Через два дня явился Илларион. Он словно бы тоже был вынужден снимать напряжение в профилактории, носил спортивный костюм, кроссовки и походил на теннисиста, опечаленного отсутствием в здешней местности корта. Загар же его вызывал мысли о том, что Илларион совсем недавно лежал на тунисских пляжах. Молчал Шеврикука, молчал Илларион, заглядывал в томик Вовенарга и порой иронически улыбался. Иногда призывал Шеврикуку совершить поход в Сокольнический парк, но и там путешественники медлительно молчали. Синоптики толковали о необыкновенной продолжительности нынешнего бабьего лета, и действительно, снег не выпадал ни разу, в парке цвета были желто-зеленые, лимонные и багряные, а на рынках торговали белыми грибами.
   Шеврикука удивлялся терпению Иллариона, свойство это не было присуще его натуре. Но он не знал, в каких значениях приставлен к нему Илларион, заводить же разговоры об этом не считал уместным. Ясно было, что он, Шеврикука, натворил нечто досадное, требующее допросов и наказания. Но возможно, что его надзиратели полагали, что подследственный пока не созрел и пусть еще погуляет до протоколов. Но что-то было и не так. Ни в Малохоле, ни в Стише не хотелось подозревать теперь фальшь. Ночевали они с Илларионом в щитовом домике у забора, через который накануне марафонского забега на Башню перебирался жаждущий Сергей Андреевич Подмолотов, Крейсер Грозный. В домике хранился садовый инвентарь.
   Среди этого инвентаря вряд ли могла валяться арфа, какую однажды Шеврикука увидел вблизи Иллариона. То есть это Илларион сидел на табурете вблизи арфы многострунной, перебирал эти многие струны, вызывая тихую мелодию, отдаленно напоминающую Шеврикуке арию героя кавалера Глюка. Потом Илларион заиграл «Гром победы раздавайся, веселися храбрый росс…», продолжив «Гром победы» парижским маршем воинов Александра Первого.
   «До чего я его довел…» — подумал Шеврикука.
   — Ну что? — заговорил Илларион. — О чем начнешь спрашивать? О наволочках? Или о Гликерии?
   — О наволочках, — сказал Шеврикука.
   — Общественно-сословное прежде всего! Как же-с! одобрил его Илларион. — Но, к сожалению, милостивый государь, наволочки, простите за выражение, увязаны с Гликерией Андреевной.
   — Она всему причиной?
   — Всему причиной ты. Но тебя использовали разные силы. В их числе и Гликерия.
   — И много было разных сил?
   — Мне известно о пяти. Корыстных.
   — Ты — шестая сила?
   — Нет, — покачал головой Илларион. И провел рукой по струнам арфы. — Не шестая. Я в этом случае и вовсе не сила. Я замешан, но сбоку припека. И без корысти.
   — От скуки. И из любопытства.
   — Верно. И ты должен был бы иметь это в виду.
   — Я и имел, — сказал Шеврикука. — Но увлекся.
   — Ты увлекся. И тебя увлекали.
   — И Гликерия?
   — Ты этого будто бы не понял? И будто бы не слышал моих предупреждений?
   — Твои предупреждения были сдержанные и лукавые. И ты играл, меня поддразнивая.
   — Допустим. Но ведь ты вовсе не простак.
   — Что ты теперь обо всем этом скажешь?
   Илларион сказал. Он встал. Казалось, он мог распорядиться, чтобы арфа, как предмет неуместный, исчезла. Но арфа оставалась стоять в тесноте служебного домика, и Илларион, прохаживаясь в этой складской тесноте, порой натыкался на сладкострунный инструмент, вызывая вовсе не волшебные, а скорее ржавые звуки. Морщился при этом. Но ржавые-то звуки, может быть, как раз и оказывались подходящими к его словам.
   Конечно, можно посчитать Гликерию и стервой. Но стоит ли теперь сводить все к резкостям или даже брани? Женщина есть женщина. Тем более такая, как Гликерия Андреевна, с претензиями, капризами и склонностями к авантюрам. Не следует забывать и о том, что в последние месяцы Гликерия и Шеврикука находились в раздоре, и Гликерия вполне могла посчитать себя свободной от каких-либо приятельских обязательств. Другое дело, что она вводила Шеврикуку в заблуждения, а решающей своей просьбой поставила его на край гибели. Кабы не сумел Шеврикука замереть, да кабы не энергия Пэрста-Капсулы, да кабы не еще кое-что, он бы так и остался лежать навсегда замурованный, к тому же — и основанием для процветаний злодея Бушмелева. Гликерия не могла этого не понимать, потому она и искренне произносила прощальные слова, неверно Шеврикукой истолкованные. Конечно, она убеждала себя в том, что Шеврикука — пострел и погубить себя не позволит, да и новые значения и силы при нем, и он возьмет да и одолеет ненавистного ей Бушмелева. Опять же при этом она не могла не понимать, что новые силы Шеврикуку покинут, как только обнаружится, что предприятие, затеянное им, не имеет отношения к историческим или сословным необходимостям. Дело Шеврикука затевал частное. Малоприятно Иллариону и то, что Гликерия действовала с расчетом, неторопливо вовлекая Шеврикуку в свою игру, возбуждая в нем воинственно-рыцарское состояние и жалость к страдалице и узнице. Нарочно переступала установления, чтобы попасть сначала в домашний затвор, а затем уже и в каземат с узкими окнами. Но на очень недолгий срок. Теперь она снова в свете, при всех своих нарядах и украшениях.
   Гликерия Андреевна своего добилась. Из тайника, куда ни она, ни многие другие, в их числе Бушмелев и Отродья Башни, даже такой их вернейший исполнитель, как Белый Шум, пробиться не могли, Шеврикука, снабженный особенными значениями и силами, сумел выволочь все, что понадобилось Гликерии Андреевне. Четыре наволочки, нет, три, извини, три, четвертая предназначалась Концебалову, добро из трех наволочек пошло Бушмелеву на выкуп кабальной бумаги (из-за должка, из-за должка, случился как-то грех с Гликерией Андреевной), но и самой Гликерии из этого добра кое-что досталось.
   Что же касается Бушмелева, то он пусть и был заеден в доме на Покровке насекомыми, в конце своей почти столетней жизни разум совсем не потерял. Блажил, прикидывался безрассудным, а сам рылся в бумагах чернокнижников, учеников Якова Вилимовича Брюса. В особенности в бумагах курляндского лекаря Андреаса Рейтенфельса. И обнаружил там формулу некоего магического ритуала. Восставший нынче, он и попытался произвести будораживший его долгие годы фокус в доме на Покровке. А по всяким расчетам, знакам, рисункам, астрологическим и временным требованиям важным компонентом ритуала оказался по причине многих своих свойств, в том числе и дурных, именно Шеврикука. Равноценной Шеврикуке могла быть и Гликерия Андреевна, скорее всего, она и еще более подходила бы к случаю, но сумела откупиться от приготовленной ей участи. К тому же без нее Бушмелев ничего бы не заполучил из тайников Тутомлиных и из запасов Шеврикуки. К самому Шеврикуке Бушмелев не мог подступиться ни с какого бока. И что же? Гремели в доме на Покровке громы и взрывы, слышались ритуальные песнопения, лилась кровь, замуровывали предсказанный курляндцем Рейтенфельсом компонент, и обрел Бушмелев черную силу. На время. Силой этой Бушмелев управлять не сумел, а возможно, и не все рекомендации курляндца оказались верными. К тому же отоспался и поборол томление всей своей сути Пэрст-Капсула.
   Рассказать доступными Шеврикуке словами о действиях Пэрста-Капсулы Илларион брался с допущениями. Будет у Шеврикуки возможность, пусть обо всем расспросит полуфабриката. Или обратится за разъяснениями к своему гениальному квартиросъемщику Мите Мельникову (при упоминании Мельникова Шеврикуке тотчас же захотелось вернуться в Землескреб к служебным рвениям). «Ты и впрямь оживаешь, Шеврикука», — заметил Илларион. Так вот, Илларион принимает суть происшедшего, но словами она передастся легкомысленно. Или даже смешно. По ученым рекомендациям в просвещенных странах два раза в год переводят стрелки часов: с летнего времени на зимнее и наоборот. Якобы для экономии энергии. Как эта энергия экономится, сколько ее и куда она девается, неизвестно. А вот полуфабрикат подсчитал, как, сколько и куда. И все подсчитанное изъял и вобрал в себя. И накопленное от прошлого перевода стрелок, и авансом, вперед, от перевода нового. При этом он говорил не только об энергии тепловой, электрической или мышечной, но и об энергетическом развитии судеб, духа и еще о чем-то, для Иллариона скучном. Так или иначе, Пэрст-Капсула бодр, вытянулся, шею приобрел и более не уродец. И он смог сокрушить черную силу Бушмелева и высвободить своего замурованного жилищного благодетеля. А надо сказать, что камни и раствор склепа были крепчайшие… Такая вот энергетическая история.
   Бушмелев сокрушен, но не истреблен. То, что от него осталось, куда-то истекло и там притаилось. Не наделает ли дел нынешний удалец Пэрст-Капсула? Не воспылает ли в нем гордыня? Думать так, полагал Илларион, оснований нет. К тому же Пэрст-Капсула почти и израсходовал свои энергетические приобретения. Сейчас он на каникулах и ведет себя прилично, как заурядный московский отпускник-холостяк в Геленджике. Ланцелотом же на Покровке он проявлял себя исключительно из расположения к Шеврикуке. Впрочем, Иллариону кажется странным, что кто-то может иметь расположение к такому шалопаю, как Шеврикука. И еще. Отчего-то существенными на свойства Пэрста-Капсулы являются влияния плюсов и минусов лирических отношений Мити Мельникова и Леночки Клементьевой. «Я знаю отчего», — сказал Шеврикука. «Ну и хорошо», — кивнул Илларион. Он понимает, что Шеврикука не прочь бы поговорить с полуфабрикатом, но тому ходу сюда нет. По разным соображениям. Кто он, Шеврикука, — больной на излечении, временный затворник, злыдень-арестант или охраняемый объект, выяснится в скором времени.
   — Чего уж тут выяснять, — сказал Шеврикука, — если я признаю себя виновным?
   — Твои ощущения или даже терзания, — сказал Илларион и задел арфу намеренно, — мало кого волнуют. Выясняется степень твоей необходимости и полезности в будущем.
   — Приданные мне силы оставили меня…
   — На время. Надо полагать. Во всяком случае, ты так и остаешься наследником Петра Арсеньевича, и снять с твоих плеч возложенные заботы никто не волен.
   — А я сам?
   — Ты тем более. А потому и посиди здесь в узком кругу общения. Имеет смысл до поры до времени делать вид, что ты погиб или пропал без вести. А потом посмотрят…
   — А вы с Малохолом здесь от каких сил?
   Илларион рассмеялся:
   — Много знать будешь, сна лишишься.
   — Ну понятно, — кивнул Шеврикука.
   Потом он спросил:
   — Что-то было сказано про Увеку?
   — А-а… Увека-то, — Илларион улыбнулся. — Эта дурацкая затычка в твоем ухе сработала. Радиомаячком. Она — для Отродий Башни. Но сигналы ее принимал и Пэрст-Капсула. Хотя он и так знал, куда ты мог направиться. Он ведь отговаривал тебя…
   — Не слишком внятно, — сказал Шеврикука.
   — Куда же внятнее-то… — покачал головой Илларион.
   Далее последовали вести с воли. Как только изошел из дома Тутомлиных черный дым, концерн «Анаконда» начал решительные работы. Деньги потекли, люди забегали, куда были брошены реставраторы, куда — строители обыкновенные. Кубаринов и Дударев проявили себя российскими патриотами, решив обойтись без югославов, в особенности если те хорваты, турок и галицийцев. В круговороте строительных страстей Дударев не забывал о полотчике Игоре Константиновиче, досадовал, что никак не может отыскать его и послать в Северную Италию за паркетными плашками из альпийских елей. Заграничный паспорт Шеврикуки пролеживал зря. В Южный Тироль были отправлены в конце концов куда менее достойные заготовители. Но так Или иначе перестройка дома на Покровке должна была быть произведена самым замечательным способом и в сроки проживания денег в деле.
   Естественно, принялись возводить в усадьбе и бассейн для амазонского змея Анаконды, с примыкающим к бассейну вольером и пастбищем персональной зебры ветеринара и зоотехника Алексея Юрьевича Савкина. Корма и напитки для поддержания жизненной бодрости змея по списку Сергея Андреевича Подмолотова, Крейсера Грозного, подавались пока добросовестно, благородно соответствовали научным разработкам и после дегустаций погонщика змея, ветеринара и их японского друга Сан Саныча не вызывали протестов змея.
   Бурно неслась деятельность Салона гарантированных чудес и благодействий в Сверчковом переулке. Не иссякли и футбольные заказы, но перечень услуг с ходом дней удачливо расширялся. С устойчивой завистью смотрели на дела Салона старательные гитаны из Ателье «Позолоти ручку!», что у Чистых прудов, но вредить сверчковцам не решались. В особенности после исчезновения черного столба. Хороша была во всех предприятиях Александрин Совокупеева. Расцвела и озарилась улыбкою Леночка Клементьева. Супруге Радлугина и ее хахалю поручали снятия порч с телефонных автоматов и изведения крысиного духа из туннелей метрополитена. Появлялась в Сверчковом переулке Гликерия Андреевна во впечатляющих нарядах, перед ней ставили особые задачи, похоже, что секретные, и она, надо полагать, имея ассистенткой Невзору-Дуняшу, прихоти Дударева и клиентов исполняла, преуспевая. И если Дуняша болтала с Совокупеевой и даже с супругой Радлугина, то Гликерия разговоров почти не вела и выглядела высокомерной и державноозабоченной.
   В подъезды Шеврикуки в Землескребе свежего работника пока не назначали. Так что Шеврикука может не волноваться («Как же не волноваться! — сокрушался Шеврикука. — А если приползут тараканы из подъездов Продольного!..»). В собрании домовых и на деловых посиделках в Большой Утробе о Шеврикуке не говорили ни слова. Но тихие шепоты о нем, несомненно, сочились. В их числе и самые невероятные шепоты. Вплоть до того, что Шеврикука по неизвестным причинам подселился в тень Фруктова, принял облик пострадавшего чиновника и теперь ни за что не отвечает, а лишь треплется с бакалейщиком Куропятовым на исторические и социальные темы, бранит власти и народные нравы. Другие полагали, что Шеврикука прокутил или проиграл свои новые значения и сейчас где-то на издыхании. Большинство же считало, что Шеврикука пропал всерьез, а документы на нового двухстолбового домового в Землескреб по дороге затерялись. Что у нас бывает.
   Вообще же в Останкине было спокойно. На время, конечно, на время.
   — А четвертая наволочка? — спросил вдруг Шеврикука.
   — Какая, прости, из четырех наволочек четвертая? — поинтересовался Илларион.
   — С Омфалом, Пупом Земли, для Концебалова-Брожило…
   — Сама-то наволочка обнаружена, а Омфал, копия дельфийского, исчез.
   — Ну да, — вспомнил Шеврикука. — Он еще тогда исчез… Они искали… Он был им нужен, но исчез…
   — Когда — тогда?
   — Перед началом ритуала…
   — Значит, все же помнишь о чем-то?
   — Да, вспоминаю кое о чем… Какой же я был болван, в какой горячности действовал, если не смог сообразить, отчего Горя Бойс сразу же выдал мне досье на епишку Бушмелева. Даже думать об этом не стал. Горя-то Бойс сам проговорился, что знал: я приду и с чем. А подсказал про епишку мне ты, Илларион…
   — Опять же от скуки. И из любопытства.
   — Пусть будет так… Много было ведающих, чего от меня ждать. Меня вели. Меня направляли. И Дуняша… И тем более Гликерия… И даже Конпебалов-Брожило… А я болван!.. Болван!..
   — Не сокрушайся. Вытерпи.
   На другой день Шеврикука запил. Приходилось сообщать: Шеврикука трезвенником не был, но и к спиртному его не тянуло. Поддержать компанию и беседу — это он мог, пожалуйста, но с оглядкой, а чтобы напиваться вдрызг и с удовольствием — в этом он никакой радости не видел. А тут он загудел. Пошел в разнос. Стишины напитки закусывал разносолами, от горячих блюд отказывался решительно. Запретов не поступало. Пил Шеврикука при видимом попустительстве Иллариона. А порой и при его участии. «Тамбовская губернская» при этом не предлагалась. Возможно, запойное состояние Шеврикуки не противоречило видам на него. Или даже было кем-то прописано ему.
   Угнетало его и осознание собственных безрассудств. Но тут все было ясно. А вот Гликерия… Он начинал уверять себя в том, что ничего удивительного не произошло. Он должен был предполагать и такой поворот событий, свойства Гликерии были ему известны, уговоров чести между ними сейчас не существовало, и сам он, случалось, бывал грешен перед Гликерией… И все же, и все же… Она прощалась с ним в декорациях каземата, принося его в жертву… Ну и что? Гликерия свободна в выборе способов своего осуществления, вольна в отношениях со знакомцами, а он, Шеврикука, не должен был становиться болваном, пригодным для жертвоприношений. В ледяных рассуждениях он мог все себе разъяснить, но они его не успокаивали. Он понимал, что ему будет тяжко жить с памятью о… слова «предательство» он и в мыслях старался избегать… с памятью о поступке Гликерии. Он понимал, что ему тяжко будет жить без Гликерии, какой бы она ни была, и что наступит минута, когда он ее простит.
   От этого явившегося ему соображения Шеврикука освободиться никак не мог. Тогда он и запил.
   «Какое еще может быть прощение? Никогда! Ни за что! Да и нужно ли ей мое прощение? Что оно ей? Ничего не значащий для нее жест болвана, над которым она, скорее всего, и посмеивается…» Малохол (работники из команды Малохола — Раменский, Печенкин и Лютый в складской домик не забредали) и Илларион вблизи Шеврикуки больше молчали, а если и произносили слова, то вовсе не имеющие отношения к маете Шеврикуки. Одна лишь Стиша взглядывала на Шеврикуку жалеючи. Но и в ее взглядах угадывалось: «Помается мужик, потоскует, а потом и отойдет…» Но не тоску ощущал теперь Шеврикука. Ему уже казалось, что два месяца назад тоску на него наводили, чтобы вызвать в нем сострадание, жалость к Гликерии и подтолкнуть к действиям. Или та тоска была предощущением событий в доме на Покровке.
   Теперь же он испытывал… томление. Да, томление. И как бы прежде легкомысленно, свысока или даже иронически он ни относился к самодиагнозу Пэрста-Капсулы: «Томление всей сути», с ним именно и происходило сейчас томление всей сути. Схожие состояния были знакомы ему, но они случались временными и как бы частностными. Сейчас же его состояние казалось ему вечным и для него всеобъемлющим.
   «Вот ведь блажь какая! — говорил себе Шеврикука. — Вот ведь дурость!» В минуты относительных трезвостей к нему приходили мысли о том, что история мироздания — это и есть история томления. И что томление-то — самое существенное состояние мироздания. Все пронизано томлением. И душа, и плоть, и материя, и дух. Движение сил во всех формах мироздания вызвано прежде всего томлением. Томление есть и в амебе, и в частицах атомов, отсюда и реакции ядер, и в человеке. Томление нарождающихся Отродий Башни — от невоплощенности их в формах, от высокомерия их претензий и скудости их традиций и мифов, от того, что нет у них собственной Чаши Грааля, необходимость иметь какую, хотя бы обобрав домовых, их терзает… История ересей — и это история томлений (хотя почему ереси пришли ему в голову после соображений об Отродьях Башни?)… Афинский мудрец говорил о небесных печатях, скрывающих секреты природы, о том, что необходимо утаивание этих секретов от человека, убережение его от них, ибо снятие печатей не принесет ему счастья и не истребит его страхов. Но томление человека, как и иных тварей, камней, огня и вод, томление от несовершенств, в любви — может быть, в любви — в первую очередь, томление от запретов, от печатей, толкает его и к благу, и к дерзости, к действиям и распахиванию дверей, за которыми открываются новые несовершенства и печати. И новые томления…
   А что он, Шеврикука, в этом вечном движении? Что его нынешнее томление? Оно само по себе?.. Конечно, оно само по себе. Но Шеврикуке стало казаться, что он находится в единении и любви со всем мирозданием и что без этого единения и любви ему будет худо. «Нет, я не покинутый, — твердил себе Шеврикука. — Я никогда не был покинутый. И я никогда не буду покинутым. Я не должен быть покинутым…» И будто звуки арфы доносились из далей…
   — Ты что, Шеврикука? Ты плачешь? Что о тобой? — говорил Илларион. — Ты на коленях! Ты молишься, что ли?
   — Это я спьяну, — хмуро сказал Шеврикука, поднимаясь с колен. — Надо прекращать пить.
   — Еще чуть можно, — сказал Илларион. — А потом действительно придется…
   А струны арфы вздрагивали.
   — Бывают томления, бывают утомления, — сказал Илларион, приглашая Шеврикуку к столу. — Мне это известно. А Стишины снадобья здесь не повредят.
   Снадобья были предложены крепкие.
   Ночью Шеврикуке приснился домовой Колюня Дурнев, он же Колюня-Убогий. Колюня сидел на табурете у лежанки Шеврикуки, бормотал что-то, на коленях держал бубен, из уголка рта его текла слюна.
   Шеврикука заставил себя открыть глаза.
   Колюня-Убогий как сидел в его сне на табурете с бубном на коленях, так и продолжал сидеть при открытых глазах Шеврикуки.
   «Ну все, — понял Шеврикука. — Допился до собственного епишки. Определили ко мне Колюню…» Утром Илларион сказал Шеврикуке:
   — Пороку предаваться прекращаем. Через три дня за тобой придут. В тебе возникла надобность.
   — Кто придет? — спросил Шеврикука.
   — Увидишь, — сказал Илларион.

75

   Через три дня за Шеврикукой пришел Колюня-Убогий.
   Позже выяснилось, что он и не пришел, а приехал на мотоцикле, и это Шеврикуку не могло не удивить.
   После недолгого разговора с Илларионом в присутствии Малохола Шеврикуке вручили шлем и очки мотоциклиста и проводили к средству передвижения. Шеврикука надел шлем и очки, сел на указанное ему место в коляске и был увезен в неизвестном направлении.
   Неизвестным направление это оказалось для него.
   Колюня-Убогий дорогу знал.
   Стекла же очков Шеврикуки, как только мотоцикл взревел, стали черными и превратили Шеврикуку в слепого. Запоминать повороты и учитывать время всех отрезков движения Шеврикука не захотел.
   «Куда привезут, туда привезут», — решил он.
   Колюня-Убогий не произнес ни слова, возможно, не был уполномочен вести разговоры, а Шеврикука его ни о чем не спрашивал.
   Он вспоминал о минутах расставания с профилакторием Малохола.
   Вышли к забору озабоченные — и было отчего — Стиша и доблестные труженики Малохола — приставленный к деревьям и цветам Раменский, опекун пожарных гидрантов и огнетушителей Лютый, ревнитель токов воды в трубах и бассейнах Печенкин. Они поглядывали на Шеврикуку с интересом и скорее доброжелательно, нежели с укором. А Стиша — чуть ли не с любовью. Была она во все тех же красных сафьяновых сапожках и шелковой кадрильной юбке, но, естественно, без июльского венка. Стиша не сдержалась, бросилась к Шеврикуке, обняла его, не вызвав на этот раз недовольства Малохола. И растерялась, не знала, что сказать, вспомнила о не столь важном: оказывается, несколько дней назад вот здесь же забор намеревался перелезть Сергей Андреевич Подмолотов, Крейсер Грозный, с японским другом, он искал своего приятеля Игоря Константиновича, будто чувствовал, что он содержится здесь, и провозглашал трубно: «Паркеты завезли! Паркеты!» Слеза потекла по щеке Стиши. Она прошептала: «Не пропади! И не забывай тех, кому ты нужен…» Последние слова были произнесены явно со значением.
   А прежде в домике, представив Шеврикуке Колюню-Убогого, Илларион сообщил, что вести пришли скверные, Отродья Башни предприняли в Останкине штурм бастионов домовых и ему, Шеврикуке, пришла пора исполнять исторические и сословные надобности, предписанные «Возложением Забот». А когда Шеврикука был усажен в коляску мотоцикла, Илларион сказал: «Ну, ни печки, ни кочерги!» И поехали.
   В каком свойстве или в качестве кого предстояло ему исполнять исторические и сословные надобности, Шеврикуке не объявили. Кем он был после безрассудства и конфузии в доме на Покровке, так и не разъяснилось. Кто были при нем Илларион и Малохол, лишь чуть-чуть приоткрылось. А в разговоре, теперь уже как будто бы давнем, в Китай-городе, в Обиталище Чинов, Увещеватель дал понять Шеврикуке, что кому следует хорошо известно о его выходах на Отродий Башни и общениях с так называемым Бордюром. Могли ли сейчас доверять ему? Но возможно, его везли в какое-либо секретное узилище как изменника и предположительного союзника Отродий, открывших военные действия. Слова же о надобностях в нем были произнесены лишь для того, чтобы не допустить бунта и побега Шеврикуки.
   Но отчего захват Шеврикуки и конвоирование его в узилище поручили Колюне-Убогому? Ведь стоило ему, пусть и слепому, рукой пошевелить, он бы этого тщедушного Колюню… Но когда Шеврикука пожелал осуществить намерение, выяснилось, что он не может пошевелить даже пальцами рук и ног.
   Он был скован.
   Значит, Колюня вовсе не был Убогим?
   Ведь и домовой Петр Арсеньевич многим казался дряхлым мухомором, а имел и хранил упрятанные в нем силы, значения и полномочия. Однако эти силы и значения не смогли уберечь его…
   Кем же был Колюня-Убогий?
   И не несутся ли спереди и сзади, по бокам его мотоцикла, бронированные колесницы с бойцами Темного Угла, с Любохватом и Продольным, опоясанным пулеметными лентами?
   «Эко ты себя возносишь! — устыдился Шеврикука. — Коли полагаешь, что тебя так оценивают и опасаются!» Нечего было гадать без толку, следовало ждать, что с ним произведут. Постановление вышло, исполнители назначены, что будет, то будет.
   Но успокоиться он не мог. Он был взволнован и растерян. И томление, похоже, не изошло из него.