Павел Васильевич Анненков
Г-н Помяловский

   Из ряда молодых писателей отделились два имени, на которых преимущественно рассчитывают журналисты и которые успели обратить на себя внимание если не публики, всегда неторопливой в выражении своих привязанностей и предпочтений, то, по крайней мере, записных рецензентов. Мы разумеем гг. Помяловского и Успенского. Первый из них, автор повестей: «Мещанское счастье», «Молотов» и двух очерков: «Зимний вечер в бурсе» и «Бурсацкие типы» – пользуется почти одинаковой почетной известностью в литературных кругах с г. Успенским, хотя был менее его выставляем напоказ критикой и присяжными оценщиками художественных произведений. В ожидании времени, когда тающая русская публика подтвердит доброе мнение, составившееся об обоих молодых деятелях этих в сословии писателей, мы намерены сказать несколько слов о свойстве их таланта и теперешнем его положении, и начинаем прямо с г. Помяловского.
   Литературная известность нашего автора началась, если не ошибаемся, только со второй его повести «Молотов». Существенную сторону этого рассказа составляет его социальный характер. Известно, что автор очень оригинально начинает свою повесть генеалогией одного чиновничьего семейства, зародыш которого он отыскал в каморке бедного петербургского сапожника. Начиная с этого предка или основателя фамилии, он проследил историю дальнейшего ее развития до той фигуры, когда, благодаря трудолюбию одной замечательной женщины или ее плодородию, фамилия очутилась в связях с множеством чиновничьих фамилий и сама достигла идеала, едва мелькавшего перед глазами родоначальников своих, – идеала почетного и безбедного чиновничьего существования. Генеалогия эта, помноженная еще на генеалогию родственных семейств, достигает, наконец, последнего представителя фамилии, Игната Васильевича Дорогова, и представляет нам эту суровую столоначальническую фигуру, у которой черты наследственной грубости совмещались с характеристическими отличиями подчиненного бюрократического сословия. Не надо забывать при этом, что родословная замечательной семьи не составляет у г. Помяловского одной только прибавки к рассказу, роскошной, но несущественной его подробности, как у многих писавших подобные родословные своих героев: в «Молотове» она есть сама повесть, зерно, из которого растет ее интрига. Новый отпрыск того же генеалогического дерева, в виде молодой пансионски воспитанной девушки, Нади Дороговой, вызывает семейную драму. Глубоко-нежные и вместе патриархально-деспотические отношения отца к дочери, умеряемые только невольным страхом его перед высшим развитием, составляют завязку драмы. Между отцом и дочерью разрешается вопрос о праве династа устроивать браки своих детей для возвышения фамилии и о праве молодого поколения распоряжаться собой и своим сердцем по призыву. В муках страстной любви и неодолимой ненависти старого начала к новым, вырастающим на одном с ним корне, готовится эта фамилия к занятию обыкновенного места в среде нашего дворянства и к разложению в общем его сословном и политическом характере, так как труд образования фамилии для нее кончен. Выход на свет общей цивилизации не может обойтись без глубоких внутренних потрясений, и г. Помяловский чрезвычайно патетически и верно изображает нам борьбу в недрах этой разрушающейся фамилии со всеми трогательными, поучительными и ненавистными оттенками, какими отличаются семейные драмы вообще. Но не эта существенная сторона повести обратила преимущественно внимание публики и не ей обязана она своим успехом. Если не ошибаемся, повесть была замечена благодаря именно своим слабым сторонам; а под ними мы разумеем изображение двух типов, порядочно избитых – гениального скептика, художника Михаила Михайловича Череванина, и его уже отстоявшегося, выносчивого и жизнию умудренного друга, Молотова. Судя по заглавию повести и по любви, с которой рисует автор первый их этих характеров, – он сам соединял с обоими типами великие надежды. Публика пошла за автором. Она приняла живое участие в героях, которые чрезвычайно ловко описывали самих себя друг другу и читателю, которые очень искусно выражали различие своих воззрений на жизнь и человека, и весьма умно выдерживали занимательный тезис о том, как следует понимать общество, свое призвание в среде его и свои отношения к его идеям и представлениям. Ясность образов, полученная этим путем, показалась большинству читателей настоящим творчеством, а старые обветшалые типы – оригинальными личностями. За разговорами их никому не пришло в голову посмотреть, есть ли у них живые физиономии. Любопытство этого рода совершенно необходимо для полноты впечатления, потому что блестящий разговор, не выводящий за собой характеристических отличий и коренных органических примет налицо, им занятое, может быть иногда подлогом в деле искусства и заменяет собой отсутствующее творчество.
   В этом именно мы и упрекаем типы Помяловского. Они не имеют рельефа, выпуклости и лишены свойств, по которым узнаются живые организмы, несмотря на все капризные проделки художника с самим собой и с другими, несмотря на то, что Молотов есть избранник Нади и представляет собой ангела, разлагающего всю ее фамилию. Оба они походят на те плоские игрушечные фигуры, которые раскашиваются только с одной стороны и так неумеренно, что неспособны произвести ни малейшего оптического обмана. Мы не берем в счет ни величин фигур, ни свойства красок и кисти. Фигуры г. Помяловского расписаны, можно сказать, великолепно; кисть его занималась этим делом с любовью и обнаружила много замечательных соображений, много ловкости и даже силы изобретения, но со всем тем Молотов и его скептический друг Череванин не наделены жизнию и остаются неподвижно фигурами, что бы с ними не делал живописец. Откуда вышел на них этот зарок, разбирать здесь в подробности было бы слишком длинно, а можно сказать только, что как степенный Молотов, так и беспутный гений выросли у самого автора не из поэтического или художнического созерцания жизни, а из головы: это олицетворенные понятия. Грех своего происхождения они стараются искупить всеми мерами, восходя иногда до лирического одушевления в предназначенных им ролях и всегда отличаясь необычайно умным их исполнением, но грех не смывается никакими усилиями. Он мешает всему. Постоянное глумление художника, например, сопряженное с едкой сердечной болью, сопровождаемое по временам неистовыми порывами каприза, гнева на других и отвращения к самому себе, есть, конечно, мотив очень верный, но, будучи соединен с мертворожденным типом, он теряет всю свою жизненность. Измененное свойство его доказывает всего более балетным блеском, который сопровождает все эти проблески тревожного сознания у художника, а также и тем, что проблески уживаются с каким-то актерским хвастовством героя, с пониманием эффектности испытываемых им положений. От Череванина веет комедиантом. Что касается до Молотова, то картина его одинокой и трудовой жизни, представленная им своей невесте, Наде, перед свадьбой, до такой степени образует смесь истинного чувства и фальшивых нот, что происхождение этого типа от понятия становится несомненным и что весь монолог отчасти оправдывает отвращение Нади к скромной мещанской жизни, как оно ни странно на лице влюбленной девушки, только что отдавшейся своему жениху.
   Мы нисколько, однако же, не желаем заслужить упрек в одностороннем пуризме и спешим тотчас же оговориться. Понятия могут быть положены в основание замечательных произведений изящной литературы, если только творчески воплощены в образы, а не просто олицетворены, как у нашего автора. Все дело в том, каким путем явились понятия, даны ли они нам жизнию, или придуманы нами помимо ее? Что такое знаменитейшие типы современной нашей литературы – Обломов и Базаров – как не понятия, сделавшиеся людьми под руками двух истинных художников. Эти понятия-типы нисколько не стыдятся и не могут стыдиться своего происхождения от мышления. Напротив, они беспрестанно и открыто намекают сами об источнике своего существования. Кто, кроме типов-понятий, может быть так беспощадно последователен, кто, кроме их, способен действовать с такой однообразной, скажем, почти отчаянной верностью своему направлению во всякую минуту жизни? От них уже нечего ожидать чего-либо похожего на добродушную измену своему началу или на ветреную попытку освободиться от требования своей природы хоть на мгновение, что так часто случается с типами, взятыми из толпы, и сообщает им прелесть, которая вызывает наше участие и отворяет сердце для потворства всем их заблуждениям. Самые увлечения Обломова и Базарова кажутся не более, как припадками умопомешательства, за которые они отвечать не должны, да никогда и не увлекаются они всем существом своим: мысль автора служит им балластом и придерживает к месту, откуда они поднялись. Происхождению своему от понятий знаменитые типы эти обязаны и своим поразительным сходством: ведь известно, что между самыми противоположными, исключительными понятиями существует родственная связь. На этом основании и разнородные типы, вышедшие из понятий, могут представлять, несмотря на противоположность свою, одно и то же лицо, только взятое в две различные минуты своего развития. Это именно мы видим на Обломове и Базарове. Понятно, что, проводя такую мысль, мы подразумеваем одну только нравственную их сущность, а не физическую, которая сближениям не подлежит, будучи формой, обусловливающей их личную, типическую особенность. Обломов, переродившийся в Базарова, должен был, конечно, измениться во внешнем виде, в образе жизни и в привычках, но зерно, из которого у одного растет непробудная душевная апатия, а у другого судорожная деятельность, не имеющая никакой нравственной опоры, заложено одно и то же в обеих натурах. Оно знакомо нам, как нельзя более, как плод, данный свойствами нашего образования, особенностями нашего развития. Лишь только Обломов пробудился и раскрыл свои тяжелые глаза – он должен был действовать не иначе, как Базаров; мягкая, податливая натура его, покуда он находился в летаргическом состоянии, должна была преобразиться в грубую, животную природу Базарова: на этом условии Обломов только и мог подняться на ноги. Так точно и Базаров, на знающий на свете ничего святее запросов своей не вполне просветленной личности, есть только Обломов, которого расшевелили и который стечением непредвиденных обстоятельств принужден думать и делать что-нибудь. У них одинаковый скептицизм по отношению к жизни: как Обломову все казалось невозможностью, так Базарову все кажется несостоятельным. Где же и было нажить Обломову, в пору его невозмутимой спячки, что-либо похожее на политическую веру, на нравственное правило или научное убеждение? Он умер без всякого содержания; вот почему, когда он воскрес, при иных условиях жизни, в Базарове, ему оставалось только сомневаться в достоинстве и значении всего существующего, да высоко ценить свою крепкую, живучую натуру. Цель его стремлений при этом не изменилась. Новым скептицизмом своим он достигал точно такого же душевного спокойствия, такой же невозмутимой чистоты совести и твердости в правилах, какими наслаждался и тогда, когда сидел в комнатке своего домика на Петербургской стороне, между женой, диким лакеем и кулебяками. Постарайтесь сквозь внешнюю, обманчивую деятельность Базарова пробиться до души его: вы увидите, что он спокоен совершенно по-обломовски; житейские страдания и духовная нужда окружающего мира ему нипочем. Он только презирает их, вместо того чтоб тихо соболезновать о них, как делал его великий предшественник. Прогресс времени! Оба они, однако же, выше бедствий, стремлений, падений и насущных требований человечества, и выше именно по причине морального своего ничтожества; они изобрели себе, каждый по-своему, умственное утешение, которое и ограждает их от всякого излишне скорбного чувства к ближним. Разница между ними состоит в том, что Базаров наслаждается сознанием своего превосходства над людьми с примесью злости и порывистых страстей, объясняемых преимущественно физиологическими причинами, а Обломов наслаждается этим сознанием кротко, успев подчинить свои плотские и тоже весьма живые инстинкты заведенному семейному порядку. Собственно говоря, отцы и дети изображены в литературе нашей не одним романом, что было бы не под силу и такому таланту, как г. Тургенев, а двумя замечательными романами, принадлежащими двум разным художникам, ошибавшимся и касательно выводов, которые могут быть сделаны из основной идеи их произведений. Г. Гончаров думал, что на смену Обломовых идет поколение практических Штольцов, между тем как настоящая смена явилась в образе Базарова; г. Тургенев думал противопоставить Базаровым великого и малого рода их менее развитых отцов и забыл, что истинный родоначальник всех Базаровых есть Обломов, уже давно показанный нашему обществу. Отцы г. Тургенева поэтому кажутся и будут казаться подставными отцами, не имеющими ни малейшей связи с своим племенем, кроме акта рождения, очень достаточного для признания духовного родства между членами ее. По крайней мере для нас слова – «обломовщина» и «базаровщина» – выражают одно и то же представление, одну и ту же идею, представленную талантливыми авторами с двух противоположных сторон. Это художественные антиномии. И так велико значение творческих типов, хотя бы и обязанных своим происхождением понятию, что одно призвание их открывает мгновенно длинную цепь идей и выясняет отвлеченную мысль до последних ее подробностей. Это лучезарное действие художественных образов свойственно и нашим замечательным близнецам – Обломову и Базарову. Просим извинения у читателя за длинное отступление и возвращаемся к нашему автору.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента