Николай Чадович, Юрий Михайлович Брайдер
Евангелие от Тимофея

   Жизнь и смерть – одна ветвь, возможное и невозможное – одна связка монет.
Чжуан-цзы. IV век до н. э.

Часть первая

   Наверное, это именно та ситуация, когда человеку остается только одно – тупое покорное терпение. Терпение слепой клячи, обреченной весь свой век крутить скрипучий рудничный ворот. Терпение галерного раба, прикованного к веслу. Терпение смертника, дожидающегося неминуемой казни. Терпение прокаженного, наблюдающего за медленным разложением собственного тела.
   Терпение, терпение, одно терпение – и никакой надежды…
   Существует, конечно, и другой выход. Но это уже на крайний случай, когда не останется ни воли, ни физических сил, ни привычки к жизни – ничего. Не стоит об этом думать сейчас. Рано.
   Надо бы отвлечься от мрачных мыслей. А для этого лучше всего сконцентрировать внимание на чем-то хорошем. Что там у нас хорошего нынче? Ну, во-первых, с самого утра над нами не каплет (а капать здесь, кроме банального дождика, может еще много чего) и мой плащ наконец высох. Во-вторых, свежий ветерок разогнал стаи мошкары-кровохлебки, еще вчера буквально сводившей меня с ума. В-третьих, ладони мои почти зажили и успели привыкнуть к топору. Он хоть и недостаточно тяжел, зато отменно остер – обломок нижней челюсти кротодава, насаженный на короткую крепкую палку. Таким орудием при желании можно побриться, заточить карандаш, разрезать стекло, вспороть глотку – хоть свою, хоть чужую. После каждого взмаха топора в сторону отлетает кусок древесины, желтоватый и твердый, как слоновая кость, – язык не поворачивается назвать ее щепкой.
   Сколько я себя помню, меня всегда влекло в новые края, в беспредельные просторы степей и океанов, к чужим городам и незнакомым людям. Дорога была моим домом, а скитания – судьбой. Даже две ночи подряд я не мог провести на одном месте.
   Теперь же все доступное мне пространство сведено до размеров тюремной камеры, а быть может, и могилы. Слева и справа – отвесные стены. Впереди – косматая, как у гориллы, клейменная раскаленным железом спина Ягана. В темечко мне дышит вечно мрачный неразговорчивый болотник, имени которого никто не знает. Позади него кашляет и бормочет что-то Головастик, самый слабый из нас. И лишь до неба – бархатно-черного ночью и жемчужно-серого днем – я не могу дотянуться. Впрочем, как и до края этой проклятой траншеи, похожей больше всего на десятый, самый глубокий ров Злых Щелей, – предпоследнего круга Дантова Ада, предназначенного для клеветников, самозванцев, лжецов и фальшивомонетчиков.
   Последний круг преисподней ожидает меня в самом ближайшем будущем. Сомневаться в этом не приходится.
   Впереди и позади нас, а также и над нами (траншея уступами расширяется кверху, иначе в ней невозможно было бы работать) копошится великое множество всякого люда, так же, как и мы, разбитого на четверки, – бродяги, дезертиры, попрошайки, разбойники, военнопленные и просто случайные прохожие, прихваченные в облавах на скорую руку. И чем бы ни занималась каждая отдельно взятая четверка – ела, спала, вкалывала в поте лица, справляла естественную нужду, – она неразлучна, как связка альпинистов или сросшиеся в чреве матери близнецы. Длинный обрубок лианы-змеевки надежно соединяет людей, тугой спиралью обвиваясь вокруг лодыжки каждого. Гибкое и податливое в естественных условиях, это растение очень быстро приобретает твердость и упругость стали, стоит только лишить его корней и коры. Отменная получается колодка: ни челюсти кротодава, ни клык косокрыла, ни редкое и драгоценное здесь железо не берут ее. По крайней мере в этом я уже успел убедиться. Случается, что служивый, накладывающий путы на новичка, делает чересчур тесную петлю, и лиана, усыхая и сжимаясь, ломает кости. И тогда невольные сотоварищи этого несчастного оказываются перед дилеммой: или подохнуть с голоду, поскольку выполнить норму, таская за собой калеку, практически невозможно, или освободиться от него при помощи нескольких ударов все того же замечательного топора.
   Правда, и служивому такая оплошность не проходит даром – нельзя без нужды переводить рабочий скот. Суд вершат его же приятели и сослуживцы. Здесь это одно из главных развлечений. Наказание зависит от настроения и степени подпития коллектива. За один и тот же проступок можно заплатить жизнью и клоком шерсти со спины. Приговор обжалованию не подлежит, по крайней мере в сторону смягчения. Глас народа – глас Божий!
   Чтобы жесткое кольцо колодки не стирало ногу, под него обычно набивают траву или мох. Я для этой цели использую тряпки, оторванные от края плаща. Даже не знаю, что бы я без него здесь делал. Плащ спасает меня и от насекомых, и от всех видов осадков. В первый же день какой-то служивый хотел отобрать его – одежда здесь привилегия немногих избранных, – но, узрев мое голое бледное тело, так непохожее на его собственное, смуглое и волосатое, передумал. К счастью, внешность моя вызывает здесь или брезгливость, или сочувствие, но никак не подозрение. Никто пока не разглядел во мне чужака. Действительно, мало ли всяких уродов шляется по здешним дорогам – не только по ровнягам, но и по крутопутью.
   Близятся сумерки, и нам приходится подналечь на топоры. Работаем мы, как всегда, стоя в затылок друг другу. Я и Головастик рубим левую стенку траншеи, Яган и болотник – правую. Если до темноты удастся наполнить щепой пять огромных корзин (а это, по моим прикидкам, кубов десять-двенадцать), мы получим еду – бадейку липкой, комковатой размазни, вкусом похожей на вареную репу, и стопку сухих кисловатых лепешек. Питье нам не полагается – под ногами всегда вдосталь мутного сладковатого сока, слегка разбавленного дождевой водой и человеческими испражнениями. Иногда, когда в траншею попадает древесный крот, неосторожно покинувший нору, мы получаем возможность несколько разнообразить свой вегетарианский рацион. Головастик умеет очень ловко свежевать и разделывать этих жирных тупорылых грызунов. Когда же дело доходит до дележки, я всегда отказываюсь от своей доли, обычно в пользу молчаливого болотника. Человек сильный и решительный, со своим строгим кодексом чести, здесь он беззащитен и одинок еще в большей степени, чем я. Болотников кормят последними и убивают первыми. Его счастье, что он оказался на самом дне траншеи, подальше от глаз служивых.
   Очередная корзина, наполненная до краев, уходит наверх, и мы передвигаемся на несколько шагов вперед. Яган, стоящий в колодке первым, обухом топора тщательно обстукивает дно и стенки траншеи. На новом месте надо соблюдать осторожность: можно повредить крупный древесный сосуд, из которого под бешеным давлением хлестанет струя сока, можно провалиться в глубокую, как карстовая пещера, выгнившую полость, полную трухи и ядовитых насекомых, можно нарваться на логово кротодава – и уж тогда нашей четверке несдобровать! Мы даже не успеем утешиться мыслью, что наши никчемные жизни не такая уж дорогая цена за несколько центнеров вполне съедобного мяса, обладающую многими замечательными свойствами шкуру и драгоценные челюсти, из которых выйдет целя дюжина топоров.
 
   То, чем мы занимаемся, напоминает мне попытку сумасшедших бритвенным лезвием спилить телеграфный столб. Однако, если верить Ягану, длинные трусы которого со следами сорванных орденов и знаков различия подтверждают, что еще совсем недавно их обладатель занимал весьма значительный пост в здешней иерархии, нынче у государства нет более важного и неотложного дела.
   Об этом, конечно, мне судить трудно. Достоверно я знаю лишь одно: мы буквально рубим сук, на котором не только сидим, но и живем. И хотя затея эта, учитывая размер сука, выглядит смехотворной, настойчивость, с которой она проводится в жизнь, настораживает. В какую голову мог прийти такой бредовый замысел? Чтобы сук (по-местному – ветвяк) рухнул, траншею необходимо углубить на километр, а может быть, и больше. Мы же выбираем максимум полметра в день. Это сколько же времени и рабочих рук понадобится? А ведь какой замечательный ветвяк! Целый уезд размещается на нем – несколько десятков уже опустевших поселков, хорошо ухоженный тракт-ровняга, немалое число плантаций хлебного корня и смоляной пальмы, пограничный пост и многое другое, о чем я даже не знаю, днюя и ночуя в тесной сырой щели.
   И вся вина этого ветвяка заключается в том, что где-то в зеленовато-серой смутной дали, за завесой причудливо расцвеченного радугами тумана, он соприкасается с другим, точно таким же ветвяком, но принадлежащим уже другому, враждебному дереву. И если он, как это запланировано, рухнет наконец, срезанный ударами десятков тысяч костяных топоров, польза от этого будет двойная – и чуждое влияние пресечется, и неугомонные болотники получат сюрприз на голову. Будут знать голозадые, как отрицать Письмена и насмехаться над Настоящим Языком. А поскольку в неугодную сторону направлен не только этот единственный ветвяк, вполне возможно, что в данный момент где-то над нашими головами кипит точно такая же упорная и бессмысленная работа.
   Правильно, уж если рубить, так все сразу, чтоб и памяти не осталось.
   Вот только неясно, что ожидает всех нас, когда огромная древесная масса треснет от края до края, надломится и низвергнется в бездонную пропасть. Мысль эта, похоже, беспокоит не одного меня. Служивые в последнее время стараются как можно реже спускаться в траншею. Кормильцы, прихватив свой скудный скарб, постепенно перебираются во внутренние области. Пограничный пост, по слухам, еще остался, но жизни солдата цена такая же, как и жизни колодника, – ноль.
   Да, интересные открываются перспективы… Вот и попробуй тут сконцентрироваться на чем-то хорошем…
 
   – Все на сегодня. – Яган ладонями разровнял щепу в последней корзине. – Можно отдыхать.
   – Негоже предаваться праздности в столь нелегкое и достославное время, – с самым серьезным видом возразил ему Головастик. – Особенно тебе, Близкому Другу. Случалось мне лицезреть тебя в этой должности. И лицезреть, и внимать. Так что не ленись, наруби еще хоть полкорзины.
   – Молчал бы, калека несчастный. Работаешь хуже всех, а жрешь не меньше моего.
   – Ты за свою жизнь столько сожрал, что мне бы на сто лет хватило. А все дела твои были – языком молоть да пальцем указывать. Так что сейчас тебе по всем статьям положено за меня вкалывать.
   – Ноги скоро протянешь, а такие слова говоришь! Тебе не с людьми, а с гадами ядовитыми жить. За болтовню сюда попал, признавайся?
   – Почти.
   – К неповиновению призывал или Письмена хаял?
   – Песни пел. Сначала сочинял, а потом на свадьбах и поминках пел.
   – За песни наказывать не положено.
   – Не положено, правильно. Так меня не за песни наказали, а за бродяжничество. Я по свадьбам и поминкам ходил, этим и кормился. А тут указ вышел, что по любой из дорог только один раз в год ходить можно. Куда мне было деваться? Скрываться стал, по бездорожью пробираться, в обход постов. Вот и попал в облаву.
   – Указ правильный, клянусь Тимофеем. Нечего по дорогам впустую шляться. Много вас таких по ровнягам болтается – туда-сюда, туда-сюда! А они для войска проложены да для государственных гонцов. Надо тебе – иди, но прежде подумай, поскольку возврата не будет. Про крутопутье я уже и не говорю. Если ты наверх пойдешь, то там и останешься. Или в Прорву полетишь.
   – Вот ты и полетел!
   – Спой что-нибудь, – попросил я, чтобы прекратить спор.
   – Свадебную или поминальную?
   – Давай свадебную.
   – Посвящается невесте. – Он откашлялся и запел высоким, неожиданно сильным голосом.
 
Радуйся, красавица, сегодня,
Песни пой, пляши и веселись,
Завтра ты проснешься на соломе,
И пойдет совсем другая жизнь.
 
 
Ты узнаешь горе, стыд и бедность,
Много слез прольешь в чужом краю,
Про печаль забудешь только ночью,
Как спасенью, рада будешь сну.
 
 
Нынче хохочи над каждой шуткой,
Прыгай и шали, пока резва,
Скоро труд иссушит твои груди,
Станет кровь холодной, как вода.
 
 
Наслаждайся молодой любовью,
Суженого крепче обнимай,
Счастья час всегда не очень долог,
Скоро скажешь ты ему «прощай».
 
 
Пусть его хранит судьба крутая,
От войны и Прорвы оградит,
А случится вдруг беда какая,
Вдовье сердце память сохранит.
 
 
Свет и тьма, надежды и печали,
Смерти серп и ласки сыновей,
В чаше жизни мед и желчь смешались,
Но об этом думать ты не смей.
 
 
Лишь исполнив жребий изначальный,
Ты поверишь в справедливость слов:
Ничего нет горше и печальней,
Чем на белый свет рожать рабов.
 
   – Замолчи! – взорвался Яган. – За такие песни тебе смолы в глотку налить! Хулитель! Пустобрех!
   В ответ Головастик затянул другую песню, посвященную непосредственно Ягану и почти сплошь состоящую из неприличных слов. Лишенному поэтического дара Ягану не осталось ничего другого, как швырнуть в певца пустой корзиной. Чтобы утихомирить обоих, я потребовал тишины и, отбивая такт рукояткой топора, грянул во всю силу легких:
 
Над страной весенний ветер веет.
С каждым днем все радостнее жить.
И никто на свете не умеет
Лучше нас смеяться и любить.
 
 
Но сурово брови мы нахмурим,
Если враг захочет нас сломать,
Как невесту, Родину мы любим,
Бережем, как собственную мать.
 
   – Вот это да! – Восхищению Ягана не было предела. – Вот это песня! Не хуже, чем марш гвардейской дружины! Неужели сам сочинил?
   – А кто же еще, – скромно признался я.
   – Вот если бы ее на Настоящем Языке можно было спеть! – мечтательно сказал Яган. – За такую песню никакой награды не жалко.
   – Нет ничего проще! – опрометчиво согласился я (вот уж действительно – черт попутал!), и те же самые куплеты были исполнены на Настоящем – то есть на моем родном – Языке.
   Хоть у меня и создалось впечатление, что публика ровным счетом ничего не поняла, успех превзошел все ожидания. Даже в холодных, всегда равнодушных глазах болотника промелькнуло нечто похожее на интерес. А уж про Ягана и говорить нечего! Примерно такая же реакция должна сопровождать Второе Пришествие, если оно когда-нибудь состоится: пылкий энтузиазм верующих, прозрение колеблющихся, страх безбожников.
   – Откуда тебе Настоящий Язык известен? – поинтересовался Яган. Не знаю, чего в его голосе было больше – восторга или подозрительности?
   – Отец когда-то научил.
   – А он случайно не Отступник?
   – Не знаю. – Такой поворот беседы совсем не устраивал меня. – По крайней мере, он про это ничего не рассказывал.
   – А сейчас он где? – не отставал Яган.
   – Пропал, – соврал я. – Может, в Прорве давно, может, бродит где-то.
   С великим сожалением Яган заметил, что нам здорово не повезло. Ах, почему мы не встретились раньше! Какая польза была бы обоим. Он с моей помощью мог бы стать Душевным Другом, поющим о трех вечных стихиях (как я догадываюсь, это что-то вроде должности придворного поэта или министра культуры). Да и я бы не прогадал. Не колодку бы сейчас таскал, а офицерские трусы, возможно, даже с орденами.
   Я, в свою очередь, поинтересовался, отчего такая несправедливость: песни мои, а Душевным Другом будет он?
   – Кто же тебя Душевным Другом назначит? – искренне удивился Яган. – Душевный Друг – должность, и немалая. Тут и происхождение соответствующее требуется, и связи, и заслуги, да и провинность на тебе немалая должна лежать!
   – А провинность-то зачем? – настал мой черед удивиться.
   – Ты меня когда-нибудь до смерти уморишь своими вопросами. Ну и что тут непонятного? Кто же тебе доверять будет, если ты ни в чем не провинился? Кто начальником над тобой согласится быть? Попробуй найди на тебя управу, коль прошлой вины нет. А если, скажем, твой смертный приговор у начальника в мешке лежит, ты изо всех сил стараться будешь. Потому как знаешь – чуть что, тебя за ноги и в Прорву. И все по закону. Никто не придерется. Мне, считай, повезло, что я до того, как сюда попал, всего вечную каторгу имел. Еще только собирался большое злодейство учинить.
   – А в колодники тебя за что упекли? – спросил Головастик.
   – За ерунду. Я жабу съел.
   – Не понял! – вырвалось у меня.
   – Жабу съел! – прокричал Яган мне в ухо. – Ты что, глухой?
   – Съел, а дальше?
   – А дальше ерунда получилась. Сам ведь знаешь, что жаб есть строжайше запрещено. На это дело специальный указ имеется. Но на самом деле их все жрут, будь здоров! Главное, не попадаться. Вот собрались мы однажды с приятелями, поболтали. Потом гляжу, жабу несут. Да такую аппетитную! Ну, думаю, свои все кругом, чего бояться! Да и не в первый раз. Лапку даже не успел обглодать – стража вваливается. Все сразу на меня показали. Приятели, называется… Наверное, специально подстроили…
   – Да, жаба – это вещь! – согласился Головастик, сглатывая слюну.
   Сверху на веревке спустилась бадья с едой. Мы торопливо расхватали лепешки, которыми полагается черпать полужидкое варево. Как всегда, самая толстая лепешка досталась Ягану, но на этот раз возражений со стороны Головастика не последовало. Наконец-то у них нашлась общая тема для разговора. С упоением и сладострастием оба вспоминали, как и при каких обстоятельствах им приходилось лакомиться жабами. Слава Богу, мир в нашем маленьком коллективе восстановлен.
   В траншее стало быстро темнеть, и мы, вымыв бадью, устроились на ночлег.
   Ну вот, еще одни сутки миновали. Последователи Лао-Цзы рекомендуют всегда благословлять день прошедший и радоваться дню наступающему. Я же, слабый и суетный человек, проклинаю прошедший день и страшусь дня наступающего. Что будет, если именно завтра рухнет этот треклятый ветвяк? А вдруг ночью меня зарежут упившиеся до безумия служивые, или склюет на рассвете косокрыл, или сволокут на свой шабаш Незримые? Тысячи коварных «если», от которых зависит моя жизнь. В такую ловушку не попадал еще никто из рожденных на Земле людей. Впрочем, нет! Тут я как раз ошибаюсь… По крайней мере кто-то один уже побывал здесь… Рука его, бесспорно, ощущается в архитектурном замысле этой грандиозной мышеловки… Великий Зодчий… Прозорливый Зиждитель… Я должен пройти по твоему следу…
 
   Проснулся я от раздавшегося прямо над моим ухом жуткого вибрирующего воя. Трудно было даже представить себе, какое существо могло его издавать, – столько первобытной тоски и тупой, бессмысленной жестокости было в этом глухом, монотонном звуке. Спустя несколько секунд где-то в стороне раздался ответный вой. Над траншеей промелькнула темная фигура. Какой-то твердый предмет со стуком скатился вниз, и болотник быстро схватил его. И почти сразу слева и справа от нас засвистели, завыли сделанные из берцовых костей дудки. В лагере забегали и заголосили служивые.
   Нечто похожее уже было однажды на моей памяти. Хорошо помню мутную туманную мглу, слегка подсвеченную блуждающими огоньками мотыльков-светоносцев. Это была одна из первых моих ночей здесь. Нестерпимо болели стертые в кровь ладони. Я не спал и чувствовал, что мои товарищи по несчастью тоже не спят. Тоска, неизвестность и тревожное предчувствие терзали душу. Шум, внезапно поднявшийся в лагере, не удивил меня – я тогда просто не знал, чему здесь удивляться, а чему нет. Траншея в то время была еще совсем неглубокой, примерно в три-четыре моих роста. Поэтому я сумел неплохо рассмотреть высокую зыбкую тень, бесшумно появившуюся со стороны лагеря. Казалось, она не шла, а медленно плыла в изменчивом, завораживающем сиянии ночи. Даже не замедлив мягких, скользящих шагов, призрак прыгнул прямо через наши головы, не долетев до края траншеи, завис в воздухе, немного потоптался в пустоте и затем канул во мрак. Как запоздалое эхо, совсем с другой стороны донесся шорох осыпающегося в траншею мусора.
   – Кто это был? – шепотом спросил я.
   – Незримый, – так же шепотом ответил мне Головастик.
   – Сказки это. – Хоть Яган и старался говорить спокойно, страх отчетливо ощущался в его словах. – Нет на свете никаких Незримых.
   – Это вы так решили? Только Незримые про то ничего не знают и ходят себе, где хотят! – Головастик презрительно сплюнул. – Они с человеком что хочешь могут сделать. А сами – как туман. Никаким оружием их не достать.
   – Может, оно и так. – Яган был хоть и смущен, но не сдавался. – Да только вслух об этом говорить не полагается.
   – Таким, как мы, можно. Хуже, чем сейчас, нам только в Прорве будет…
   …От воспоминаний меня отвлек близкий звук дудки. По-видимому, служивый порядочно трусил, иначе зачем трубить, спускаясь в траншею. В левой руке он держал ярко пылавший обрубок смоляной пальмы. Хочешь не хочешь, а нам пришлось стать перед ним во фрунт.
   Служивый, сопя, как рассерженный носорог, посветил факелом во все углы, потом стал так, чтобы наши сложенные в кучу топоры оказались у него за спиной, и только тогда сказал:
   – Ну, чего бельмы пялите? Отвечайте быстро: был здесь кто-нибудь чужой?
   – Нет, – сказал болотник. Наверное, это было третье или четвертое слово, произнесенное им здесь.
   – Тебя, голозадый, не спрашивают. Пусть он говорит. – Служивый ткнул факелом в сторону Головастика.
   – Спал я, – буркнул тот. – А если интересуешься, что во сне видел, могу рассказать…
   Служивый резко выдохнул: «Хак», – и безукоризненный по технике исполнения удар сшиб Головастика с ног. Прием против каторжан почти безотказный – все мы, увлекаемые колодкой, разом опрокинулись на спины, причем я придавил болотника, а Яган меня.
   – Не скажешь правду – убью! – пообещал служивый, наступив Головастику на грудь. В искренности его намерений сомневаться не приходилось.
   Воткнув факел в какую-то щель, он обеими руками схватил один из наших топоров (собственное его оружие – тщательно смотанный боевой кнут-самобой – так и осталось висеть на поясе, видно, пачкать не хотел) и сноровисто размахнулся.
   В этот же самый момент болотник, стряхнув нас с себя, приподнялся и резко взмахнул рукой. В свете факела что-то сверкнуло.
   Казалось, бесшумный электрический разряд на мгновение соединил два человеческих существа: одно – полулежащее на дне траншеи, а другое – заносящее топор. Служивый снова шумно выдохнул, но уже не как боксер на ринге, а как бык на бойне. Руки его застыли над головой, а потом медленно опустились к груди, топор он держал перед собой торчком, как свечку. Затем служивый надломился в коленях, захрипел, забулькал горлом и, обильно разбрызгивая горячую липкую кровь, рухнул поперек наших распластанных тел. Ниже левого уха у него торчал нож, железный нож диковинной формы, с двумя направленными в противоположные стороны лезвиями и с крепкой чашеобразной гардой посередине. Вот что за штука, оказывается, упала этой ночью в нашу траншею.
   Понятно, что время, оставшееся до рассвета, мы провели не самым лучшим образом. Никто не знал, как поступить с трупом, пока я не предложил план – очевидный для меня и весьма необычный для остальных – упрятать его в специально выдолбленной яме. Здесь не имеют понятия о могилах. Для покойников существует Прорва.
   Об одном только я не подумал: как трудно будет вырубить в древесине достаточно просторное углубление. Мы трудились сначала стоя, потом на коленях, а под конец, при свете нарождающегося дня, даже лежа, но и после этого дно ямы можно было без труда достать рукой. Топорища были слишком коротки для этой работы, а спуститься вниз нам не позволяла колодка. От всего пережитого Яган, похоже, повредился умом. Он проклинал Головастика за дерзость, болотника – за горячность, меня – за то, что я не помешал болотнику. Несколько раз он бросал топор и вновь брался за него только после того, как Головастик весьма красочно и убедительно живописал, что ожидает нас, если служивые наутро обнаружат здесь труп своего дружка.
   Когда мы закончили утрамбовывать щепу, которой была засыпана яма, уже окончательно рассвело.
 
   К полудню стало ясно, что норму мы не выполним. Ночное происшествие до того вымотало нас, что топоры буквально вываливались из рук. Невыносимо хотелось спать, голова раскалывалась, а в глазах плыли радужные пятна. Но уж совсем худо мне становилось при мысли о том, что предстоит нам следующей ночью. Ведь как ни вяло мы работали, но на четверть метра все же углубились. Значит, и могилу придется углублять. И так каждую ночь! Долго ли так может продолжаться? Ведь погода, между прочим, стоит теплая. А что, если разрубить труп на мелкие части и вместе со щепой отправить наверх? Нет, не выйдет. Не представляю даже, кто из нас за подобное дело способен взяться. Тем более что содержимое корзин контролируется. Во избежание возможных побегов. Господи, как же быть?
   За весь день мы с грехом пополам наполнили всего три корзины. Уж лучше бы вообще ничего не делать! Вместо еды нам бросили сверху кусок засохшего дерьма. Еще и издеваются, гады!
   Яган обстукивал топором стенки траншеи в напрасной надежде обнаружить кротовую нору. Головастик сразу уснул, бессильно раскинув натруженные руки. Болотник словно оцепенел, вперив в пространство неподвижный взгляд, и нельзя было понять, что он видит сейчас – стенки траншеи или суровые пейзажи своей родины.
   – Как тебя зовут? – спросил я.
   – Какая тебе разница. – Он не шевельнулся и даже не посмотрел в мою сторону. – Мое настоящее имя, полученное мной при рождении, известно только женщинам моего Дома. Враги называли меня Душегубом. Друзья – Шатуном. Ты можешь звать меня как угодно: голозадый, вражья морда, падаль болотная.