— Упустил, не достанешь, — заметил Мендьета.
   — А вот достану.
   Мендьета, расположившись на дне траншеи, у ног Гарроте, с величайшей обстоятельностью, столь присущей нам, баскам, бил вшей, которые мало того что наслаждались жизнью в наших волосах и обтрепанной одежонке, так еще и невозмутимо выходили на гулянье. Бискаец, увлеченный своим занятием, поддразнивал Гарроте без особой охоты — так просто. Был он небрит невесть сколько времени, оборван и перемазан землей — как и все, не исключая и самого Алатристе.
   — Засек?
   Гарроте мотнул головой. Шляпу он снял, чтоб голландцам труднее было целиться. Сальные кудрявые волосы, заплетенные в косицу, лежали на заношенном воротнике колета.
   — Сейчас не вижу… Да покажется, куда он денется…
   Алатристе, стараясь не высовываться из-за бруствера, быстрым взглядом окинул место действия.
   Голландец, о котором шла речь, был, скорее всего, один из саперов, рывших тоннель футах в двадцати отсюда. Тут как ни старайся, не спрячешься, покажешься — пусть хоть голову, а высунешь, а Гарроте больше и не надо. Он славился своей меткостью и теперь терпеливо подкарауливал жертву. Уроженцы Малаги — они ведь такие: весь свет обрыщут, добычу отыщут и за смердящего мула взыщут.
   В зигзагообразной траншее, ближе других — ну, то есть совсем впритир — подходившей к голландским аванпостам, находилось десятка полтора солдат. Взвод Диего Алатристе проводил здесь две недели, а потом неделю отдыхал, тогда как остальные подчиненные капитана Брагадо размещались в ямах природных и рукотворных, занимая позиции между бастионом «Кладбище» и рекою Мерк, то есть подалее, но все же на дистанции, не превышавшей двух аркебузных выстрелов от крепостной стены и самого городишки Бреда.
   — Вот он, нехристь… — пробормотал Гарроте.
   Мендьета, только что уловивший вошку и разглядывавший ее, перед тем как казнить, с родственным любопытством, вскинул голову:
   — Засек?
   — Держу на мушке.
   — Ну и пусть катится в геенну.
   — Куда ж еще?
   Гарроте провел языком по губам, раздул фитиль и теперь медленно наводил мушкет, щуря левый глаз и поваживая кончиком указательного пальца по спусковому крючку, словно это был сосок веселой девицы. Выглянув еще раз, Алатристе заметил мелькнувшую над голландской траншеей непокрытую голову.
   — Еще один сдохнет без покаяния, — медленно проговорил Гарроте.
   Следом раздался выстрел. Вспышка, облачко порохового дыма — и голова голландца исчезла. Послышались крики ярости, две-три пули взвихрил» землю перед бруствером испанской траншеи. Гарроте, уже успевший юркнуть вниз, смеялся сквозь зубы.
   Грянули новые выстрелы, сопровождаемые злобной бранью по-фламандски.
   — Да пошли бы вы… — сказал Мендьета, готовя к расправе очередное насекомое.
   Себастьян Копонс открыл и тотчас вновь закрыл один глаз. Выстрел Гарроте прервал послеобеденную дрему, которой он предавался, присев у бруствера и уткнув голову в засаленный рукав. Братья Оливаресы тоже заинтересовались, подняли косматые — ну турки, сущие турки! — головы. Алатристе соскользнул вниз по земляной стенке, на военном языке именуемой «крутость», присел. Нашарил в сумке ломоть черствого черного хлеба, припасенный еще со вчерашнего дня. Поднес его ко рту и перед тем, как начать жевать, долго размачивал слюной. Тянуло тошнотворной вонью от туши мула, да и в самой траншее воздух не благоухал, так что изысканной трапезу назвать было нельзя, однако выбирать не приходилось — и этот-то ломоть был все равно что Валтасаров пир. До ночи провианта не подвезут — при свете дня к их траншее не подберешься: все простреливается.
   Мендьета поймал очередную вошь и пустил ее гулять по ладони. Потом, наскучив игрой, прихлопнул. Гарроте прочищал шомполом еще горячий ствол аркебузы, напевая себе под нос что-то итальянское.
   — Эх, кто в Неаполе не был… — проговорил он, осветив белозубой улыбкой по-мавритански темное лицо.
   Весь взвод знал, что Курро Гарроте два года прослужил в Сицилийском полку и еще четыре — в Неаполе, а потом вынужден был сменить, так сказать, климат после череды не вполне ясных похождений: тут были и женщины, и поножовщина, и грабеж с подкопом и покушением на убийство, и срок в тюрьме Викариа, и добровольное заточение в церкви Ла Капела — словом, все, что полагается.
   Добавить следует, что в промежутке между тем и этим нашел Гарроте время поплавать на галерах нашего государя вдоль берберийского побережья и у восточных островов, разоряя земли нечестивых язычников, грабя турецкие суда. По его словам, в те годы он скопил столько, что мог бы преспокойно выйти в отставку. И вышел бы, кабы не бабы, во множестве чрезвычайном попадавшиеся ему на жизненном пути, да не погибельное пристрастие к азартным играм, ибо относился наш Гарроте к тем, кто при виде стаканчика с костями или свежей колоды теряет разум и готов проиграть с себя все.
   — Италия… — тихо произнес он, устремив взор в неведомую даль и позабыв убрать с лица плутоватую улыбку.
   Название страны прозвучало как имя женщины, и капитан Алатристе знал, почему. Хоть плавания его по морю житейскому были не столь разнообразны, как у Гарроте, ему тоже нашлось бы что вспомнить об Италии, тем паче что во фламандской траншее воспоминания эти делались особенно сладостны. Как и все здешние ветераны, он тосковал по этой стране, а точней говоря — по своей юности, протекшей под благодатной синью Апеннинских небес. В двадцать семь лет выйдя из полка, отличившегося в Валенсии при подавлении восстания морисков, он добился перевода в Неаполь, чтобы драться с турками, берберами и венецианцами. Своими глазами видел, как горела на траверзе Колеты басурманская эскадра, высаживался с капитаном Контрерасом на острова Адриатики, участвовал в изнурительном и кровопролитном деле при Керкенесе, где с помощью однополчанина по имени Диего Дуке де Эстрада вынес на себе из боя тяжело раненного юношу — будущего графа де Гуадальмедину. И в те годы щедроты фортуны и прелести Италии неизменно чередовались с тяжкими мытарствами и великими опасностями, однако им не под силу было отравить сладостный вкус воспоминаний об увитых виноградом беседках на пологих склонах Везувия, о товарищах, о музыке, о вине, что подавали в таверне Чорильо, о прелести тамошних женщин. За вёдром — ненастье, за счастьем — несчастье, и в тринадцатом году его галера в Босфорском проливе нарвалась не в добрый час на турок: половину команды изрубили ятаганами, изрешетили стрелами, пустили чайкам на корм; сам Алатристе был тогда ранен в ногу, взят в плен, однако же повезло — корабль, в трюме которого везли его вместе с прочими, перехватили испанцы. По истечении еще двух лет, когда новому веку шел пятнадцатый год, Диего Алатристе, вступив в возраст Христа, оказался в числе полутора тысяч испанцев и итальянцев, которые, погрузившись на пять галеонов, четыре месяца кряду опустошали левантинское побережье, возвращаясь в Неаполь с богатейшей добычей. Но колесо Фортуны, крутанувшись в очередной раз, сбросило его во прах: большеглазая женщина, белокурая, но чернобровая, помесь испанки с итальянкой, из тех, что по виду мухи не обидят, а на деле совладают с полуротой аркебузиров, сначала попросила купить ей полфунтика генуэзских слив, потом — золотое ожерелье, потом — шелковых платьев, а потом, как водится, растрясла его до последнего грошика. Завершилось это приключение вполне в духе комедий Лопе: навестив свою красавицу в неурочное время, капитан застал ее в непозволительно тесном соседстве с неким незнакомцем, сохранившим на себе из одежды одну лишь сорочку. Хозяйка, нимало не смутясь, без заминки и запинки отрекомендовала его своим двоюродным братом, но кое-какие обстоятельства — да не кое-какие, а изрядные — лишали ее доводы должной убедительности и наводили на мысль о том, что приход Алатристе помешал излиянию родственных — или, может, двоюродственных? — чувств. Впрочем, в капитановы года подобной чуши уже не верят. Так что свистнувший наотмашь клинок одарил хозяйку отметиной поперек щеки, а гостю — он, кстати, так без штанов и вступил в схватку, что пагубно сказалось на его боевом духе и фехтовальном мастерстве, — вошел пяди на две между грудью и спиной; Алатристе же поспешил, пока не зацапали, убраться от греха подальше. В его случае это означало как можно скорей отплыть в Испанию, что ему сделать и удалось, благодаря давнему приятелю, помянутому уже Алонсо де Контрерасу, вместе с которым они, тринадцатилетние в ту пору, отправились во Фландрию сражаться под знаменами кардинала принца Альберта.
   — Брагадо идет, — сказал Гарроте.
   И в самом деле командир роты шел по траншее, пригнувшись и сняв шляпу, чтоб не отсвечивать перед голландскими стрелками, засевшими на стене равелина. Тем не менее укрыть от них свою шестифутовую стать леонцу не удалось — словно приветствуя его появление, ударили один за другим два мушкета, и пули вжикнули над бруствером.
   — Чтоб их разорвало… — проворчал Брагадо, обрушившись на землю между Копонсом и Алатристе.
   В правой руке у капитана была шляпа, которой он обмахивал взмокшее от пота лицо, левая — на ней после памятного боя у Руйтерской мельницы не хватало мизинца и безымянного — придерживала шпагу. Посидел минутку и в точности, как незадолго до этого — Диего Алатристе, приложил ухо к деревянной жерди, нахмурился.
   — Торопятся, негодяи.
   Откинулся назад, обирая с усов крупные капли пота, катившиеся с кончика носа.
   — Принес вам скверные новости. Числом две.
   Долгим взглядом окинул безрадостную картину — мерзость запустения, царившую в траншее, грязь, бедственный вид своих солдат. Сморщился от вони, испускаемой мулом.
   — Хотя для нас, испанцев, если скверных новостей всего две, это уже добрые вести.
   Сказавши это, снова помолчал, скривил лицо неприятной гримасой и почесал нос.
   — Ночью убили Ульоа.
   Кто-то негромко выругался, но остальные хранили молчание. Ульоа был старый солдат и хороший товарищ, их сослуживец, не так давно получивший под начало взвод, а с ним и капральские нашивки.
   Брагадо коротко объяснил, как дело было — пошли в разведку вдвоем с сержантом-итальянцем, а вернулся тот один.
   — Кто его душеприказчик? — поинтересовался
   Гарроте.
   — Я, — отвечал Брагадо. — И треть жалованья завещано на поминальные мессы.
   Наступившее молчание послужило капралу эпитафией. Потом Копонс продолжил свою сиесту, а Мендьета — охоту на вшей. Гарроте, вычистив мушкет, решил привести в порядок ногти — такие же черные, как его душа: лишнее он обгрызал и выплевывал.
   — Как там наша мина? — спросил Алатристе.
   — Движется помаленьку. Земля чересчур рыхлая да еще просачивается вода с реки. Саперам приходится крепи ставить, а это большая возня… Боюсь, как бы еретики не поспели раньше. Вот славно-то будет — рванет да и оторвет, с чем останемся?
   С дальнего, невидимого отсюда конца траншеи грянули и тут же смолки выстрелы. Алатристе глядел на капитана — тот никогда бы не пришел к ним затем лишь, чтобы размять ноги. Какую же вторую новость он принес?
   — Вам, господа, назначено идти в штреки, — вымолвил наконец Брагадо.
   — … мать их в душу через семь гробов, — заметил по этому поводу Гарроте.
 
   А штреки, надобно вам знать, — это узкие подземные проходы, укрепленные деревянными подпорками, проложенные поверху попонами и одеялами.
   Используют их, чтобы не дать противнику подвести мину, равно как и для того, чтобы продвинуться вперед, поближе к вражеским позициям, выйти на поверхность в траншеях голландцев и выкурить их оттуда, взрывая петарды, поджигая серу и мокрую солому. Жуткое дело, я вам доложу, — эти прогулки под землей на манер слепых кротов, в темноте и в такой тесноте, что двигаться можно только в затылок друг другу, да не просто, а ползком или на карачках, да еще задыхаясь от жары и от пыли и от серных испарений. Штреки, тянувшиеся к бастиону «Кладбище», петляли вокруг главной нашей галереи и в непосредственной, можно сказать, близости от галереи голландской, так что сплошь и рядом бывало, что, снеся земляную стенку взрывом петарды или же просто древками пик, нос к носу сталкивались наши с неприятельскими саперами, и тогда в ход шли пистолет и кинжал, а еще лучше — короткая лопата, кромка которой для такого случая оттачивается как бритва.
   — Пора, — сказал Диего Алатристе.
   Он со своими людьми находился у входа в галерею, а капитан Брагадо, наблюдая за ними, стоял на коленях в неглубоком окопчике. По соседству располагался еще десяток солдат, готовых в случае надобности прийти на помощь Алатристе. А тот решил взять с собой Мендьету, Копонса, Гарроте, галисийца Риваса и обоих братьев Оливаресов. Мануэль Ривас, голубоглазый и белокурый красавчик, был человеком очень надежным и очень отважным, а по-испански объяснялся скверно и с сильнейшим выговором уроженца Финистерры. Оливаресы походили друг на друга, как две капли воды, хоть близнецами и не были: оба — жгучие, как принято говорить, брюнеты с буйной волосней, из коей воинственно торчали изрядные носы с горбинкой, свидетельствовавшей непреложно, что еще прадеды братьев свинину кушать отказывались наотрез — впрочем, вопрос того, насколько чистая у Оливаресов кровь, нимало не занимал их однополчан, справедливо полагавших, что раз уж человек проливает за отчизну кровь, значит, она у него самая что ни на есть голубая и беспримесная. Братья всегда ходили вместе, держались рядом, спали спина к спине, делили пополам последнюю корку хлеба и прикрывали друг друга в бою.
   — Ну, кто первый? — спросил Алатристе.
   Гарроте чуть отступил назад, с необыкновенным интересом изучая лезвие своего кинжала. Бледно улыбнувшись, Ривас собрался уж было выступить вперед, но Копонс, как всегда скупясь на слова, подобрал с земли несколько соломинок и роздал их товарищам. Самая короткая досталась Мендьете. Он долго глядел на нее, а потом молча подтянул пояс с кинжалом, снял шляпу и шпагу, взял в одну руку маленький пистолет, протянутый ему Алатристе, а в другую — короткую лопатку и полез в тоннель. За ним последовали капитан и Копонс, тоже отстегнувшие шпаги, скинувшие шляпы, тщательно оправившие на себе кожаные нагрудники, а потом и остальные. Брагадо со своими людьми, оставшись снаружи, следил за ними в безмолвии.
   Вход в штольню был тускло освещен смоляным факелом, так что можно было различить лоснящиеся от пота тела полуголых немецких саперов, которые прервали свою полезную деятельность и, опершись на кирки и лопаты, смотрели на проходящих мимо испанцев. Немцы копали не хуже, чем сражались, особенно если трезвые и жалованье получили; и женщины их были им под стать — будто вьючные мулы, сновали они взад-вперед, перетаскивая из лагеря припасы, туры, шанцевый инструмент. Рыжебородый капрал — ручищи как окорока из Альпухарры — повел Алатристе и его людей через лабиринт галерей, укрепленных деревянными распорками, жердями и турами и делавшихся по мере приближения к голландским позициям все уже и ниже. И наконец остановился перед лазом никак не больше трех футов. Прилепленный к стене огарок освещал запальный шнур, зловещей черной змеей уходивший во тьму.
   — Еще одна вара [22] , — сказал сапер и, разведя руки, показал толщину земляной стены, отделявшей подземный ход от штольни голландцев.
   Алатристе кивнул, и все семеро один за другим стали протискиваться в лаз, предварительно замотав лица платками. Немец улыбнулся:
   — Zum Teufel. [23]
   И поднес огонек свечи к запальному шнуру.
 
   Кости. Штрек проходил под кладбищем, и потому теперь отовсюду сыпались вперемежку с землей кости — большие и маленькие, тазовые и берцовые, черепа и позвонки. Цельные скелеты, обернутые грязными истлевшими саванами, или облаченные в сглоданное временем платье. Висящая в воздухе пыль, сгнившие доски гробов, обломки памятников, плит и крестов, тошнотворный смрад — вот что заполняло штрек после взрыва, когда Алатристе вместе с другими на четвереньках, распугивая мышей, устремился к бреши. Сквозь небольшую скважину просачивалось немного света, немного воздуху, пропитанного запахом сгоревшего пороха. Испанцы прошли сквозь это световое пятно и снова оказались во тьме, двигаясь туда, откуда доносились стоны и выкрики на чужом языке. Алатристе чувствовал, что все тело под колетом покрывается испариной, а пересохший рот забит землей — платок не спасал.
   Он продвигался ползком, отталкиваясь локтями, и что-то круглое катилось перед ним. Это был человеческий череп, а сам скелет, вместе с гробом разнесенный взрывом, упал на капитана, оцарапав ему ягодицы острыми обломками костей.
   Мыслей не было. Не было и чувств. Он полз, одолевая пядь за пядью, стиснув зубы, зажмурясь, задыхаясь под платком, которым было обвязано лицо.
   Нывшие от напряжения мышцы ведали только одну цель — вынести его живым из этого странствия по стране мертвых, вывести его снова на свет дня. Сознание Алатристе будто дремало, не отвлекаясь ни на что, кроме этих обдуманных, механических движений, диктуемых долгим солдатским навыком. Его вела вперед уверенность в том, что от судьбы не уйдешь, да еще то, что впереди был Мендьета, а позади — кто-то еще. Такое уж место на земле — или, вернее, под землей — уготовила ему судьба, и никакими мыслями и чувствами этого не изменить. А потому неразумно тратить время и усилия на что-либо еще, кроме главного, — главное же заключается в том, чтобы ползти с пистолетом и кинжалом, повторяя зловещий, веками отработанный ритуал: убивать других, чтобы выжить самому. Вот как славно и просто, и никаких тебе чувств. Король и отчизна — каковы бы ни были они — слишком далеко от этого подземелья, от этой непроглядной черноты, в которой все слышнее делаются стоны и брань голландских саперов, попавших под взрыв. Видно, Мендьета уже добрался до них, потому что до Алатристе донеслись глухие удары, треск рассекаемой плоти, хруст костей: судя по этим звукам, бискаец орудовал лопаткой в свое удовольствие.
   Но вот обломки гробов, кости, пороховой дым остались позади — штрек, расширяясь, выходил в галерею, вырытую голландцами. И творился там сущий ад. Помаргивал в углу, грозя вот-вот погаснуть, масляный фонарь, и в его красноватом неверном свете видно было, как корчатся на земле и стонут люди. Алатристе привстал на колени, сунул пистолет за пояс и свободной рукой принялся шарить вокруг себя. Лопатка Мендьеты крушила без жалости — раздался жалобный вопль. Кто-то отлетел спиной вперед к самому входу в штрек, повалился на капитана, слышавшего, что товарищи подобрались вплотную. Вспышка выстрела на краткий миг осветила штрек, выхватила из тьмы людей, ползавших по земле, лежавших навзничь, распростертых ничком, сверкнула отблеском на занесенной окровавленной лопатке в руке Мендьеты.
   Движение воздуха гнало пыль и дым ко входу в штрек, и Алатристе осторожно двинулся в галерею.
   Наткнулся нос к носу на кого-то еще живого, и голландская брань на мгновение опередила новую вспышку и грохот выстрела в упор, едва не опалившего капитану лицо. Бросившись вперед, он вслепую полоснул кинжалом сверху вниз и справа налево — оба удара попали в пустоту. Вытянув руку подальше, сделал еще один крестообразный выпад — и на этот раз клинок достиг цели. Вскрик, и следом — шарканье: голландец убегал на четвереньках. Алатристе погнался за ним, нанося беспорядочные удары на слух, тыча кинжалом туда, где раздавались вопли ярости и смертельного ужаса. Настиг, нашарил, придавил ногой — и стал бить сверху вниз, пока враг не затих и не замер.
   — Ik geef mij over! [24] — зазвенел во тьме чей-то голос.
   Сказано было не к месту — какие там пленные в этих подземных стычках? Испанцы и сами в случае невезения пощады не ждали. И мольба тотчас сменилась предсмертным хрипом: кто-то из ворвавшихся в галерею, по голосу найдя еретика, прикончил его Алатристе, не шевелясь, напряженно вслушивался. Грянули два выстрела подряд — и капитал разглядел, что в обнимку с голландцем совсем рядом барахтается на земле Копонс. Потом один из братьев Оливаресов вполголоса окликнул другого.
   Копонс и голландец затихли. Любопытно, кто из них жив, а кто — нет:
   — Себастьян! — позвал он шепотом.
   Копонс утробным ворчанием разрешил его сомнения. Было тихо — лишь кто-то тихо постанывал, кто-то тяжело дышал совсем близко, да слышались тяжелые шаги. Алатристе встал с колен, вытянул перед собой, обшаривая темноту, левую руку, прижал к бедру правую — напряженную, готовую к действию, стиснувшую выставленный вперед кинжал. В меркнущем свете фонаря, разбрасывавшем напоследок искры, чуть виднелся заваленный обломками и мусором вход в галерею, ведущую к неприятельским траншеям. Капитан наткнулся на чье-то неподвижное тело, дважды — на всякий случай — вонзил в него клинок, перелез, двинулся дальше, у входа задержался, постоял, прислушался. Было тихо, но он уловил запах и крикнул:
   — Сера!
   По галерее медленно наползало удушливое облако — и не было сомнений: голландцы подожгли солому, смолу и серу и мехами гонят дым в сторону неприятеля. Сомнений не было и в том, что они решили наплевать на своих соотечественников, оставшихся по эту сторону галереи, а может быть, считали, что все уже перебиты. Ветер тянул сюда и благоприятствовал их замыслу: не успеешь «Отче наш» прочесть, как ядовитый дым отравит воздух. Алатристе, внезапно охваченный необоримой тоской, лавируя между трупами, на четвереньках ринулся к своим, толпившимся у входа в штрек, выбрался наружу и через несколько мгновений, показавшихся ему вечностью, уже снова полз по узкому подземному коридору, изо всех сил отталкиваясь локтями и коленями от рыхлой земли, натыкаясь на обломки надгробий и крестов. За спиной услышал чью-то брань: кажется, то был Гарроте, которого он, споткнувшись, помял немного сапогами. Миновал скважину в потолке штрека, жадно вдохнул свежий воздух и сразу же вновь пополз по узкой галерее — пополз, сдерживая дыхание и сжав зубы, покуда не увидел, как над плечами и головой товарища, спешившего впереди, светлеет отверстие лаза. Вот он наконец юркнул в широкую галерею, откуда уже ушли немцы-саперы, а потом вылез наружу, в родную траншею, сорвал платок и, отдуваясь, тяжело дыша, утер лицо — мокрое от пота, перемазанное землей, пылью, гарью. Выползали один за другим остальные — измученные, грязные, полуослепшие от непривычного света, похожие на восставших из гроба мертвецов. Проморгавшись наконец, Алатристе увидел капитана Брагадо, вместе с саперами поджидавшего их.
   — Все тут? — спросил тот.
   Недоставало Риваса и одного из Оливаресов.
   Младший, Пабло, уже не черноволосый, а седой от пыли, шагнул было назад, и Мендьета с Гарроте насилу удержали его. Голландцы, приведенные в бешенство удачной диверсией, открыли со стен частую и беспорядочную пальбу — пули жужжали вокруг или мягко шлепались в корзины с землей.
   — Славно засадили нехристям, — произнес Мендьета.
   В голосе его слышалось не торжество, а одна лишь безмерная усталость. Он все еще сжимал в руке черенок лопатки — всю в земле и запекшейся крови. Рядом с Алатристе мешком осел на землю Копонс — перемешанная с потом земля превратила его лицо в глиняную маску.
   — Сволочи! — в отчаянии заголосил младший Оливарес. — Гореть вам в аду во веки веков, еретики проклятые!
   И осекся, увидав, как у входа в штольню показался Ривас, таща на закорках брата — полузадохшегося, но живого. Голубые глаза галисийца были воспалены, от светлых волос несло серой. Он сорвал с лица платок, сплюнул набившуюся в рот землю, вдохнул полной грудью:
   — О, черт!.. Слава тебе, Господи!
   Кто-то из немцев принес бурдючок с водой, и люди Алатристе стали по очереди пить.
   — Я бы и ослиной мочой сейчас не побрезговал, — пробормотал Гарроте, плеснув на бороду и грудь.
   Алатристе сидел в траншее, счищая с лезвия бискайца землю и кровь. Брагадо, не сводивший с него глаз, наконец спросил:
   — Ну, что там в галерее?
   — Чисто. Как этот клинок.
   И, не прибавив к сказанному ни слова, спрятал кинжал в ножны.
   — Слава тебе, Господи! — повторил Ривас и перекрестился. Голубые глаза его слезились.
   Алатристе вслух не сказал ничего, а про себя подумал: «Господь тоже иногда пресыщается. Как объестся кровью и муками — отвернется и отдыхает».

VIII. Маскарад

   В таких вот и подобных трудах и досугах минул апрель; чередуя погожие дни с дождливыми, вызеленив травку на полях, на могилах и вокруг траншей.
   Пушки наши продолжали долбить стены Бреды, по-прежнему подводились мины и контрмины, а весь крещеный мир азартно палил из траншеи в траншею, и монотонность осады оживлялась время от времени то нашим приступом, то голландской вылазкой. Тут стали поступать сведения о том, что осажденные испытывают большие лишения — вернее, лишения испытывают их на прочность, большие, да все же не большие, чем осаждающие. Разница в том лишь, что голландцы выросли в краю благодатном и плодородном, что реки их, поля и города щедро были взысканы Фортуною, мы же, испанцы, век за веком орошали наши нивы потом и кровью, чтобы собрать с них хоть горстку зерна. И поскольку неприятель привычней оказался к усладам и роскошествам, нежели к полуголодному существованию, то иные французы и англичане — кто по природе своей, кто по привычке — стали бросать свои части и переходить на нашу сторону, рассказывая, будто за стенами Бреды перемерло уже не менее пяти тысяч человек из числа простолюдинов, бюргеров и солдат. Не раз бывало, что перед городскими воротами дрыгались в петле, встречая утро не для них наступавшего дня, шпионы, пытавшиеся доставить по назначению все более и более отчаянные письма, коими обменивались комендант крепости Юстин Нассау и его родственник Мориц Оранский — сей последний находился в нескольких лигах от Бреды и не оставлял попыток выручить гарнизон города, вот уж год как обложенного наглухо.