Генри Лайон Олди
Тени моего города

Давно, усталый раб, замыслил я побег…

   В толпе легко быть одиноким.
   Жетон метро – ключ
   к просветленью.
   Спускаюсь вниз.
Ниру Бобовай

   – Значит, вы рассчитываете вернуться обратно? Домой?
   – Да.
   – Когда же, если не секрет?
   – Скоро.
   – А каким образом вы намерены это сделать?
   – Никаким образом. Просто вернусь. Вместе с остальными, кто спал. Я не умею – вместе. Не люблю. Не хочу. Но здесь все наоборот. Здесь иначе не получится. Бабка меня уже нашла. Теперь – скоро.
   – Но если у вас дома так хорошо, может быть, вы бы хотели забрать с собой и других людей? Чтобы им тоже стало хорошо?
   – Всем?!
   – Разумеется. Ведь это замечательно, когда всем хорошо.
   – Всех забрать?!
   – Не надо нервничать. Допустим, не всех. Например, тех, кто здесь. В пансионате. Как вы думаете, у вас дома им будет лучше?
   – Не-а. Им не нужно, чтоб лучше. Было бы нужно, давно б ушли. Сами. Но они остаются. Значит, не хотят. Если дома станет много людей, получится ерунда. Как здесь. Дома каждый – один. А тут – вместе. Не люблю, когда вместе. Когда в месте, в одном месте, толчея. Вы, доктор, тоже – один. Вам тут плохо. Пойдете со мной?
   – Спасибо за приглашение. Я подумаю.
   – Думать не надо. Надо идти. Или не идти. Если вы пойдете – будет легче. Дойти.
   – Хорошо. Скажите мне, когда соберетесь домой.
   – Я скажу, доктор. Скоро скажу. Только не надо думать. Пожалуйста…
* * *
   Время менять очки, понял доктор.
   Очков у него было две пары. Очень похожих: тонкая, невесомая оправа и крупные, слегка вытянутые вниз стекла с весьма почтенными диоптриями, придававшие лицу слегка усталый вид. Стиль «Верблюд, король стрекоз» – так изъяснялась первая жена доктора, она же последняя, ибо после развода, дела давнего и почти забытого, счастливчик отнюдь не торопился впасть в очередное безумие. Но вернемся к очкам. Никакой тонировки, затемнения линз. Простота и солидность. Разве что металл первой оправы отливал сталью, а второй – бронзой. Никто, в сущности, не замечал, что доктор примерно раз в три месяца меняет очки. А и заметили бы, так не придали значения.
   Доктор улыбнулся, извлекая запасной футляр.
   Значение процесс имел только для него.
   К очкам привыкаешь. Как привыкаешь к банальностям, к суете, к иллюзии, самозвано взобравшейся на трон реальности и нацепившей корону на кукиш лысой головы. Идет время; сидит узурпаторша; стоишь ты. Но, однажды всего-навсего сменив пару очков, вдруг понимаешь, что мир изменился, решительно и бесповоротно. Самозванка кубарем слетела с трона, слабые, мягкосердечные банальности сцепились за выживание, по пути мутируя в зубастые, покрытые чешуей аксиомы; суета-беглянка сентиментально обернулась на горящий Содом, превратясь в соляной столб. Расплывчатость бытия, именуемая привычкой, стала бесстыдно резкой, хотя диоптрии одинаковых линз, а также идентичная центровка не давали к этому решительно никакого повода. Местами жизнь вытянулась, местами съежилась, мышью удрав в угол. Боковое зрение обрело дурную манеру исчезать и появляться по собственному усмотрению, словно кокетка-любовница, вынуждая кавалера постоянно коситься в сторону: на месте ли ветреная красотка? Ты резко поворачиваешь голову, ловясь на удочку легкого головокружения; пьян без вина, ты постоянно ищешь повод снять очки и протереть их суконкой. Ты весь в себе, занят собой и ненадолго забываешь, что вокруг тебя кишит масса совершенно бессмысленных, ненужных тебе людей.
   Люди превращаются в объект исследования, чем и должны быть.
   Запасной футляр лег в карман пиджака. Вечером, подумал доктор. Я поменяю очки вечером, на работе, оставшись в одиночестве. Зря, что ли, я записал себе на сегодня ночное дежурство. Еще один самообман, жалкая видимость деятельности. Мозговая кость, брошенная псу общества: тружусь, знаете, не щадя сил и здоровья… Впрочем, пес благодушествует возле будки, сытый былыми подачками. Я раскормил его до ожирения. До утраты бдительности. Не появись я в лечебнице неделю или две – в крайнем случае мне бы перезвонили домой, под конец разговора попросив беречь себя. Выдавили бы каплю желтого, пахнущего фурацилином сочувствия: поймите, дорогой друг, в вашем возрасте… Сердце? Желудок? Ах, депрессия! Тонкая шутка: ясно, ясно, сапожник без сапог… Да, конечно. Выздоравливайте и ни о чем не тревожьтесь.
   Очки сменить легко, на некоторое время укрывшись за частоколом новых стекол. Куда трудней сменить имя, банальность из банальностей.
   Пес не отдаст любимую кость.
   Работа в лечебнице была синекурой. Хорошо оплачиваемым балаганом. Они там все безнадежны, в тысячный раз подумал доктор. За это я их люблю: за отсутствие надежды. За определенность. За витую решетку ограды, зелень газона вокруг шезлонгов, за божественную непогрешимость камер слежения, за присутствие вежливых ангелов-охранников и ворчание двух доберманов, обученных по специальной программе «Привратник». Я приглашаю их – разумеется, не доберманов и не ангелов! – сесть в кресло или прилечь на диван, я веду с ними беседы, выстроенные по всем правилам; Геркулес, назло мифологии взяв замуж бабочку-Психею, я препарирую гусениц психозов и расчленяю коконы фобий, зная, что борюсь с гидрой, и безнадежно ждать Иолая-факельщика, который прижжет обрубки шей. С аналогичным рвением я мог бы чесать им пятки. Зато богатые родственнички моих пациентов с удовольствием платят за роскошь небрежно уронить во время банкета или презентации: «Ах, бедный дядюшка! Но вы ведь знаете, он полностью обеспечен! Многие бы продали душу за возможность оказаться на дядюшкином месте! Разумеется, в клинике… верней, в пансионате. У этого, который!.. ну, того самого, если вы меня понимаете…»
   Собеседник, как правило, понимал.
   Естественный отбор: непонятливых давным-давно отказывались пускать на банкеты и презентации. Умение кивнуть в нужный момент сродни дорогому галстуку. Своего рода визитная карточка. Ведь даже продай непонятливые душу, вырученных денег не хватило бы для оплаты места в клинике, верней, в пансионате, где есть камеры слежения, вежливая охрана, умные доберманы и тот самый доктор, если вы меня понимаете.
   «Тем самым» (а заодно «этим, который!») доктор стал двадцать пять лет назад, после скандального цикла статей «Семьдесят стоянок», где он увлеченно полемизировал с Джавадом Нурбахшем, рискнувшим открыто выстроить параллели между психоанализом и суфийским обучением. Было чертовски соблазнительно увязать «нафс-и аммару», то есть душу плотскую, или побуждающую, вечного тирана и контролера мыслей, а также поведения человека, с «super-ego» – системой усвоенных в раннем детстве запретов, не вполне осознаваемых самим человеком. Но одним из главных тезисов «Семидесяти стоянок» было следующее: если психоанализ своей задачей ставит воздействие на человека ненормального с целью возврата его в нормальное состояние, если суфизм (как, впрочем, и дзен) формирует воздействие на психически нормального человека для продвижения его в состояние «человека совершенного» – то, приняв с позиций социума «человека совершенного» за «человека ненормального», мы замыкаем кольцо, возвращаясь в исходную точку. Подтверждая мысль, доктор с колоссальным трудом добился разрешения присутствовать на занятиях в суфийских «подготовительных классах», где психически больных врачевали эзотерическими методами, а излеченных переводили во «внутренний круг» обучения. Местные шейхи сперва мрачно косились на иноверца, но, когда доктор потряс их обильными цитатами из Руми и выдержал трехчасовой «танец дервиша», оставшись к концу на ногах, даже самые упрямые ортодоксы прониклись уважением к гостю.
   Ах, как давно это было…
   Тогда доктора еще не раздражало обилие людей вокруг.
* * *
   – У вас есть какие-нибудь жалобы?
   – Жа… жалобы?
   – Ну, может, вас что-то не устраивает, что-нибудь не нравится у нас? Например, кормят плохо. Рассказывайте без стеснения. Я постараюсь вам помочь, если это будет в моих силах.
   – Кормят хорошо. Даже лучше, чем дома. У меня. Пюре с рыбой. Морс. Хлеб свежий. Морс нравится. А тут не нравится. Все равно.
   – Что именно вам не нравится?
   – Все. Люди… Их много. Слишком. От них шум между ушами. И камень не лепится. Ничего не лепится. Даже асфальт. Даже люки. Из люков лепить хорошо, мне нравится. Они такие гулкие получаются. Гулкие и тяжелые. Когда бегут – звону… Только тут они не лепятся. Это от людей. От шума. Наверное.
   – Что у вас не лепится, простите?
   – Големчики. Их так мамця назвала. Давно. Когда я еще маленький был.
   – Хорошо, к вашим големчикам мы еще вернемся. Это очень интересно.
   – Правда, вернемся? Вместе с вами, доктор? Вы тоже хотите туда… домой?!
   – Полагаю, вы не совсем верно меня поняли. Или я неточно выразился. Я имел в виду: «вернемся в нашем разговоре». А пока мне бы хотелось узнать поподробнее, что еще вам не нравится?
   – Все. Почти все. Люди шуршат. Громко. Всем чего-то надо. Шуршат, шуршат… Зачем? Не люблю шуршать. Не люблю слушать шуршалки. Иногда только. Редко. Или когда големчики булькают.
   – Наша беседа вас тоже тяготит?
   – Бе-се-да? Тяготит… тяжесть… Нет. Не очень. Вы иначе шуршите, чем другие. Вы говорите. Вы словами делаете. Ну, хотите сделать. А другие просто… бол-та-ют.
   – Спасибо на добром слове. Тогда, если не возражаете, давайте продолжим. Итак, что вас еще не устраивает в нашем пансионате, кроме большого количества людей, шума и разговоров?
   – В пан-си-о-на-те?.. Да, мне объясняли. У вас тут хорошо. Почти как дома. Големчики не лепятся, а так хорошо. Не трогают. Не пристают: давай пошуршим! Шума меньше. И кормят. Пюре с рыбой. Морс. Клюквенный. Хорошо. Тут люди вместе – снаружи. А внутри – каждый сам по себе. И вы, доктор, сами. И я – сам. И все. Нравится.
   – Значит, вам нравится в пансионате? А снаружи – нет? Скажите, вы бы хотели, чтобы вас выпустили?
   – Выпустили? Куда? Домой?! Вы знаете, как туда попасть?!
   – Нет, я не знаю, как попасть в то место, о котором вы часто рассказываете и о котором мы еще поговорим подробнее. Но мы могли бы выписать вас на попечение вашего кузена.
   – Ку-зе-на?
   – Двоюродного брата. Он очень, очень состоятельный человек, у него прекрасный особняк, прислуга…
   – Юродный Брат? Не хочу к нему! Не надо. Он будет приставать. Шуршать, шуршать… Просить, чтоб я лепил. Много лепил. Не так, как я хочу. Как люди хотят. Их много, они все хотят, а я один… Только у вас все равно не лепится: люки, стены, асфальт. Нет, не хочу.
   – Ну почему же – не лепится? Ваши работы показывали известным искусствоведам: они просто в восторге! У вас, дорогой мой, несомненный талант. Вы прекрасно вылепили скульптурный портрет своей матери – по этому портрету ее смогли идентифицировать, выяснили, кто вы на самом деле, у вас отыскались родственники…
   – Род-ствен-ни… Не хочу к Юродному Брату! Не хочу!
   – Успокойтесь, пожалуйста. Не хотите – и не надо. Никто вас насильно к нему не отправит. Если вы предпочитаете остаться в пансионате – милости просим. Я рад, что вам нравится у нас.
   – Здесь лучше, чем в городе. Но дома – еще лучше. Тут у меня лицо хитрое. Притворяется. Я видел. В зеркале. Дома я другой. Правильный. А тут все слишком твердое. Камень твердый. Дерево твердое. Даже люки твердые. Не лепятся. Я сам твердый. День-ночь, день-ночь, днем – солнце, ночью – луна. Скучно. Надо иначе. Мамця любит играть: луна – днем, солнце – ночью. Или вместе. Или чтоб жарко – и вдруг снег. А у вас никто не играется. Разучились, наверное. Затвердели, высохли. Или не хотят. Почему? Город, люди: шур-шур… Один пла-сти-лин мягкий. Лепится. Я помню, это вы мне дали, доктор. Жаль, големчики все равно мертвенькие выходят. Стоят. Молчат. Не бегают. Еду не приносят. Хотя мне еду и так дают. Пюре с рыбой. Морс…
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента