? И не будет ли у них доброго мира с азовцами и с турками? Не пришли ли к ним на защиту от гнева государского запорожские, волжские, яицкие и терские казаки, чтоб вместе идти войной против Царя? Не приказывал ли сам войсковой атаман Фролов Волокита всем донцам спешно сходиться на Красный Яр?.. Наконец, воевода хотел узнать, правда ли, что «казаки от великого страха все животы[48] свои схоронили в землю по займищам?..»