Николай Чуковский
Девочка-жизнь

1

   Я еще чувствовал себя прекрасно, только в глазах иногда рябило. Появлялись огненные зубчатые колеса и красно-золотые геометрические фигуры, которые крутились, дрожали и застилали поле зрения. Потом колеса бледнели, фигуры потухали, и я опять все видел, как прежде. Был и другой симптом – выпадение сознания: вдруг очнусь где-нибудь на лестничной площадке и не могу вспомнить, как сюда попал, куда иду. Некоторые думают, что голод – это желание есть. На самом деле так бывает только вначале, а потом остается лишь ощущение тянущей тоскливой пустоты внутри. К пустоте внутри я уже привык, а про все эти колеса и короткие обмороки мои подчиненные не должны были знать.
   В бомбоубежище я спустился тоже только ради своих подчиненных. Я не мог бы заставить их пойти, если бы не пошел сам. Они считали, что, если бомба попадет, все равно где находиться – на доме, в доме или под домом; и я так считал. Но не ходить в бомбоубежище по тревоге – непорядок. А непорядка я допустить не мог.
   В бомбоубежище было тепло и сыро. Электрического тока не давали уже вторые сутки, и подвал озарялся желтым светом керосиновой лампы без стекла. Копоть медленно оседала на лицах, желтый лепесток огня отражался во всех глазах. Когда где-то падала бомба, огонек вздрагивал и в лампе, и в глазах. В жестяной радиотарелке тикал метроном, и это означало, что воздушная тревога продолжается. Я задремал бы под это тиканье на скользких от сырости нарах, если бы не Ангелина Ивановна, которая без конца говорила одно и то же – как она похудела. Действительно, два месяца назад, когда я впервые увидел ее здесь, в подвале, она была полная белокурая женщина, а теперь казалось, что тело ее состоит из пустых мешков. Она повторяла, что все сваливается с нее, и заставляла женщин щупать себя. Она жаловалась, что скоро умрет, и светлые кудряшки тряслись над ее лбом.
   Потом она рассказала, как умер наш дворник. Об этом все уже знали, а я даже видел его мертвого, сидевшего на деревянной лавке в конторе домоуправления. Ноги его в больших, совсем новых валенках протянуты были к чугунной печурке. Прошлой ночью он зашел туда погреться, заснул и не проснулся.
   В бомбоубежище было человек пятьдесят, и все, кроме Ангелины Ивановны, молчали. Всем им нестерпимо было слушать ее плачущую скороговорку, и всем им, так же, как мне, некуда было деться от ее причитаний. Я ждал, когда она устанет и замолчит – хотя бы на минуту. И когда эта минута настала и Ангелина Ивановна замолкла, девичий звонкий голос сказал:
   – Бомбят не здесь, а за Невой. Что тут сидеть, пойдемте на крышу!
   Я поднял глаза и увидел стоявшую возле закрытой железной двери девушку в белом шерстяном платке. Собственно, я увидел только белевший в темноте платок, но мне и этого было достаточно. Я сразу вскочил.

2

   Так как сознание мое по временам потухало, я жил в отрывочном, не совсем связном мире. В этом мире уже несколько дней существовала девушка в очень белом пушистом платке. Я встречал ее только в полу-тьме и всегда внезапно; она вдруг обгоняла меня где-нибудь во дворе или на лестнице. Я видел лишь платок, покрывавший голову и плечи, и платок этот двигался сквозь мглу легко, летуче. Мне всякий раз хотелось догнать ее и заглянуть ей в лицо, но я не успевал об этом подумать, как платок исчезал за углом или просто растворялся во тьме. Заметив ее теперь в бомбоубежище, я вскочил и шагнул к ней. Но она уже выскользнула за дверь.
   Я торопливо оглянулся. Наборщик Сумароков спал на нарах, раскинув ноги во флотских брюках; одна нога его была искривлена и не сгибалась в колене. Печатник Цветков спал тоже. И я вынырнул из бомбоубежища.
   Едва железная дверь захлопнулась за мной, стал слышен дробный стук зениток. Четыре шестиэтажные стены с темными окнами окружали двор. Во дворе было темно, и только квадрат неба высоко вверху озарялся мигающими отсветами вспышек. Я озирался, вглядываясь в темноту, стараясь угадать, куда она побежала. Несколько лестничных дверей выходило во двор… И я успел увидеть, как белый платок мелькнул и скрылся за дверью.
   Мы бежали по лестнице вверх; она на целый марш опередила меня. Сквозь стук зениток я слышал стук ее каблучков по ступенькам. Платок ее я видел только мгновениями, на поворотах. Вспышка озарила окно на лестничной площадке, и по огненному фону окна мелькнул ее темный узкий силуэт. Еще сегодня днем у меня начинала кружиться голова, едва я подымался на несколько ступенек. Но сейчас, догоняя ее, я перескакивал через ступени, и мне это ничего не стоило; я чувствовал себя легким, как бы бестелесным. Я бежал так быстро, что на третьем или четвертом этаже почти догнал ее.
   – Я знаю, кто вы такой, – сказала она на бегу. – Вы редактор.
   – Правильно, – ответил я. – Я редактор. А вы кто?
   – Просто девочка.
   По голосу, по детской легкости движений я уже и сам понял, что ей лет пятнадцать, не больше.
   – А как вас зовут?
   – Александра.
   – Саша?
   – Нет, Ася.
   – Как славно!
   – Что славно?
   – Славно вас зовут, Ася!
   Она промолчала, продолжая бежать вверх. Еще один лестничный марш. Не обернувшись, она спросила:
   – У вас работает этот хромой мальчик во флотских брюках?
   – Да, – сказал я. – Его фамилия Сумароков. Он очень плох.
   – Плох?
   – Да. Он скоро умрет.
   – Он не умрет, – сказала она. – Я с ним поговорю.
   Я рассмеялся:
   – Отсоветуете?
   – Отсоветую, – сказала она без смеха. – Можно зайти к вам в типографию?
   – Конечно.
   – А Ангелина Ивановна к вам ходит?
   – Ходит.
   – Напрасно вы ее пускаете. Она мне всех убивает.
   Тут огненные зубчатые колеса завертелись у меня перед глазами, и шум крови в ушах стал громок, как шум водопада.

3

   Когда я очнулся, я стоял в темноте на площадке, прислонясь плечом к стене.
   – Сейчас пройдет, – услышал я рядом ее голос.
   Огненные колеса, золотые зубцы, перепонки и стрелы бледнели, и я уже почти не видел их. Шум в ушах отхлынул и умолк.
   – Это пустяки, – сказал я.
   Она подошла ближе и взяла меня за руку. Смутно белел платок; я слышал ее дыхание. Рука у нее была маленькая, теплая.
   – Нет ли у вас фонарика? – спросила она.
   У меня был фонарик, но я редко пользовался им, потому что берег батарею.
   – Дайте.
   Я сунул фонарик ей в руку. Вместо того чтобы озарить стены, она озарила меня. Я стоял, жмурясь от яркого света, а она внимательно меня разглядывала с головы до ног.
   – Ваш ватник не застегнут, – сказала она наконец.
   Действительно, мой ватник был не застегнут, потому что на нем не было ни одной пуговицы. Tри месяца назад, в конце августа, когда я пришел пешком в Ленинград из захваченного немцами города, где я прежде редактировал районную газету, погода стояла еще теплая, и я явился в чем был, без пальто. В Ленинграде мне выдали ватник, но на нем не было пуговиц.
   Она потушила фонарик и опустила его мне в карман.
   – У меня есть английские булавки, – сказала она.
   – Не надо.
   – Нет, надо. Только стойте смирно, – прибавила она, не раскрывая рта, и я понял, что одна булавка у нее уже в губах.
   Руки ее потянулись к моей шее, к вороту.
   В это мгновение раздался протяжный рокот обрушившихся бомб, дом качнулся.
   Я боялся, что она уколет мне шею, но пальцы ее не дрогнули.
   – Это за Невой, – сказала она громко, чтобы перекричать треск зениток, и застегнула булавку.
   Второй булавкой она скрепила мой ватник на животе.
   – Ну, вот мы пришли, – проговорила она и открыла низенькую дверь.
   Я шагнул вслед за ней и увидел небо.

4

   Нет ничего торжественнее осеннего звездного неба, спокойного, холодного, неподвижного. Но не такое небо увидел я. Торжественность и стройность его были разрушены. Оно дрожало, металось и дергалось, все в грязных подпалинах зарев.
   Среди этих мечущихся огней крыша плыла и качалась, как корабль. Шагая по ее гремящему скату, я жадно озирался, стараясь как можно больше разглядеть при свете мгновенных вспышек. Эти вспышки взрывов вели между собой разговор, окликая друг друга через все громадное небо. Вспышка – и зарева пожаров гасли, гасли звезды, и на долю секунды выступали из тьмы крыши, шпили, мосты, провалы площадей осажденного города. Вспышка гасла – и все опять пропадало во тьме, и оставалось только черное небо в тускло светящихся пятнах.
   Пожары окружали город кольцом со всех сторон, но ярче всего пылали на юге и юго-западе – там, казалось, текла золотая река. Это горело Лигово, горела Стрельна. Это была та петля, которая душила нас. Днем она была невидима, хотя мы чувствовали ее каждую минуту. Но ночью она становилась зримой. Я впервые с такой наглядностью видел весь этот медленно стягивавшийся смертельный круг и смотрел, смотрел, задыхаясь от ненависти.
   Ася стояла за спиной, выше, – на скате. Я вспомнил о ней и обернулся. Прямая, туго затянутая платком, она смотрела вперед – через мою голову. И все мечущиеся огни этого нестройного неба отражались в ее глазах.
   – Как им хочется нашей смерти, – сказала она. – А мы должны им назло – жить, жить, жить!..

5

   Когда я утром вошел в типографию, Сумароков не встал с табуретки.
   Я вовсе не требовал от своих типографских, чтобы они вставали, когда я входил, но до сих пор они вставали.
   Сумароков сидел на табуретке, протянув ноги во флотских брюках к железной печурке, в которой пылали бумажные обрезки. Одна нога у него была искривлена; из-за ноги его не взяли на военную службу. Еще не так давно он горевал об этом – ему было девятнадцать лет, он вырос в городе моряков и мечтал служить во флоте. Но теперь он забыл о флоте, сделался молчалив и малоподвижен, и его исхудалое грязное лицо – он давно не умывался – не выражало ничего, кроме постоянного страдания.
   – Здравствуйте, – сказал мне Цветков, стоявший, прислонясь к машине.
   Цветков был печатник средних лет, не попавший в армию потому, что страдал астмой. На прошлой неделе у него умерла жена.
   – Ну, как? – спросил я.
   – Току нет, – ответил Цветков.
   Наша типография состояла из четырех наборных касс и плоскопечатной машины, которая приводилась в движение электричеством. Тока не было и третьего дня, и вчера, и весь вчерашний день мы его ждали напрасно. Теперь я понял, что его уже не будет.
   – Что станем делать? – спросил я.
   Сумароков ничего не ответил, а Цветков сказал:
   – Не знаю.
   – Перемени дату в наборе, – приказал я Сумарокову.
   Набор номера был готов у нас еще третьего дня вечером и вложен в машину. Я нарочно отдал приказание Сумарокову, чтобы посмотреть, встанет ли он с табуретки. Я боялся, что он не встанет. Но он встал и, хромая, побрел к машине. Его качнуло на ходу. Кажется, ему доставило удовольствие, что я это видел.
   Он склонился над набором.
   – Здесь был кто-нибудь? – спросил я у Цветкова.
   – Соседка, – сказал он.
   – Какая?
   – Ангелина.
   – Интересно, кто раньше помрет, она или я, – сказал Сумароков.
   И я понял, о чем они говорили с Ангелиной Ивановной.
   Сумароков вяло и долго возился в наборе, хотя нужно было переменить только одну литеру – вчерашнее число на сегодняшнее.
   – Ты скоро?
   – Сейчас.
   У меня не хватило терпения.
   – Отойди, – сказал я ему. – Я сам.
   Он охотно отошел и снова сел на табуретку. Я переменил литеру и выпрямился. Они оба смотрели, что я буду делать дальше. Тока не было.
   Мне показалось, что они безучастны к моему горю, что им все равно, выйдет номер или нет, и я рассердился. А ведь так недавно они нравились мне именно тем, что относились к делу с азартом, и мы работали дружно. Я подошел к колесу и стал снимать с него приводной ремень. На лице Сумарокова не отразилось ничего, но по лицу Цветкова я увидел – он понял, что я затеял. Я решил крутить колесо вручную.
   – Начнем, – сказал я Цветкову.
   Он подошел к машине, снял лист бумаги и положил на вал.
   – Сумароков, – сказал я.
   Сумароков медленно поднялся с табуретки.
   – Покрути колесо немного.
   Он посмотрел на меня с удивлением, однако не отказался. Постоял, потом, все с тем же удивлением на лице, подошел к колесу, взялся обеими руками за ручку и налег на нее.
   Он налег на нее всем телом, но колесо не двигалось. Я решил, что он притворяется.
   – Давай, давай! – кричал я на него.
   И вдруг по покрасневшей его шее я понял, что он напрягает все силы. Мне стало жаль его. По правде сказать, мне давно уже было жаль его, и я сердился на него только от сознания собственной беспомощности.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента