* Роман *
/ © Харуки Мураками
* 1969 - 1973 *
/ © Перевел с японского В.Смоленский /
Origin: "Библиотека япониста" http://jlib.sinor.ru


Слушать рассказы о незнакомых местах было моей болезненной страстью.
Лет десять назад я мог вцепиться в первого встречного и требовать
отчета о его родном городе. Избытка людей, готовых добровольно выслушивать
чужие речи, в те времена не наблюдалось - поэтому всякий, кто попадался мне
под руку, вел свой рассказ прилежно и старательно. Бывало даже, что
совершенно незнакомые мне люди где-то узнавали о таком чудаке и специально
приходили что-нибудь рассказать.
Словно бросая камушки в пересохший колодец, они повествовали мне о
самых разных вещах - и уходили, одинаково удовлетворенные. Одни говорили с
умиротворением, другие - с раздражением. Одни строго по сути вопроса, а
другие всю дорогу не пойми о чем. Бывали скучные рассказы, бывали грустные,
слезливые - а иной раз случались дурацкие розыгрыши. Однако я всех
выслушивал серьезно, как только мог.
Не знаю, в чем здесь причина, но каждый каждому - или, скажем так,
каждый всему миру - отчаянно хочет что-то передать. Мне это напоминает стаю
обезьян, засунутую в ящик из гофрированного картона. Вот я вынимаю такую
обезьяну из ящика, бережно стираю с нее пыль, хлопаю по попе и выпускаю в
чистое поле. Что с ними происходит потом, мне неизвестно. Не иначе, грызут
где-нибудь свои желуди, покуда все не вымрут. Да и бог с ними, такая у них
судьба.
Если откровенно, то работы во всем этом было много, а толку мало.
Сейчас я думаю: объяви тогда кто-нибудь всемирный конкурс "Старательное
выслушивание чужих речей" - я без сомнения вышел бы в победители. И получил
бы награду. Например, коврик на кухню.
Среди моих собеседников один родился на Сатурне, а еще один - на
Венере. Их рассказы произвели на меня глубокое впечатление. Начну с Сатурна.
- Там... Там дико холодно! - говорил со стоном мой собеседник. - Одна
лишь мысль об этом, и к-крыша едет!
Он входил в политическую группировку, которая безраздельно
господствовала в девятом корпусе университета. "Действия определяют идею, а
не наоборот", - таков был их лозунг. Что же определяет действия, они никому
не рассказывали. Кстати говоря, девятый корпус располагал водяным
охлаждением, телефоном и горячей водой, а на втором этаже была даже
музыкальная комната с коллекцией из двух тысяч пластинок. Просто рай -
особенно в сравнении с восьмым корпусом, где вечно царила вонь, как в
сортире какого-нибудь велодрома. Они каждое утро тщательно брились под
горячей водой, всячески злоупотребляли телефонной халявой, а вечерами
собирались и слушали пластинки - так, что под конец осени в полном составе
зафанатели от классики.
Говорят, что в тот удивительно ясный ноябрьский день, когда в девятый
корпус вломился третий маневренный отряд, там на полную громкость играл
Вивальди - "L'Еstro Armonico". Трудно установить, в какой мере это
соответствует истине. Одна из трогательных легенд шестьдесят девятого года.
Когда же я проползал под наспех выстроенной из диванов шаткой
баррикадой, то слышал едва различимые звуки фортепианной сонаты Гайдна
соль-минор. Мне вспоминался тогда дом моей подруги - к нему вела крутая
дорога, поросшая камелиями. За баррикадой мне предлагался самый роскошный
стул и теплое пиво в похищенной из медицинского училища мензурке.
- Еще гравитация сильная, - продолжался рассказ о Сатурне. - Один чувак
жвачку выплюнул, попал себе по ноге и всю раздробил к чертям. П-просто ужас!
- Да-а-а... - произносил я, выдержав секунды две. К тому времени я
освоил порядка трехсот самых разных способов поддакивания.
- А п-потом... Солнце такое, очень маленькое. Как будто в бейсболе
мандарин летит вместо мячика. И оттого все время темно. - Следовал вздох.
- Чего ж вы все оттуда не улетите? - интересовался я. - Ведь есть же
планеты получше?
- Сам не пойму. Наверное, потому что родина. Дело т-такое... Я вот тоже
диплом получу - и домой, на Сатурн. Сделаю все к-как надо. Б-б-будет
революция.
Думайте, что хотите, - а я люблю рассказы о далеких городах. Я коплю
эти города, как медведь копит жир перед спячкой. Стоит закрыть глаза, и
всплывают улицы, застраиваются домами, наполняются голосами людей. Эти люди
далеко, и мне, скорее всего, никогда с ними не пересечься - но я способен
ощутить податливые и вместе с тем прочные изгибы их жизней.
Наоко тоже несколько раз делилась со мной такими рассказами. В них я
помню каждое слово.
- Как это назвать-то, даже не знаю...
Университетский вестибюль был залит солнцем. Наоко подпирала рукой щеку
и неловко улыбалась, пока я терпеливо ждал продолжения. Она всегда говорила
медленно, подыскивая правильные слова.
Мы сидели друг напротив друга, разделенные столом из красного пластика,
на котором стоял бумажный стаканчик, полный окурков. Солнце, бившее в
высокое окно, как на картине Рубенса, прочерчивало на столе четкую границу
между светом и тенью. Моя правая рука была освещена, левая лежала в тени.
Вот так, двадцатилетними, мы встречали весну 1969 года. Вестибюль
ломился от обилия первокурсников - все в новеньких ботиночках, все с
конспектами в обнимку, у всех в головах свежие мозги. Возле нас постоянно
кто-то на кого-то натыкался, возмущался, извинялся - и этому не было конца.
- В общем, что угодно, только не город, - заговорила она снова. -
Скорее, станция на железной дороге, захудалая такая. Если в дождь
проезжаешь, можно и не заметить.
Я кивнул. После этого мы с ней добрые полминуты бессмысленно
разглядывали табачный дым, дрожащий на границе света и тени.
- А по платформе, от края до края, всегда собаки разгуливают. Бывают
такие станции, знаешь?
Я опять кивнул.
- Как со станции выйдешь, попадаешь на маленькую площадь с круговым
движением. Там еще автобусная остановка. И несколько магазинов... Такие, ну
что ли, сонные магазины. Если пойдешь прямо, упрешься в парк. В парке стоит
горка и качелей три штуки.
- А песочница?
- Песочница? - Она чуть подумала и утвердительно кивнула. - Тоже есть.
Мы снова замолчали. Я затушил докуренную сигарету о внутреннюю стенку
стаканчика.
- Там жутко скучно. Даже непонятно, зачем строят такие скучные города.
- Бог может проявляться в разных ипостасях, - ляпнул я.
Она покачала головой и улыбнулась. Странно, что эта улыбка - такие
часто бывают у примерных и успевающих студенток - запала мне в душу так
надолго. Прямо Чеширский Кот из "Алисы" - сам исчез, а улыбка осталась.
И еще мне почему-то ужасно захотелось посмотреть на этих собак,
фланирующих по платформе.
Четыре года спустя, в мае 1973 года, я один добрался до этой станции.
Чтобы посмотреть на собак. Ради такого случая я побрился, повязал лежавший
полгода без дела галстук и натянул сапоги из кордовской кожи.
Когда вылезаешь из пригородного поезда, составленного из двух грустно
ржавеющих вагонов, первым делом в ноздри бьет ностальгический запах травы.
Запах давнего пикника, приносимый майским ветром с той стороны времени. А
если поднять голову и напрячь слух, то становятся слышны голоса жаворонков.
Я широко зевнул, сел на станционную лавочку и от скуки закурил. Чувство
свежести, с которым я утром покинул свою квартиру, к этому моменту
окончательно испарилось. Все на свете суть повторение уже бывшего - вот что
я теперь чувствовал. Безграничное дежа вю - с каждым новым повторением все
хуже и хуже.
Когда-то я жил в компании нескольких друзей - мы все спали вповалку.
Ранним утром кто-то наступает тебе на голову. Ты слышишь: "Ой, извини". Чуть
позже слышится журчание мочи. Не успеваешь уснуть, как все повторяется
снова.
Я ослабил галстук, переместил сигарету в угол рта и потерся о бетонный
пол подметками неразношенных сапог, чтобы не так давило ноги. Боль не была
такой уж сильной - но из-за нее я словно разваливался на части.
Собак не наблюдалось.
Полный раздрай.
Такой вот распад на куски мне приходится испытывать довольно часто.
Будто составляешь сразу две мозаики, фрагменты которых свалены в одну кучу.
Когда это со мной бывает, я предпочитаю глотнуть виски и заснуть. Вот только
утром приходится еще хуже. Все повторяется.
Когда я проснулся, по обе стороны от меня обнаружились две близняшки.
Мне приходилось несколько раз иметь дело с близняшками - но такого, чтобы
они находились по обе стороны от меня, еще не случалось. Уткнувшись носами в
оба моих плеча, они сладко спали. Стояло ясное воскресное утро.
Немного спустя они практически синхронно проснулись, засуетились,
надевая брошенные тут же джинсы и рубашки, - потом, ни слова не говоря,
сварганили на кухне кофе, нажарили тостов, вынули масло из холодильника и
разложили все это на столе. Процедура у них была хорошо отлажена. В окне
виднелась сетка для гольфа; сидевшая на ней птица с неизвестным мне именем
строчила свою песню, будто из пулемета.
- Вас как зовут-то? - спросил я. Голова раскалывалась от похмелья.
- А какая разница? - отозвалась та, что справа.
- Как зовут, так и зовут, - добавила та, что слева. - Понял?
- Понял, - сказал я.
Мы сидели за столом, жевали тосты и пили кофе. Кофе был отменным.
- А что, без имен трудно? - спросила одна.
- Ну, как-то...
Обе немножко подумали.
- Если уж тебе непременно надо нас как-нибудь называть, придумай сам, -
предложила одна.
- Да, как тебе самому нравится.
Они всегда говорили по очереди. Так в радиопередачах проводят настройку
стереозвучания. Голова у меня от этого заболела еще сильнее.
- Например? - спросил я.
- Право и Лево, - сказала одна.
- Вертикаль и Горизонталь, - сказала другая.
- Верх и Низ.
- Перед и Зад.
- Восток и Запад.
- Вход и Выход, - с трудом добавил я, не желая отставать.
Переглянувшись, они довольно засмеялись.
Если есть вход, то есть и выход. Так устроено почти все. Ящик для
писем, пылесос, зоопарк, чайник... Но, конечно, существуют вещи, устроенные
иначе. Например, мышеловка.
Один раз я установил мышеловку у себя дома, под раковиной. Приманкой
служила мятная жвачка. Ничего другого, достойного называться едой, в моей
комнате не нашлось даже после долгих поисков. А жвачка нашлась в кармане
зимнего пальто, вместе с половинкой билета в кинотеатр.
На третий день утром мышеловка сработала. В нее попалась молодая крыса,
цвета свитера из кашмирской шерсти, какие кучами навалены в лондонских
магазинах беспошлинной торговли. По людским меркам ей, наверное, было лет
пятнадцать или шестнадцать. Трудный возраст. Огрызки жвачки валялись у нее
под лапами.
Поймать-то я ее поймал, но не знал, что делать дальше. Умерла она к
утру четвертого дня, так и не высвободив задней лапы, прищемленной
проволокой. Глядя на нее, я вывел для себя один урок.
Все должно иметь как вход, так и выход. Обязательно.
Железнодорожная линия шла мимо холмов - неестественно прямая, будто ее
провели по линейке. Вдали по ходу движения тускло зеленел смешанный лес,
похожий на скатанные из обрывков бумаги шарики. Блестящие от солнца рельсы
вдалеке сходились и терялись в зелени. Казалось, пейзаж будет вечно
оставаться таким же, сколько ни иди. Это наводило тоску. Если так, то уж
лучше метро.
Я закурил, потянулся и взглянул на небо. На небо я давно уже не глядел.
В том смысле, что само это действие - глядеть на что либо без спешки - мною
давно не предпринималось.
Небо было безоблачным, но его затянуло мутной непрозрачной вуалью,
обычной для весны. Сквозь эту неподатливую вуаль тут и там старалась
пробиться небесная голубизна. Солнечный свет беззвучно падал сквозь
атмосферу мелкой пылью - и ложился на землю, не найдя, кого собою удивить.
Под тепловатым ветром свет подрагивал. Воздух перемещался неспешно, подобно
стайкам птиц, перепархивающим с дерева на дерево. Ветер скатывался по
отлогому зеленому косогору вдоль путей, перемахивал через рельсы и
пронизывал лес, не шевеля ни листочка. Раздавалось одиночное "ку-ку",
пролетало сквозь мягкие солнечные лучи и таяло на гребне далекой горы.
Вытянутые цепью холмы напоминали исполинских котов - они присели на
корточки, пригрелись и задремали.
Ноги принялись ныть еще сильнее.
О колодцах.
Наоко приехала в это место, когда ей было двенадцать. В 1961 году, если
по западному календарю. В год, когда Рики Нельсон спел "Хеллоу, Мэри Лу". В
этой мирной зеленой долине тогда решительно ничего не могло приковать глаз.
Несколько крестьянских домов, несколько огородов, речка, кишащая раками,
колея железнодорожной ветки и наводящая зевоту станция. При доме, как
правило, - сад с хурмой, в углу сада - выбеленный дождем сарай, готовый
развалиться при первом прикосновении. На стене сарая, обращенной к станции,
- жестяной щит с аляповатой рекламой туалетной бумаги или мыла. И все в
таком духе. Даже собак не водилось! - говорила Наоко.
Дом, в котором она поселилась, был построен во время войны в Корее.
Двухэтажный, в западном стиле, он не был особо велик - но для его широких и
мощных столбов выбрали первосортное дерево, поэтому дом выглядел спокойно и
уверенно. Снаружи он был выкрашен в три разных оттенка зеленого цвета. Под
солнцем, ветром и дождем краски выцвели, и дом окончательно растворился в
окружающем пейзаже. В широком саду было несколько деревьев и пруд. Среди
деревьев находилась уютная восьмиугольная беседка, служившая также
художественной мастерской; на ее эркерах висели кружевные занавески
какого-то невразумительного цвета. У пруда буйно цвели нарциссы, и по утрам
туда слетались пташки, желавшие искупаться.
Архитектором дома и первым его жильцом был пожилой художник, работавший
в западной манере. Зимой перед приездом Наоко он умер от легочного
осложнения. Значит, дело было в 1960 году - когда Бобби Ви спел "Резиновый
мячик". Той зимой выпало неимоверное количество дождя. Здесь практически не
случалось снега - вместо него шел жутко холодный дождь. Пронизывая землю, он
покрывал ее сверху ледяной сыростью - а глубины питал сладкими грунтовыми
водами.
В пяти минутах ходьбы от станции находился дом копателя колодцев. Он
стоял в заболоченной низине у самой реки, так что летом его брали в осаду
комары и лягушки. Копатель был пятидесятилетний чудаковатый мужик с тяжелым
характером. Подлинный талант он имел лишь к рытью колодцев. Когда его
просили выкопать колодец, он начинал ходить кругами по участку, где
собирались копать, и ходил так несколько дней. Что-то тихо бубнил, тут и там
зачерпывал рукой земли, нюхал... Отыскав, наконец, внушающую доверие точку,
звал товарищей - и они под прямым углом вгрызались в землю.
Поэтому каждый в этой местности всегда мог напиться вкусной колодезной
воды - холодной и такой чистой, что даже держащие стакан пальцы казались
прозрачными. Поговаривали, что вода притекает сюда с Фудзи, когда там тают
снега - но это, конечно, чушь. Слишком далеко.
Осенью, когда Наоко исполнилось семнадцать лет, копатель погиб под
поездом. Винили непроглядный ливень, нетрезвое состояние и тугоухость. Тело
искромсало на тысячи кусков, разлетевшихся вокруг. Семь полицейских собрали
их в пять ведер, попутно отгоняя длинной палкой с крюком стаю тощих бродячих
собак. Не хватало кусков еще на одно ведро - видимо, упали в речку, и
течение отнесло их в пруд. На корм рыбам.
У копателя было два сына, которые бесследно исчезли из этих мест. К их
дому никто даже не подходил, он так и стоял заброшенным, медленно
разваливаясь. А найти здесь колодец с хорошей водой стало с тех пор совсем
трудно.
Я люблю колодцы. Стоит мне увидеть колодец, как я принимаюсь кидать в
него камушки. Ничто так не успокаивает душу, как звук камушка при ударе о
воду глубокого колодца.
В 1961 году семья Наоко перебралась в эти места на жительство по
волевому решению отца. Во-первых, покойный художник приходился ему близким
другом. А во-вторых, отцу Наоко здесь просто нравилось.
Он был специалистом по французской филологии - похоже, достаточно
известным в своих кругах. Но когда Наоко пошла в школу, совершенно оставил
работу в университете и беззаботно предался любимому делу - переводу
чудесных старинных книг. Речь в них шла о всяких вурдалаках, падших ангелах,
грешных монахах и изгонятелях беса. Конкретнее описать не могу. Только один
раз я наткнулся на его фотографию в каком-то журнале. По словам Наоко, ее
отец в молодости слыл человеком забавным - глядя на фото, я готов был этому
поверить. На голове охотничья шапочка, на носу темные очки, взгляд устремлен
на метр выше объектива. Наверное, что-нибудь увидел...
Когда семья Наоко переехала сюда, здесь как раз наметилась своеобразная
колония, в которую собрались такие же интеллигенты с причудами. Получилось
что-то вроде сибирской ссылки, куда царская Россия отправляла вольнодумцев.
О сибирской ссылке я читал совсем немного, в биографии Троцкого. Сейчас
уже мало что помню в подробностях - разве что про тараканов и еще про
северных оленей. Ну, значит, расскажу про оленей.
Троцкий под покровом темноты украл оленью упряжку и бежал из ссылки.
Четыре оленя сломя голову несли его через серебряную пустыню. Их дыхание
превращалось в белые клубы, а копыта разбрасывали девственный снег. После
двух дней пути, когда они добрались до станции, олени настолько выбились из
сил, что упали и встать уже не смогли. Троцкий взял погибших оленей на руки
- и сквозь подступившие слезы дал в своей душе клятву. Он сказал: я
непременно приведу эту страну к справедливости и к идеалам. И еще к
революции. По сей день на Красной Площади стоят эти четыре оленя, отлитые в
бронзе. Один смотрит на восток, другой смотрит на север, третий смотрит на
запад, и четвертый смотрит на юг. Даже Сталин не смог уничтожить этих
оленей. Если вы приедете в Москву и субботним утром придете на Красную
Площадь, то наверняка сможете увидеть освежающее душу зрелище: краснощекие
школьники, выдыхая белый пар, чистят оленей швабрами.
Да, про колонию...
Они отвергли удобные, ровные площадки рядом со станцией, намеренно
удалились на горные склоны и настроили там домов по своему вкусу. У каждого
дома был невероятно обширный сад - со смешанными рощами, прудами и несрытыми
холмами. В некоторых садах даже протекали живописные ручьи с настоящей
форелью.
Они просыпались от песен горных голубей и обходили свои сады, ступая по
крошащимся плодам буковых деревьев и останавливаясь, чтобы посмотреть на
льющиеся сквозь листву солнечные лучи.
Потом пришло время, когда до колонии докатилась мощная волна
переселенцев из центра столицы - правда, уже сильно ослабленная. Дело было в
пору Токийской Олимпиады. Тутовую плантацию - громадную, напоминающую море,
если смотреть на нее с горы - всю запахали бульдозерами. А вокруг станции
постепенно выстроились ровные ряды домов и магазинов. Новоприбывшие по
преимуществу работали на фирмах в центре города, поэтому вскакивали в шестом
часу утра, ополаскивали лицо и нетерпеливо прыгали в поезд - чтобы вернуться
домой глубоким вечером в полумертвом состоянии.
Так что взглянуть на город и на собственный дом без спешки они могли
только во второй половине воскресенья. А еще, как сговорившись, почти все
держали дома собак. Собаки активно скрещивались, щенки вырастали в бродячих
псов. Когда Наоко говорила, что раньше здесь совсем не было собак, она имела
в виду именно это.
Я прождал около часа, но собаки не появлялись. Зажег десятую сигарету,
потом раздумал и затушил. Сходил на середину платформы, отвернул
водопроводный кран, попил воды - холодной до ломоты в зубах, но вкусной.
Однако и после этого собаки не появились.
Сбоку от станции был большой пруд - узкий и петлистый, как запруженная
речка. Его окружали густые, высокие камыши, а на поверхности время от
времени плескалась рыба. На берегу, блюдя дистанцию, сидели молчаливые
мужчины с удочками. Леска у каждого была абсолютно недвижной и напоминала
воткнутую в матовую поверхность серебряную иголку. Под ленивыми лучами
весеннего солнца, старательно обнюхивая клевер, бегала по кругу большая
белая собака, пришедшая вместе с рыбаками.
Когда собака приблизилась ко мне метров на десять, я перегнулся через
изгородь и позвал ее. Она подняла морду, посмотрела на меня какими-то
несчастными светло-карими глазами и пару раз вильнула хвостом. Я щелкнул
пальцами, собака подбежала, просунула нос сквозь изгородь и лизнула мне руку
длинным языком.
- Иди сюда! - сказал я, отступив на шаг. Собака оглянулась назад, как
бы в нерешительности, и продолжала махать хвостом, не понимая, чего от нее
хотят.
- Сюда, кому говорю!
Я достал из кармана жвачку, снял обертку и показал собаке. Немного
подумав, она решилась и пролезла под изгородью. Я погладил ее по голове,
потом слепил из жвачки шарик и со всех сил бросил его в сторону платформы.
Собака рванула туда.
Довольный результатом, я отправился домой.
В поезде на обратном пути я несколько раз обращался сам к себе. Теперь
все, - говорил я, - теперь можно забыть. Для этого ты сюда и ездил. Но
забыть не получалось. Ни того, что я любил Наоко. Ни того, что она умерла. А
все потому, что на самом деле ничего не кончилось.
Венера - планета жаркая и вся покрытая облаками. Из-за жары и сырости
большинство ее жителей умирают молодыми. Имена доживших до тридцати остаются
в преданиях. Уже из-за одного этого их сердца переполнены любовью. Все
венерианцы любят всех венерианцев. У них нет ненависти, презрения или
зависти. Нет даже злословия. Нет драк и убийств. Все, что у них есть, - это
любовь и сочувствие.
- Если даже кто-то умрет, мы не горюем, - сказал мне один тихий
уроженец Венеры. - Ведь пока мы живем, мы торопимся любить. Чтобы потом не
сожалеть ни о чем.
- То есть, как бы впрок, да?
- Вашими словами это трудно выразить...
- А что, там правда все так гладко идет? - спросил я.
- Если б это было не так, - ответил он, - Венера задохнулась бы от
горя.
Когда я вошел к себе в квартиру, близняшки лежали под одеялом, как
сардины в консервной банке, и хихикали о чем-то своем..
- С возвращением! - сказала одна.
- Куда ходил? - спросила другая.
- На станцию, - сказал я, ослабил галстук и нырнул под одеяло между
ними. Жутко хотелось спать.
- На какую станцию?
- А зачем ты туда ходил?
- На дальнюю станцию. Посмотреть на собак.
- Каких собак?
- Любишь собак?
- На белых больших собак. Это еще не значит, что я их так сильно люблю.
Я закурил, и они молчали, пока я не докурил до конца.
- Тебе грустно? - спросила одна.
Я молча кивнул.
- Поспал бы ты, - сказала другая.
И я заснул.
Это история не только про меня. Второго ее героя звали Крыса. В ту
осень мы с ним жили в городах, которые разделяли семьсот километров.
Книга начинается отсюда, с сентября 1973 года. Это вход. Будет неплохо,
если окажется и выход. Если же выхода не окажется, то писать книгу никакого
смысла нет.
Рождение пинбола.
Едва ли отыщется хоть кто-то, слышавший о человеке по имени Раймонд
Морони.
Жил когда-то такой деятель, а потом умер. И все. Больше про его жизнь
никто ничего не знает. Столько же знают о жуке-плавунце со дна глубокого
колодца.
Но именно этот человек в 1934 году извлек из золотых облаков технологии
и поставил на нашу грешную землю самый первый автомат для игры в пинбол. Это
исторический факт, относящийся к тому же году, когда Адольф Гитлер поделил
гигантскую лужу под названием "Атлантический океан" и положил руку на первую
перекладину веймарской лестницы.
Однако, в отличие от братьев Райт или Александра Белла, фигура Раймонда
Морони вовсе не окрашена в мифологические тона. Ни тебе трогательного
эпизода из юности, ни тебе драматической "эврики". Ничего, кроме имени на
первой странице специального труда, написанного любопытным автором для
любопытных читателей. Читаем: "В 1934 году господином Раймондом Морони был
изобретен первый автомат для игры в пинбол". Даже без фотографии. А раз уж
нет портрета, то что говорить о памятнике!
Возможно, вы думаете так: если бы этот господин Морони никогда не
существовал, то и история пинбольного автомата сложилась бы совсем
по-другому. Или вообще бы никак не сложилась. А коли так, то наша столь
низкая оценка заслуг господина Морони является вопиющей неблагодарностью!
Однако, будь у вас возможность взглянуть на "Ballyhoo", первый автомат,
вышедший из-под рук господина Морони, - ваши сомнения, скорее всего,
развеялись бы. Потому что в этом автомате не было решительно ничего, что
могло бы хоть как-то стимулировать воображение.
Есть немало общего в путях, которыми двигались пинбольный автомат и
Адольф Гитлер. И тот, и другой были накипью эпохи, пеной сомнительного
происхождения - и свою мифологическую ауру приобрели не столько благодаря
факту своего существования, сколько благодаря скоростям прогресса. А основу
прогресса составляют, как известно, три вещи: технология, капиталовложения и
фундаментальные запросы людей.
Люди кинулись с пугающей скоростью посвящать свои разнообразные таланты
бесхитростной машине, похожей на слепленную из грязи куклу. "Да будет свет!"
- кричали одни. "Да будет электричество!" - кричали другие. "Да будет
флиппер!" - кричали третьи. В итоге игровое поле озарилось светом, шарик
начал вбрасываться силой электромагнита, а флиппер научился отправлять его
обратно сразу двумя своими лапами.
Для игрока был введен десятичный индекс уровня, и счет стал вестись с