Борис Можаев
ДОЖДЬ БУДЕТ

   Николай Иванович видел сон: пестрый коротконогий бык из Погорей, гремя длинной цепью, приклепанной к ноздревому кольцу, бежал на него по тропинке сквозь оржи. Николай Иванович бросился было в сторону, но запутался в оржах, упал и с ужасом почуял, как у него отнялись руки и ноги, словно ватными сделались, – ни встать, ни шевельнуться он уже не мог, только лежал и слушал, как гремела цепь. Наконец курчавый широкий лоб быка наплыл на лицо, заслонил собой свет…
   – Ааы-ы-ы-ы! – закричал Николай Иванович гортанным сдавленным криком и проснулся.
   – Что ты, господь с тобой? Ай домовой навалился? – спрашивала, появившись в дверях спальни, мать Старенькая.
   В руках у нее было ведро, длинная цепь от дужки тянулась по полу.
   – У-уф! У-уф ты, черт возьми… Никак не отдышусь. – Николай Иванович расстегнул исподнюю рубаху, провел рукой по влажной, ходенем ходившей груди. – Бык мне приснился, Старенькая. Чуть не забодал…
   – Какой бык-то? Белый, ай черный? Если черный, то к болезни.
   – Пестрый… из Погорей.
   – Пестрый? Пестрый я уж и не знаю к чему.
   – Лоб у него курчавый; кудри черные, как у ихнего председателя Мышенкина. В носу кольцо, а от нее цепь длинная… Гремит! – Николай Иванович увидел вдруг цепь на полу. – Так это ты гремела цепью-то?
   – За водой вот собралась, а цепь никак не привяжу. Глаза-то плохо видят, – смущенно оправдывалась мать Старенькая. – Вроде узел сделаю, но потяну – отвязывается. Приклепал бы мусатку. – Она снова ушла на кухню.
   – Ну да… Мне только мусатки сейчас приклепывать.
   Николай Иванович встал с постели, вышел в залу, поглядел на часы, потом в окно. Небо было чистое – ни облачка.
   – Чего смотришь? – выглядывая из кухни, спросила мать Старенькая. – Дождя, поди, ждешь? Хорошая будет погода.
   – Откуда ты знаешь?
   – По радио слыхала. Ночью передали – дождя не будет. Будут только эти самы… осадки.
   – А что ж такое означают эти самые осадки?
   – Роса!.. За ночь оседает. Осадок есть, а дождя нет.
   – Ты у нас, Старенькая, прямо как ходячий календарь колхозника. Все растолковать сумеешь. Но к чему бы это бык меня бодал, а?
   – Кабы черный бык, тогда к болезни. А этот пестрый? И волосы у него, говоришь, на лбу кучерявются, как у того председателя. Он чей же, этот бык-то?
   – Того самого председателя… Из Погорей. Я еще торговал этого быка. Чистый холмогор!
   – Значит, у тебя с ним сурьезность будет.
   – С кем? С быком, что ли!
   – С каким быком! Говоришь чего не надоть… С председателем!
   – Если бы только с председателем… Это еще – горе не беда.
   Николай Иванович мечтал о дожде. Дождь не столько нужен был для земли, как для него, председателя. Пойдет дождь – не будут сегодня жать пшеницу; а не пойдет – заставят. Да мало того, еще и на бюро вызовут. А там – подставляй загорбину. Уж накостыляют.
   Жизнь неожиданно преподнесла Николаю Ивановичу «сурьезность», как говорит мать Старенькая. К первому июля приказали сверху составить виды на урожай. Бумагу прислали, которая заканчивалась грозными словами: «Лица, подписавшие отчет о видах на урожай, несут персональную ответственность за правильность сообщенных сведений…» Ничего себе! Попробуй по траве определи эти «виды на урожай». Овес еще и в трубку не вышел, а просо только проклюнулось. И озимые еще цвели. Не будет дождя под налив – и сразу центнеров по семь не доберешь на гектаре. Вот и гадай, и неси ответственность…
   Подали отчет. И себя не обидели, и от правды далеко не ушли. Но тут приехал сам Басманов: «Занизили!» И пошел пересчет… Опять по траве. «Сдашь два плана?» – «Без фуража останусь. Не могу». – «Сможешь!..»
   А потом и решение на бюро вынесли: «В связи с повсеместным трудовым подъемом на полях страны и неблагоприятной погодой, бюро Вертишинского райкома призывает все колхозы подойти со всей серьезностью…» Словом, намекнули, что сдача хлеба сверх плана и теперь обязательна.
   Пока суд да дело – и хлеба стали поспевать. Райком прислал второго секретаря, чтобы узаконить эту самую «сверхплановую». Но колхозники зашумели на собрании: «План получай и – баста… Хватит! Времена не те».
   «Лучше бы ты меня лично оскорбил, – сказал, уезжая, второй секретарь Николаю Ивановичу. – Но ты плюнул в моем лице на бюро. Народ подговорил…» И в тот же вечер позвонил сам Басманов: «Отдельные коммунисты вели себя не по-партийному. Учти, Николай Иванович».
   Николай Иванович знал, что теперь Басманов придерется к любому пустяку и вызовет на бюро. Ему нужен повод. Вчера приказал жать пшеницу лафетной жаткой. И жатку прислал от Мышенкина. Тот уже смахнул все озимые, почти зелеными уложил. А Николай Иванович все тянул: барометр стал падать. Дождя не миновать. Но когда он прольется?
   – Старенькая, у тебя поясницу не ломит, случаем?
   – С чего бы это ломить-то! Чай, не переневолилась.
   – Ломит к дождю.
   – Да я ж тебе сказала – не будет дождя.
   – Не будет, не будет… Заладила! У тебя все не кстати. Когда не нужно, и поясница болит, и дождь идет, – ворчал Николай Иванович.
   – Ах, погодой тебя возьми-то! Ты сам ноне пузыришься, как дождь.
   Мать Старенькая доводилась ему тещей, – маленькая, округлая вся, с пухлыми, в красных прожилках щечками, будто свеклой натертыми, она колобком каталась по четырем комнатам опустевшей председательской избы. Жена, фельдшер, уехала в область на сборы, дети – в лагерях. И Николай Иванович то ли от непривычного одиночества, то ли от вчерашней выпивки и жаркой, дурной ночи чувствовал тяжесть на сердце. И тоска давила.
   Одевался он долго – все не так было; сначала сапоги не смог натянуть – волглые, отсырели за ночь. Он плюнул и надел сандалеты. Потом галстук не поддавался, как ни завяжет – все узел кособоким получался. И галстук бросил. Надел расшитую рубашку… Уф ты! Инда лысина вспотела. Он провел рукой по лицу – щетина царапает, что проволока. Побриться бы. Да настроения нет – сосет под ложечкой, и шабаш.
   – Старенькая, медку нацеди!
   – Господи! Глаза-то еще не успел продрать как следует. А ему уж отраву подавай. Вон, выпей молочка парного!
   – Этим добром ты теленка потчуй. А я уж давно вышел из телячьего возраста.
   К завтраку зашел Тюрин, председатель сельсовета.
   – Ты чего так набычился? Иль таракан во сне дорогу перебежал? – спросил он от порога.
   – Всю ночь с быком лбами сшибались, – ответила из кухни мать Старенькая. – Видать, бык одолел, вот он и дуется.
   – Ну, супротив Николая Ивановича и слон не устоит, – говорил, посмеиваясь, Тюрин.
   Старенькая принесла поставку мутновато-желтого медку.
   – Пей! – Николай Иванович налил по стакану.
   Выпили.
   – Что там на улице? Дождем не пахнет?
   – Жарынь! – сказал Тюрин. – У меня ажно утроба перегрелась.
   – Знаем, отчего она у тебя греется.
   Тюрин сидел перед Николаем Ивановичем, как белый попугай перед фокусником, только головой крутил. Скажи, мол, куда надо клюнуть? Иль крикнуть что забавное? Все на Тюрине было белым: и натертые мелом парусиновые туфли, и молескиновые широкие брюки, и трикотажная рубашка, туго обтянувшая свесившуюся над ремнем «утробу». Соломенную шляпу с отвисшими полями, похожую на перевернутый ночной горшок, он любовно держал на коленях.
   – Як тебе по какому делу… Ячмень, значит, возим на заготовку. Машина за машиной по улице так и стригут. Пылища – ни черта не видать, как в тумане. А на улице ребятешки, телята, гуси, утки, птица всякая… Тут и давление может произойти. Тогда шоферу тюрьмы не миновать.
   «О своем зяте беспокоишься. Видим, чуем», – подумал Николай Иванович.
   Тюрин выдал весной единственную дочь, а зять работал шофером.
   – Ну так что? – спросил Николай Иванович.
   – Вот я и хочу сегодня вечерком радиоузел использовать. Объявление сделать.
   – Делай на здоровье. Ты не меньше моего имеешь на то права.
   Тюрин занимал по совместительству еще и должность колхозного парторга. Правда, временно.
   – Лафетную жатку привезли вчера? – спросил Николай Иванович.
   – Доставили на поле. Ноне жать будем.
   – Я вам пожну!
   – Но ведь Басманов приказал!..
   – А ты об чем думаешь? У нас шесть комбайнов на семьсот гектаров пшеницы. Мы ее за пять дней обмолотим. Вот только с ячменем разделаемся. А ты положи ее сейчас лафетной жаткой, ан завтра дожди. И пляши камаринскую. Ее тогда и зубами не выдерешь из жнивья-то.
   – Да ведь я не то чтоб против… Поскольку привезли ее. А ты вчера в лугах был.
   – Хоть бы колесо у нее отлетело.
   – Колесо? – Тюрин покрутил свою соломенную шляпу на пальце. – Ну да, колесо очень возможно и отлетит. Дорога была дальняя. И жатка валяется в поле. Кто там за ней присмотрит?
   Николай Иванович тяжко засопел и еще налил по стакану медовухи.
   – К обеду, может быть, Басманов нагрянет.
   – И пусть приезжает. Его здоровье! – усмехнулся Тюрин и выпил. – Только насчет радиоузла я, значит, распоряжусь от твоего имени.
   – Валяй, валяй.
 
 
   На открытой веранде колхозного правления Николая Ивановича поджидал шофер Севка. Он лежал на поручнях балюстрады, раскинув руки, подставив солнцу запрокинутое лицо. Палевая «Волга» стояла тут же, возле крыльца. Николай Иванович провел по теплому капоту машины, как по голове ребенка погладил, посмотрел на ладонь – чистая.
   – Я тебе сколько говорил – не дрыхни здесь, на глазах у честного народа! – строго сказал Николай Иванович.
   – Это я загораю, – ответил Севка, не подымая головы.
   – Вот бы вас ремнем вдоль спины, лежебоков, – ворчал Николай Иванович, проходя мимо Севки.
   Тот лениво, прищуркой, как кот, косил глаза на председателя.
   – Брякин здесь?
   – В конторе, – отозвался Севка и снова блаженно прикрыл глаза.
   Брякина Николай Иванович встретил в прихожей.
   – Ну, всех разогнал?
   – Всех! – Брякин, заместитель председателя, рослый чернобровый молодец в белой рубашке с отложным воротничком, крепко тиснул Николаю Ивановичу руку.
   – Машины где?
   – Там же… Четыре на ячмене. Две баб повезли в луга, оттуда на молокозавод пойдут.
   – А Васяткин?
   – В гараже стоит.
   – Стервец! Изувечил машину в горячую пору.
   – Зато Федюшкин на его колесах уехал. Так на так выходит. Все равно резины нет…
   – Вам все равно… Лишь бы не работать. Лежебоки! А этим что надо? – спросил Николай Иванович, кивнув на старика и девушку, стоявших за спиной Брякина.
   – Чай, знакомы? По твою душу… На торги пришли. Я в таких делах не контиментин.
   – Ишь ты, какой образованный!
   Брякин блеснул яркими, как перламутровые пуговицы, зубами и растворил дверь председательского кабинета:
   – Принимайте, Николай Иванович. А я в поле поехал.
   – Давай! А вы в кабинет проходите!
   Николай Иванович пропустил впереди себя старика и девушку, притворил дверь. Старик – дядя Петра, по прозвищу Колчак, худой и нескладный, с красным, как у гуся, шишковатым носом, был известен на все село своим упрямством. Он давно уж сидел у Николая Ивановича в печенках. А эта коротко стриженная девица в клетчатых штанах приехала из музея собирать по избам всякий хлам. Но чего им надо от него, председателя? Николай Иванович посадил их на клеенчатый диван, а сам уселся за свой обширный двухтумбовый стол и закурил.
   – Чем порадуете нас? – спросил наконец председатель.
   – Я насчет закупок экспонатов для музея, – подалась вперед девица в штанах. – Если вы обеспечите нас зерном, может, и столкуемся тогда с гражданином.
   – Ты что-нибудь продаешь, дядя Петра? – спросил Николай Иванович.
   Дядя Петра крякнул и сурово поглядел на девушку.
   – Мы отобрали у него кое-что из деревенского инвентаря. Вот список, – девица протянула листок бумаги Николаю Ивановичу.
   – Как то есть отобрали? – дядя Петра вытянул свою длинную сухую шею, как пробудившийся гусак, и потянулся за бумажкой. – У вас таких правов нету, чтоб струмент отбирать.
   – Да вы не так меня поняли, – удержала его за руку девица. – Это мы для себя отобрали.
   – Для себя… Для вас его никто не припас. Ишь, на дармовщину-то все вы охочи. Отдай бумагу!
   – Ты что, дядя Петра? Законов не знаешь? Если ты не согласен, никто у тебя ничего не отберет, – сказал Николай Иванович.
   – Знаю я ваши законы! На дармовщину все охочи. Давай, давай!
   – Не даром, а по себестоимости возьмем, – остановила опять его девица.
   – Это по какой еще сабестоимости? – дядя Петра часто заморгал круглыми светлыми глазками.
   – Ну, что стоят.
   – Что стоит, я проставил. Хотите, берите, хотите, нет.
   – Но ведь это нереально! Товарищ председатель, убедите его.
   Николай Иванович развернул тетрадный листок. Там было нацарапано кривыми буквами нечто вроде прейскуранта:
   борона – два пуда пашеницы
   стан – девять пудов
   подножка к стану – два пуда
   воробы – два пуда
   скальница – один пуд
   прялка – пять пудов
   дуплянка – два пуда
   цеп с калдаей – один пуд
   горобок – один пуд.
   – Двадцать пять пудов пшеницы! Ты что, дядя Петра, белены объелся? – сказал председатель.
   – Небось с меня всю жизнь налоги брали. Я этой пашеницы поотвозил в город и днем и ночей. Кабы ссыпать все в кучу, выше горы Арарат будет. А мне заплатить за мой же струмент нельзя. Белены объелся!
   – Но ведь у музея нет же пшеницы! – взмолилась девица.
   – У музея нет – зато в колхозе найдется.
   – Погоди, дядя Петра, погоди! Уж коли ладиться, так по всем правилам. Вы ему сколько даете? – спросил Николай Иванович девицу.
   – Двадцать рублей можем заплатить.
   – На деньги я не согласный.
   – Хорошо! Колхоз заплатит тебе за все десять пудов. Согласен? – сказал Николай Иванович.
   – Не согласный.
   – Ай какой же вы канительный! – девица покачала головой. – Вот у вас записана дуплянка. И просите вы за нее два пуда?
   – Ну?
   – А ведь она старая и без крестовины.
   – Зато она липовая… Не токмо что на телеге, под мышкой унесешь куда хочешь… вместе с пчелами. Ставь хоть посередь леса, хоть на поле. А крестовину срубить – плевое дело.
   – Дед, у нас в музее и пчел-то нет! – крикнула девица.
   Дядя Петра подозрительно посмотрел на нее:
   – Тогда зачем же вы дуплянку торгуете?
   – На обозрение выставим.
   Дядя Петра опять часто заморгал и уставился вопросительно на председателя:
   – Какое это еще обозрение? Протокол составлять будут, что ли?
   – А тебе не все равно, куда выставят твой хлам?
   – Какой это хлам? – насупился дядя Петра. – У меня стан кляновый. А челнок из красного дерева. Еще век проткет.
   – Ага, так в городе и ждут твой стан. А то там портки не на чем ткать, – усмехнулся Николай Иванович. – Ты вот стан продаешь, а за подножку к нему отдельно просишь два пуда. Это ж нечестно!
   – Дак я же сам покупал все по отдельности. В двадцать втором годе заплатил за стан десять мер проса, а за подножку сорок аршин холста отвалил… А за воробамя в Сапожок ездил.
   – Ну, кончай канитель, дядя Петра! Бери десять пудов, а не хочешь – скатертью дорога. У меня тут и без тебя забот полон рот.
   – Я те говорю – за один стан десять мер проса отвалил, – упрямо повторял свое дядя Петра.
   – То были двадцатые годы, а теперь шестидесятые… Разница, голова! – всплеснула руками девица.
   – Как был он стан, так и остался. Какая же разница?
   – Ты и при коммунизме, видать, не расстанешься со своим станом. Вот они корни частной собственности! – девица посмотрела с укором на председателя. Тот уклончиво разглядывал тетрадный листок.
   – Коммунизм коммунизмом, а война случится – без стана не обойтись, – словно бы оправдывался дядя Петра. – Сколь мы в войну холстин поткали? Да и теперь, кабы не запрет, и одеяла ткали б, и тик.
   – У вас что же здесь, фабрика ручного труда была? – спросила девица.
   – Да ну, какая там фабрика! Так, артель ткачей-надомников при колхозе. Тик на матрасы ткали, – ответил Николай Иванович. – Четвертый год как запретили… Промышленное производство. Нельзя.
   – А теперь в зиму мужики в отход идут. Это что ж, лучше? – сердито спрашивал дядя Петра.
   – Как в отход? Что это значит? – девица опять требовательно смотрела на председателя.
   Но отвечал дядя Петра:
   – На заработок идут, на сторону. Кормиться надо. Нам платят на трудодень грош да копу. Вот и отходят.
   – А кто больше нас платит? – спросил Николай Иванович.
   – Я говорю про отходников, – сказал дядя Петра.
   – Ах, это шабашники! – радостно догадалась девица. – Вы тоже шабашник?
   – Нет, я уж отшабашил.
   – Ты будешь продавать или нет? – спросил Николай Иванович.
   – Двадцать пять пудов пашеницы или пятьдесят рублей деньгами, – твердо ответил дядя Петра.
   – Нет, столько я не смогу заплатить, – сказала девица.
   – Тогда пусть сам музей приезжает, – сказал дядя Петра, вставая.
   – Ага, жди. Завтра явится к тебе турус на колесах, – усмехнулся председатель.
   – Вот видите, какой вы неуступчивый, – девица тоже встала. – А бабка Еремкина бесплатно отдала нам платье кашемировое, фату и гайтан.
   – То тряпье, а это струмент, – нехотя пояснил дядя Петра. – Кабы жива была моя старуха, и она бы вам, может, чего отдала задаром. Да, вчерась вы по радио объявили, чтоб туфли подвенечные принесть. Вот! – дядя Петра вынул из кармана старые парусиновые туфли на резиновых подошвах. – Берите. За рупь отдам.
   – Да это ж обыкновенный ширпотреб! – девица прыснула и передала туфли Николаю Ивановичу. – Я же просила рукодельные туфли, расшитые. Старинные!
   – А эти чем не рукодельные? И старинные…
   – Ну чего ты мелешь? Их же при Советской власти выпустили, – сказал Николай Иванович.
   – А тогда что ж, не выпускали таких?
   – Тогда был, во-первых, Петроград! А здесь смотри – клеймо! Красный треугольник. И написано – Ленинград.
   – Он и есть Петроград.
   – На, читай!
   Дядя Петра читать не стал, сунул в карман туфли, тяжело пошел к двери. Но у порога все же обернулся, переминаясь с ноги на ногу, спросил:
   – А плуг вам не нужен?
   – Иди к черту! Или я в тебя чернильницей запущу… – не выдержал Николай Иванович. – И вы идите. Хватит с меня и своих забот, – выпроводил он и девицу в клетчатых штанах – Ну и денек начался! То бык, то дядя Петра… Севка, заводи машину! – крикнул Николай Иванович из окна.
 
 
   Возле машины Николая Ивановича поджидала все та же музейная девица. Но теперь с ней рядом стоял приземистый, тугощекий парень в кедах и с фотоаппаратом на животе.
   – Ну, что еще? – сердито спросил Николай Иванович, подходя.
   – Николай Иванович, дорогой! Пожалуйста, не сердитесь, – она прямо на цыпочки поднялась, того и гляди обнимет да расцелует. – Оказывается, у вас кулечный промысел сохранился? Кули рогожные ткете. Прямо чудеса!
   – Чего же тут расчудесного?
   – Ну как же? Рогожи! Это ведь один из древнейших промыслов на Руси… Сохранился в девственном виде, так сказать. Это находка для нашего музея. Я вот и фотокорреспондента пригласила.
   – Спартак Ласточкин, – представился парень с фотоаппаратом на животе.
   – Для вас находка, а для меня вся эта канитель может потерей обернуться.
   – Почему?
   – Потому что запрещают колхозам промыслами заниматься. Тик у нас отобрали. Шуметь станете – и кули прикроют.
   – Почему же?
   – А чтоб мы только в земле ковырялись, не глядели бы по сторонам.
   – По-моему, это абсурд. Если промысел выгоден для вас, занимайтесь на здоровье – сказал Спартак Ласточкин. – Вы меня просто заинтриговали. Надо посмотреть.
   – Ну что ж, садитесь, – угрюмо, но покорно сказал Николай Иванович. – Что же вам показать? – спросил он в машине своих навязчивых гостей.
   – Сперва плоды, так сказать, промысловых усилий. Что это вам дает? – сказал Спартак Ласточкин.
   – Севка, давай на скотный!
   «Волга», ныряя на дорожных ухабах, резво выкатила в поле. За оврагом, на пологом взъеме, в строгом порядке потянулись вдоль села коровники, телятники, свинарники… дворы, дворы. Каменные фундаменты, бревенчатые стены, рифленые, серые, как речные плесы, крыши. И конца не видать.
   – Это все на кули построено, – сказал Николай Иванович.
   – На рогожи? – удивилась девица.
   – Да, на рогожи. Только за прошлый год мы продали этих кулей на двести тысяч рублей.
   – А кто же их покупает?
   – Те, кто рыбу ловит. Все! От Белого моря до острова Сахалина.
   – Невероятно! – воскликнул Спартак Ласточкин. – Везите нас в избу. Покажите, как ткут эти богатства.
   – Давай в село! – приказал шоферу Николай Иванович и, обернувшись назад, неожиданно для себя стал откровенничать: – А кредиты не дают нам на покупку мочала. Говорят – неплановое производство. Не положено! Значит, мы вроде бы подпольщики. Просто смех! И агента своего держим в Башкирии. Мочало закупает. И платим выше кооперативных цен. Дерут с нас сколько хотят. И вагоны не дают нам для перевозки сырья. Так мы по праздникам перевозим, когда дорога разгружается. А в заявках на вагоны вместо мочала пишем – зерно. Мочало нельзя. Ни-ни… Непланово!
   – Невероятно! – сказал Спартак Ласточкин.
   – Невероятно! – подтвердила девица из музея.
   Машина остановилась возле крайней избы. На бревнах у завалинки грелся на солнышке сухонький дед с жидкой, землистого цвета бороденкой.
   – А вот и ткач, – сказал Николай Иванович, вылезая из машины. – Евсеич, наладь-ка нам свою орудию!
   – Это можно. Проходите в избу.
   Евсеич пошел впереди, шаркая кирзовыми сапогами. Глядя на его узкую согнутую спину, на его морщинистую сухую шею, Спартак Ласточкин сказал, усмехаясь:
   – Чего уж ему ткать! Хорошо хоть, что своим ходом идет.
   – Это мои главные кадры. Опора! – ответил Николай Иванович. – У меня триста человек пенсионеров и всего тридцать молодежи.
   – Невероятно! – воскликнула девица.
   В избе их встретила бойкая старушка с рыхлым, раздавшимся на все лицо носом, в домотканом переднике, перетянутая поперек живота, точно сноп.
   – Ай, гости дорогие! И чем мне вас угощать-потчевать? Да и откель же вы такие хорошие будете? Уж и не знаю, куда пристроить вас, – певуче причитала она и хлопала руками по бокам.
   – Дед, да чего ж ты рот разинул? Натяни-ка основу поскорее! – крикнула она совсем иным тоном. – Покажи людям свою снасть-то!
   – Это мелянок верхний. А вот – нижний, – пояснял Евсеич и подвязывал на веревках две длинных палки. – А посередь берда. Мочалу, значит, натягивает. Которая лучше, на основу идет. А похуже – уток.
   Подвесив к потолку свою нехитрую снасть, Евсеич начал набирать из пучка мочало для утка и загонять его билом. Горьковато и пряно запахло липовой свежестью, и в воздух полетели мочальные хлопья.
   – Уж как он работал-то! – умилялась хозяйка, глядя на своего старика. – Била-то, бывало, ходенем ходила в руках. Глазом не усмотришь.
   – Он еще и теперь молодец. Давай, давай! – сказал Николай Иванович.
   – Нет уж, хватит… Отдавал свое.
   Евсеич повернул вспотевшее острое, птичье лицо, с минуту молча и рассеянно смотрел на гостей, тяжело дыша, будто прислушиваясь к чему-то своему:
   – Ноне во сне видел – быдто наро-оду в избу навалило. Думал, отпевать меня станут. А вон что, оказывается. Вы пришли.
   – Что у вас болит? – спросил его Ласточкин.
   – Нутро, – ответил Евсеич и, помолчав, добавил: – Все нутро болит.
   – Он докторов боится, – озорно поглядывая на Евсеича, сказала хозяйка. – Боится, как бы его в больницу не положили.
   – Чаво там делать, в больнице? Вон – осень на дворе. У нас дров нет, а ты – в больницу, – говорил свое дед.
   – Зачем тебе дрова-то? Небось и до зимы не доживешь! – все более резвилась хозяйка.
   – А то что ж, и не доживешь, – согласился Евсеич. – Поработал, слава тебе господи. С двадцать четвертого года все кули тку.
   – А пенсию вам платят? – спросил Спартак Ласточкин.
   – Тринадцать рублей по инвалидности.
   – У нас колхозная пенсия, – пояснил Николай Иванович.
   – Сколько же вы зарабатываете? – спросила девица из музея.
   – А вот считайте, – вступился Николай Иванович. – Платим им по шестнадцать копеек за куль. Кулей восемь соткете за день-то?
   – Чаво там восемь! – укоризненно ответил старик. – Кулей шесть осилим со старухой вдвоем.
   – Вдвоем?! – отозвалась бодро хозяйка. – Да я одна боле натку. С места не сойтить, натку. Нук-те!
   Она села за этот примитивный станок и ловко начала петлять плоской билой.
   – Хватит уж резвиться-то! – остановил ее председатель.
   – А не тревожьте ж меня, ради бога! Дайте уточину доткать, – она кокетливо избоченилась и, глядя на гостей через плечо, просительно затараторила: – Ай, с барыни десятоцку да с вас по пятацку!.. – и, довольная своей прибауткой, весело рассмеялась.
   – Один момент! – поднял руку Спартак Ласточкин. – Вот в такой позе мы вас и спроектируем на бумагу. Музей любит радостный современный труд. Как раз то, что надо.
   Он раскрыл фотоаппарат и засуетился вокруг старухи.
   – Рублей тридцать зарабатывают в месяц на двоих – и то хлеб, – сказал Николай Иванович. – Дело-то верное. Но вот беда – не финансируют нас под кули. Непланово! Осенью нам нужно заготовить сто тонн мочала. Значит, требуется тысяч семьдесят рублей. Но банк не дает нам взаймы под это дело. Ведь выплатим через три-четыре месяца. Где же нам занимать деньги? Дело требует оборота. А если мы не закупим с осени мочало, значит, – труба.
   – А знаете что? – участливо посмотрел на него Ласточкин, взяв Николая Ивановича под руку. – Мы вас посадим на скамью рядом с Евсеичем. На фоне станка… А? Маленькое производственное совещание. Жанр!