Орлова Раиса & Копелев Лев
Мы жили в Москве

   Раиса ОРЛОВА
   Лев КОПЕЛЕВ
   МЫ ЖИЛИ В МОСКВЕ
   1956-1980
   ОГЛАВЛЕНИЕ
   Введение
   Часть первая
   ЧЕТВЕРТЬ ВЕКА
   1. Ранняя оттепель
   2. Мы поверили, что уже весна
   3. Вперед, к прошлому!
   4. Умеренный прогресс в рамках законности
   5. Прорывы железного занавеса
   6. Наш Генрих Бёлль
   7. Невольные противники державы
   Из неоконченного разговора
   Часть вторая
   СООТЕЧЕСТВЕННИКИ
   Встречи с Анной Ахматовой
   Чудо Корнея Чуковского
   Евгения Гинзбург в конце крутого маршрута
   Просветительница
   Генерал
   Словопоклонник
   Она пронесла свет
   Русский интеллигент
   Андрей Сахаров
   С. Чупринин. До звезды
   Указатель имен
   Нашим дочерям и внукам
   Много людей помогали нам работать над этой книгой. Помогали и непосредственно - советами, критическими замечаниями, поправками, дополнениями ко всей рукописи или к отдельным главам. Помогали и всем опытом своей жизни, дружеской поддержкой в трудные дни.
   Мы сердечно благодарны Валерии Абросимовой, Василию Аксенову, Михаилу Аршанскому, Саре, Марине, Александру Бабенышевым, Абраму Белкину, Игорю Бурихину, Ларисе Богораз, Борису Биргеру, Инне Варламовой, Нике Глен, Юлии Живовой, Екатерине Зворыкиной-Эткинд, Лене Зониной, Любови Кабо, Наталье Кинд, Владимиру Корнилову, Вере Кутейщиковой, Анне Латышевой, Сусанне и Юрию Левинcонам, Михаилу Левину, Флоре Литвиновой-Ясиновской, Павлу Литвинову, Анатолию Марченко, Нине Масловой, Саре Масловой-Лошанской, Сергею Маслову, Юрию Маслову, Валерии и Михаилу Медвинским, Льву и Александру Осповатам, Анатолию Приставкину, Ивану Рожанскому, Розе и Максу Рохлиным, Галине и Давиду Самойловым, Валентине и Юрию Черниченко, Фаине и Игорю Хохлушкиным, Лидии Чуковской, Инне и Владимиру Шихеевым, Ефиму Эткинду.
   Рукопись наших воспоминаний не могла бы стать книгой без самоотверженной помощи Лены Варгафтик и Ирины Каволъ.
   Но кто мы и откуда,
   Когда от всех тех лет
   Остались пересуды,
   А нас на свете нет...
   Б. Пастернак
   ...Пусть очевидцев поколенья
   Сойдут по-тихому на дно,
   Благополучного забвенья
   Природе нашей не дано.
   ...Но все, что было, не забыто.
   Не шито-крыто на миру.
   Одна неправда нам в убыток
   И только правда ко двору!
   А. Твардовский
   ВВЕДЕНИЕ
   Мы рассказываем о том, что сами видели, слышали или узнали непосредственно от участников либо очевидцев.
   С 1956 года мы вместе, но мы по-разному воспринимали события, людей, книги. По-разному и вспоминаем. Сегодня мы бродили по раскопкам Херсонеса. Развалины домов, надгробия, утварь и орудия, созданные людьми, которые жили две тысячи лет тому назад; читали слова, запечатленные на камне. Это было живое дыхание давно умерших...
   Наше время быстро становится прошлым. Каждое вчера уже история.
   Нам не дано предугадать, как слово наше отзовется.
   Нам не дано знать, какие плоды принесут посевы наших лет, какие памятники, какие свидетельства будут особо привлекать историков, что именно прочтут внуки и правнуки в сегодняшних письменах.
   Мы хотим запечатлеть то, что помним. Чтобы оставить черепки для будущих археологов, камешки для будущих мозаик. Но и нам самим это необходимо сегодня. Чтобы противостоять хаосу. Чтобы сохранить отголоски умолкших голосов, следы ушедших. Чтобы продолжать жить.
   22 сентября 1974 года. Севастополь
   Часть первая
   ЧЕТВЕРТЬ ВЕКА
   1. РАННЯЯ ОТТЕПЕЛЬ
   Мы в руководстве сознательно были за оттепель и я сам.
   Мы испугались - действительно испугались. Мы испугались, что за оттепелью польется поток, а мы окажемся не в состоянии его контролировать, и он может и нас затопить. Он может выйти за советские берега, образовать такие волны, которые сметут все барьеры, стены, удерживающие советское общество. Мы хотели направить движение оттепели так, чтобы стимулировались только творческие силы, которые способствовали бы укреплению социализма. Мы и сами хотели ослабить контроль над художниками, но были в этой области очень трусливы. У нашего народа есть на этот счет хорошая поговорка: "И хочется, и колется, и мама не велит".
   Н. С. Хрущев
   Кто прячет прошлое ревниво,
   Тот вряд ли с будущим в ладу...
   А. Твардовский
   Многие наши современники начинают новое летосчисление с 5 марта 1953 года - со дня смерти Сталина.
   Л. Когда началось дело врачей, мы узнавали в тюрьме о все новых арестах, погромных расправах и от наших новых коллег, и от недавних заключенных - Гумера Измайлова и Ивана Брыксина, которые не избегали старых товарищей и рассказывали нам о том, чего нельзя было прочитать в газетах и услышать по радио: об избиениях евреев в метро, в заводских проходных, о самоубийствах врачей, у которых умирали пациенты. В моем сознании и в сумятице полуосознанных чувств прорывался ужас.
   Те бездушные, бессмысленно жестокие силы, которые хозяйничают в судах и МГБ, в лагерях и тюрьмах, которые расправлялись со мной и моими товарищами, я считал уродливыми "наростами" на здоровом теле страны. А что если именно это - суть, основа нашего государства, всего общественного строя?
   Такие мысли я гнал, не хотел додумывать, убеждал себя "утешающими" стихами.
   После первого бюллетеня о болезни Сталина было ясно - он не выживет; ТАК сообщать могли, только убедившись в полной безнадежности, зная, что это уже агония. Маленков, которого тогда называли "вторым", считался великодержавником, черносотенцем. Неужели начнется нечто вовсе непредвидимое, открытый фашизм?
   Но ведь новое страшное самодержавие создал Сталин. Может быть, его смерть высвободит здоровые силы, социалистические, пролетарские? Либо новые хозяева будут менее самоуверенными, чем он, либо даже вовсе безыдейными и поэтому пойдут на сближение с Западом, прекратят войну в Корее?
   Хотелось надеяться. Я не умел жить без надежд.
   ...Я оплакивал того Сталина, которого полюбил шестого ноября сорок первого года. В те непроглядно-мрачные дни мы на Северо-Западном фронте были почти окружены, отрезаны и от Москвы, и от Ленинграда. Немцы уже заняли Калинин, Мгу, Торжок.
   У нас был трофейный радиоприемник, мне и моим товарищам по -должности полагалось слушать немецкие передачи. Я слышал, как надрывались победные фанфары немецких сводок, я слышал торжествующий крик Гитлера: "Этот враг повергнут раз и навсегда. Еще до наступления зимы мы нанесем последний удар". А наши сводки были безнадежно, до отчаяния скупыми: "Под натиском превосходящих сил... отошли... оставили... продолжали отход..." После всего этого неожиданно - голос Сталина, знакомый акцент, привычные учительские, пропагандистские интонации, словно он размышлял вслух, привычные, знакомые слова.
   ...Пройдут годы, и я пойму что это были наигранные, притворные интонации, что словарь был убогим, стандартные лживые словосочетания. Но все годы на фронте эти воспоминания о Сталине, придуманном и вознесенном десятками тысяч таких, как я, были одним из источников моей веры в победу. И потом, в тюрьме, вспоминая, думая о нем, я надеялся на освобождение, на торжество справедливости.
   В день победы, в штеттинской тюрьме, я сочинял:
   ...Мы этого ждали
   И в страшную осень в боях под Москвой,
   И в дни, когда немцы у Волги стояли
   И рев их орудий не молк над Невой...
   Мы знали, кто мы. И мы знали, что Сталин
   Германии карту держал под рукой.
   О нем я сочинял в тюрьмах, на пересылках, в лагере и на шарашке многосуставную аллегорическую поэму "Пророк" - о вожде, который сурово, но мудро привел народ в обетованную землю.
   Понадобилось десять лет, чтобы я уразумел, чего стоили мои якобы диалектические умозрения о "векторной гениальности" вождя, который, прокладывая верный путь к великой цели, не гнушался самыми страшными, самыми жестокими средствами, пренебрегая расслабляющей чувствительностью и предрассудками "абстрактного" гуманизма.
   В те годы я стал понимать, что мы обожествляли не гениального мыслителя, а хитрого параноика, не великого революционера, стремившегося к счастью России и к счастью человечества, а мелкодушного, жестокого и тщеславного властолюбца. Его возносили на вершину власти необычайные исторические обстоятельства.
   Большевистская партия была отлично организованной армией, которая объединяла рабочих революционеров, идеалистов-интеллигентов, фанатичных заговорщиков, преемников Нечаева и случайных попутчиков. Эта партия-армия подавила стихийную русскую революцию и создала новое государство, которое стало наследником худших традиций азиатского великодержавия.
   Ленину и догматическим ленинцам борьба за власть, утверждение их бесконтрольной власти, подавление всех сопротивляющихся казались необходимыми средствами .для достижения великой цели - "всемирного братства трудящихся".
   Для Сталина и его приверженцев, напротив, целью было самодержавие, утверждение и расширение всевластного государства, а коммунистические и социалистические теории и лозунги стали только средствами пропаганды, средствами воодушевления или запугивания таких, каким был я.
   Поэтому Сталин уничтожил всех более одаренных соперников: Троцкого, Бухарина, Каменева, Рыкова, Зиновьева, Пятакова и др. И жестоко преследовал тех, кто сохранил пережитки старых социалистических идей некогда бескорыстной революционности.
   Так я думал в 1968 году. Но если бы тогда, в те первые мартовские дни 1953 года, мне кто-нибудь сказал, что я буду так думать, я бы счел это бредовым абсурдом.
   Р. А мне ни тогда, ни теперь не хотелось размышлять о Сталине, о том, кто он был объективно и субъективно. Не хотелось ни читать, ни слушать. И сегодня я хочу думать только о нас. О нас при Сталине, о нас, выбирающихся из-под Сталина.
   Л. ...У нас на шарашке в пятьдесят третьем году установили телевизор, и с его экрана потекли к нам ободряющие впечатления.
   Многие передачи воспринимались как приметы близящихся, наступающих, уже наступивших добрых перемен.
   Мы смотрели пьесы Макаенка "Камни в печени", Крона "Кандидат партии".
   Даже самые упорные пессимисты говорили:
   - Такого раньше не бывало. Нет, не бывало. Еще в прошлом году авторы за такие пьесы привлекались бы по 58-й, п. 10 и не меньше десятки отломилось бы.
   Выступал джаз Утесова, и это уже воспринималось как обновление - ведь совсем недавно и по радио, и в газетах джазы поносились как "чуждое", "разлагающее", "вредоносное псевдоискусство". Утесов подмигивал: "Саксофон у нас вполне приличный инструмент, хотя у него есть родственники за границей", и мы покатывались с хохоту и радовались этому как проявлению новой свободы слова.
   Майский указ 1953 года об амнистии охладил слишком горячие ожидания. Освобождались только бытовые и ворье. Рассказывали о катастрофическом росте преступности, о грабежах и убийствах в Подмосковье и в самой Москве. Пессимисты говорили, что теперь уже наверняка никакого послабления не будет, что этой амнистией напугали весь народ. Тем, кто освободится, отсидев "от звонка до звонка", по-прежнему не будет разрешено жить в крупных городах, и большинство населения это поддержит.
   Им возражали оптимисты, доказывая, что правительство теперь поймет, что освобождать надо таких, как мы, ни в чем не повинных, работящих, "приличных фрайеров".
   После того как появился в печати термин "культ личности", целыми неделями ни в газетах, ни по радио не упоминалось имя Сталина. Меня даже огорчало это молчание как несправедливое.
   В июне 1953 года в газетном сообщении о премьере оперы "Декабристы" были поименно перечислены все члены правительства, присутствовавшие в театре; не хватало Берии.
   Арестанты на шарашке и раньше часто знали больше, чем люди на воле. А тогда мы из первоисточников услышали о сокращении оперативных кадров бывшего МГБ, об отмене их воинских званий - гебистские полковники и подполковники, майоры и капитаны были возвращены к тем званиям, которые имели как военнослужащие. И многие офицеры оказались старшинами или сержантами. Недовольным предлагалось просто уходить в отставку. Один из наших подслушал разговор двух гебистов:
   - Погоны снимают. Платить за погоны уже ни хрена не будут... Неужели ОНИ думают, что могут без нас обойтись?
   Этот разговор мы потом долго и очень радостно обсуждали. Правительство стало ОНИ для гебистов, для тех, кого мы называли ОНИ.
   И это произвело на нас, пожалуй, даже большее впечатление, чем расстрел Рюмина и Берии. От "вольняг" мы знали подробности о процессе Берии, о сотнях совращенных девушек, о хищениях; о миллионах зека там, разумеется, не говорилось. Но мы, конечно, не верили в его связи с английской разведкой и с "агентурой Тито". Мы-то уж знали, как стряпаются такие обвинения.
   От нас увезли всех немцев. Они прощались растерянные, а мы были уверены, что их освободят.
   Начали ликвидировать шарашки. Мы узнавали о том, что распущены артиллерийская шарашка в Тушино, оптическая на Бронной, авиационная в Болшево. Хотелось верить, что люди оттуда уходили на волю. К нам больше не привозили "новичков" из тюрем, не стало арестантской информации.
   Надежды вспыхивали, перемежаемые сомнениями, разочарованиями, сумрачными предсказаниями. После работы мы бродили по центральной "улице" лагеря, между опустевшими, заколоченными юртами. Мы спорили, думали вслух. Вместе с жизнерадостными прожектерами я прикидывал, сколько месяцев или даже лет потребуется, чтобы перевести большинство лагерников на вольные поселения, а для таких, как мы, устроить шарашки подальше от столиц, где нынешние зека могли бы работать уже вольнонаемными, но с "ограниченными правами". А вместе с трезвыми скептиками я рассуждал о том, что просто невозможно сразу или за короткое время покончить с огромной империей ГУЛага.
   Ведь мы-то лучше, чем все вольные, знали, что это не просто государство в государстве, но, при всей убогой производительности рабского труда, - одна из основ отечественной экономики. Кем заменить миллионы зека на Дальнем Севере, на Дальнем Востоке, на всех великих стройках? Даже московские небоскребы, в том числе и здание МГУ, строили наши собратья. Нет, массовое освобождение казалось немыслимым, оно привело бы к катастрофе. Но, может быть, хотя бы таких, как мы, заслуженных "шарашечных" специалистов будут освобождать, не восстанавливая в гражданских правах.
   Если бы тогда кто-нибудь сказал нам, что уже через три года начнется массовая реабилитация, что в Москве закроют не только страшную пыточную тюрьму Сухановку, но все шарашки, даже будничную Таганскую тюрьму, что не только расстреляют Берию, но и в открытую будут говорить об ошибках Сталина, - то даже самые оптимистичные мечтатели сочли бы это буйной фантастикой.
   И когда в 1956 году мы все, один за другим, были реабилитированы, то на первых порах воспринимали это как чудо.
   Еще и позднее я долго не понимал, что тогдашние рационалистические прагматические рассуждения о судьбах миллионов зека, рассуждения, свободные от простейших нравственных понятий - добра и зла, правды и лжи, от простейших человеческих чувств жалости, семейных и дружеских связей и уж, конечно, вовсе лишенные правосознания, выражали уродливую рабскую сущность нашего мировоззрения и нашей психологии. Именно такое мышление и такая психология сделали возможной сталинщину, а в условиях сталинщины такая психология постоянно "расширенно воспроизводилась"...
   Но и сейчас, двадцать лет спустя, прочитав множество книг воспоминаний, статей, научных исследований, - после бесчисленных споров, дискуссий я все еще не понимаю до конца, что именно произошло в феврале марте 56-го и в октябре - ноябре 1961 года.
   Каковы действительные социальные и психологические источники парадоксов Хрущева и всего того, что было названо "эпохой позднего реабилитанса"?
   Р. В конце декабря 1953 года Пастернак писал двоюродной сестре Ольге Фрейденберг: "Ничего, конечно, для меня существенным образом не изменилось, кроме одного, в нашей жизни самого важного, прекратилось вседневное и повальное исчезновение имен и личностей, смягчилась судьба выживших, которые возвращаются".
   В декабре 1953 года в "Новом мире" была опубликована статья Владимира Померанцева "Об искренности в литературе". Мы тогда впервые услышали это имя. Главная мысль выражена уже в заглавии: "...искренности, - вот чего, на мой взгляд, не хватает иным книгам и пьесам".
   Вокруг меня все читали, перечитывали эту статью, спорили о ней. Я приняла ее сразу и полностью. Позднее моя радость казалась странной. Ведь Померанцев лишь утверждал, что литератор должен писать то, что он действительно думает.
   Ранней весной 54-го года в СП обсуждали статью Померанцева. Я впервые присутствовала на таком обсуждении, записывала, не зная почти никого из тех, кто говорил.
   Критик Тамара Леонтьева патетически спрашивала: "Что же, советские писатели неискренни? Что же, они - двурушники?" Год спустя Т. Леонтьева, выступая в дискуссии о воспитании, рассказала о районном городке в Рязанской области, в котором детский дом размещен в здании бывшей тюрьмы, дети живут в холодных, сырых камерах, а прямо напротив построен роскошный особняк секретаря райкома.
   Литературовед Богданов, унылый начетчик, говорил о статье невразумительно, но явно враждебно, - она не соответствовала строгим нормативам социалистического реализма.
   М. Гус, критик, историк литературы, особенно ядовито обличал Померанцева. Впоследствии он с той же страстью разоблачал идеологические ошибки М. Бахтина, В. Войновича, Ю. Казакова.
   Гусу возражала беллетрист Марголина:
   "Все согласны с тем, что чистый воздух полезен. Но есть немало людей, которые не любят, когда открывают форточку. А Померанцев открыл. Его статья не единственная, она попала в жилу. У нас есть писатели, которые пишут правду. Овечкин начал раньше других. Теперь ясно, что Овечкин не одинок".
   (Очерк Валентина Овечкина "Районные будни" был опубликован в 1952 году в "Новом мире". Овечкин так описал трудную жизнь колхоза, так изобразил секретаря райкома, бездушного, спесивого чиновника Борзова, что в конкретных подробностях начали проступать черты социального обобщения. В те годы это было беспримерной смелостью.)
   Критик Сара Бабенышева говорила:
   "Спор идет о демагогии. Ведь может показаться, что только обличители Померанцева защищают партийность и идейность. А это вовсе не так. В нашей литературе возникло новое направление - Овечкин, Тендряков. Это новое направление создают литераторы, которые ведут борьбу против формализма, против иллюзии благополучия в жизни. Бюрократ везде стремится создать такую иллюзию благополучия в литературе".
   В тот вечер я вышла из клуба счастливой. Я услышала единомышленников и противников. Этот новооткрытый мир был так же, как мир моего детства, четко поделен на "красных" - они правы - и "белых" - они неправы.
   Весной 1954 года в журнале "Знамя" была опубликована повесть И. Эренбурга "Оттепель", средне беллетристическое, газетно-злободневное произведение, давшее название целому периоду нашей истории.
   В первые месяцы 1954 года в "Новом мире" появилась статья Ф. Абрамова "Люди колхозной деревни в послевоенной прозе", памфлет М. Лифшица "О дневнике Мариэтты Шагинян", рецензия молодого критика М. Щеглова на роман Л. Леонова "Русский лес".
   Ф. Абрамов сопоставлял книги с действительностью. Он родился и юность провел в деревне на Севере. Там оставались его родные, друзья детства. Абрамов доказал, что романы Бабаевского, Медынского, Николаевой, Лаптева и других тогдашних сталинских лауреатов далеки от реальной жизни, лакируют неприглядную действительность.
   "Может показаться, будто авторы соревнуются между собой, кто легче и бездоказательнее изобразит переход от неполного благополучия к полному процветанию".
   М. Лифшиц высмеивал сановных литературных гастролеров, которые, разъезжая по творческим командировкам, скоростными методами изучают жизнь новостроек или промышленных предприятий и публикуют лживые репортажи.
   М. Щеглов так же, как все рецензенты "Русского леса" Л. Леонова, роман хвалил, но при этом сомневался: насколько правомерно то, что клеветник, карьерист Грацианский в молодости был провокатором царской охранки? Щеглов утверждал, что нынешние пороки и преступления отнюдь не всегда вырастают из таких дальних корней. Искать надо ближе.
   Когда весной 1956 года я была в Польше, меня расспрашивали о Щеглове. Оказалось, что эту рецензию знали многие польские литераторы.
   - Мы тут считаем, что именно Щеглов первый открыл закон "имманентного зла", закон очень важный для всех исследователей социалистического общества, и для писателей, и для социологов.
   Вернувшись в Москву, я с ним встретилась, чтобы рассказать об этом. Коренастый, широкий, нездоровая полнота - он казался больным, пожилым. Поразили детские, сияющие глаза, добрая улыбка. Он ничего не знал о своей зарубежной известности и очень обрадовался.
   - Подумать только, в Польше про меня знают.
   В том же году он умер. Некролог поместил только альманах "Литературная Москва".
   Потом издавали сборники статей М. Щеглова, но рецензия на "Русский лес" не была включена ни в одно издание.
   Каждый очередной номер "Нового мира" мы нетерпеливо выхватывали из почтового ящика. Название журнала вдруг приобрело первозданно точный смысл: НОВЫЙ.
   Но в августе 1954 года было принято решение ЦК - оно было опубликовано как решение секретариата Союза писателей "Об ошибках "Нового мира"", которое осуждало как "очернительские" статьи Померанцева, Абрамова, Лифшица и Щеглова. Твардовский был снят с поста главного редактора.
   Это было первое решение Центрального Комитета моей партии, которому я не поверила, не приняла его. Каждое слово противоречило тому, что испытывала я, читая осужденные статьи. Но даже себе я еще не решалась сказать: "Я - против этого решения".
   В августовском постановлении ЦК ни словом не поминалась поэма Твардовского "Теркин на том свете". Но к тому времени уже многие в Москве знали, что она была набрана для пятой, майской книжки журнала, запрещена цензурой, набор рассыпан.
   Однако вскоре поэма пошла по рукам.
   Л. 10 февраля 1955 года был день рождения Абрама Александровича Белкина, и "новорожденный" за ужином после первых тостов достал небольшую тетрадку. "Вот самый лучший подарок, который я получил сегодня". И стал читать:
   Тридцати неполных лет
   Любо ли, не любо
   Прибыл Теркин на тот свет,
   Раз на этом убыл...
   Мы все - десятка два гостей - друзья и бывшие ученики Белкина, слушали, то и дело вскрикивая от восторга, иногда просили повторить строфу.
   Когда он кончил, я сказал непоколебимо убежденно: "Это гениально". И сразу же начал переписывать.
   Больше девяти лет эта поэма жила у нас дома в тетрадке, во многих других домах - в рукописных, машинописных листах.
   Василий Теркин был давним, добрым знакомым. Стихи, ставшие "Книгой про бойца", в годы войны приходили к нам в газетах и листовках.
   В этих стихах жила правда о войне - будничная, окопная, солдатская и в то же время - возвышенная, песенная, былинная правда. Твардовский потом говорил, что эта поэма была "...моей лирикой, моей публицистикой, песней и поучением, анекдотом и присказкой, разговором по душам и репликой к случаю". Герой поэмы - рядовой солдат Василий Теркин - храбр, находчив, остроумен, смышлен, отлично знает свое боевое ремесло и при всем том не становится идеальным чудо-богатырем: умеет постоять за себя, позаботиться о харчах и выпивке, не увиливает от опасности, но и не лезет в герои. Теркину и его автору мы верили безоговорочно.
   В лагерной самодеятельности я читал отрывки из "Книги про бойца", и мне это было радостно, и слушатели одобряли. Новая встреча с Теркиным была важнее всех прежних.
   В поэме-сказке, в стихах - то частушечно-лукавых то задумчивых, печальных, напевных - раскрывалась вся наша жизнь, и давно знакомые будничные приметы внезапно обретали по-новому осознаваемый страшный смысл.
   Василий Теркин, пораженный бюрократической сложностью загробного мира, спрашивает встреченного там фронтового друга:
   ...Но зачем тогда отделы,
   И начальства корпус целый,
   И другая канитель?
   Тот взглянул на друга хмуро,
   Головой повел:
   - Нельзя.
   - Почему?
   - Номенклатура.
   И примолкнули друзья.
   Теркин сбился, огорошен
   Точно словом нехорошим,
   Все же дальше тянет нить,
   Развивая тему:
   - Ну, хотя бы сократить
   Данную Систему?..
   ...Невозможно упредить,
   Где начет, где вычет.
   Словом, чтобы сократить,
   Нужно увеличить...
   В последующие месяцы и годы некоторые слова, речения, строфы поэмы стали жить сами по себе, так же, как в прошлом веке жили строфы, речения из комедии "Горе от ума".
   Летом 1963 года Твардовский прочитал эту поэму на даче у Хрущева в присутствии иностранных гостей: Симоны де Бовуар, Сартра, Энценсбергера. По разрешению Хрущева "Теркин на том свете" был напечатан в "Известиях" и в "Новом мире". Это был новый вариант, значительно измененный по сравнению с тем, который был у нас в тетрадке, но отнюдь не смягченный.
   Печатать разрешили, вероятно потому, что поэма-сказка должна была восприниматься как еще одно разоблачение "культового" прошлого. Так толковались некоторые строфы, например, допрос, который учиняет Теркину потусторонний "Стол Проверки". В дополнительных строфах 63-го года названы своими именами зловещие приметы именно сталинской поры:
   Постигаю мир иной.
   - Там отдел у нас Особый,
   Так что лучше стороной...