Евгений Пермяк.
Шестой малахай

   Мне было тогда лет семнадцать. Я служил в заготовительной конторе разъездным. Это была должность «человека верхом». Куда пошлют, туда и едешь. Что поручат, то и выполняешь.
   Как-то ранней весной меня послали на Копылуху, где выпасались табуны нашей конторы. Я поскакал туда с большой радостью.
   Там у меня был друг Кусаин, и я всегда останавливался у него в юрте.
   Перед казахскими юртами нередко можно было встретить лисенка, привязанного к колу. Делалось это так: вбивали в землю кол, на кол надевали скользящее кольцо с ушком, к ушку привязывали цепь, а на цепь сажали лисенка в ошейнике. Лисенок бегал вокруг кола. Скользящее кольцо не позволяло цепи запутываться. С лисенком играли дети, кормили его, ухаживали за ним. К зиме лисенок становился лисой, а затем — малахаем, особой казахской шапкой, напоминающей треух.
   Приехав к Кусаину, я увидел большую красивую лису, привязанную к колу. Она, развалившись, кормила пятерых лисят. Лисята не были на привязи.
   — Добыл всю семью, кроме отца, — сказал Кусаин.
   — Как же они не убегают? — спросил я у него.
   — Куда им бежать? — ответил тот. — Зачем бежать им от матери? Как они будут жить? Кто их будет кормить? Маленькие. Плохо бегают. Охотиться не могут. А тут им хорошо. И мне хорошо: вырастут — шесть малахаев будет.
   Пока я жил у Кусаина, все свободное время отдавал лисе и ее детям. Кусаин вырыл неподалеку от кола нору и застлал ее шерстью. Лису кормили сырым мясом и потрохами. Лисят подкармливали кобыльим молоком.
   Лиса временами забывала о неволе. Она радовалась вместе с резвящимися лисятами, тщательно вылизывала их, играла с ними и покорно растягивалась у норы, когда приходило время кормить своих крошек.
   Лиса — трудно приручаемый зверь. Шумы и голоса людей пугали ее, дым и огонь костра страшили ее. Соседство собаки — опасное соседство. Но у нее дети, она мать. Чувство материнства заставило лису примириться со всем. Оно сильнее страха. Оно заставило ее забыть о цепи и ошейнике — о неволе.
   Иногда лису выводили на прогулку. Это делал сын Кусаина. Он надвязывал цепь и бегал с лисой по степи. Лисята бежали следом.
   Лиса, туго натягивая цепь, стремилась в глубь степи — подальше от жилья, от чужих запахов, в родные просторы. И каждая такая прогулка ей, наверное, казалась началом освобождения. Но напрасно: цепь возвращала ее. Мы поворачивали назад. И лиса теперь не стремилась бежать первой. Она плелась за нами, понурив голову. Плелась к ненавистному колу, в ненастоящую, выкопанную человеком нору. А лисята ничего не понимали. Они бежали, перегоняя один другого, завязывая дорогой безобидную грызню…
   Завершив свои дела, я уехал к себе. После этого я не был у Кусаина несколько месяцев. А поздней осенью меня снова послали на Копылуху.
   Погода стояла отвратительная. Тучи ползли над степью так низко, что, казалось, их можно было хлестнуть плеткой, если чуточку приподняться на стременах.
   И вот я приехал. И конечно, сразу же к Кусаину. И тотчас же спросил о лисе.
   — Посмотри, — сказал он. — Посмотри.
   Не расседлывая лошади, я побежал к лисьему колу, за юрту. Там я увидел неподвижно сидящую лису. Ее исхудавшая острая морда стала вытянутой и тонкой. Лиса напряженно смотрела в степь. Ее скулы нервно вздрагивали. Она не обратила на меня никакого внимания. Изредка устало и медленно мигая, лиса не переставая вглядывалась вдаль, будто желая кого-то увидеть сквозь мглистую пелену.
   У норы лежали куски мяса.
   Она не прикоснулась к ним.
   — Они той ночью бросили ее… — грустно сказал Кусаин. — Зачем им теперь мать? Она выкормила своих детей. Она им дала все. Острые белые зубы. Теплую рыжую шубу. Быстрые ноги. Крепкие кости. Горячую кровь. Зачем им теперь старая лиса?
   Наверное, в детстве мне довелось много слышать слезливых сказок, и они научили меня жалеть даже сломанное дерево… Мне безумно было жаль лису. Лису, так заботливо и так нежно воспитавшую в страхе и неволе, рядом с шумным и дымным жильем человека, пятерых лисят. И они теперь оставили свою заботливую мать наедине с ненавистным колом. Они покинули ее темной осенней ночью, когда все спали и ни выстрелы, ни собаки их не могли догнать. Это была хитрость. Хитрость, которую, как и свою жизнь, они тоже получили от матери.
   Для зверей все это вполне законно. Но человек и зверя хочет видеть лучшим, чем он есть на самом деле. Так уж устроены благородные человеческие глаза.
   — Она звала их, — сообщил мне Кусаин. — Очень жалобно звала. Она вчера лаяла на всю степь. Как по мертвым… Жалко. Очень жалко. Большой убыток. Пять малахаев убежали…
   А потом Кусаин посмотрел на меня и умолк. Что-то вдруг изменило мысли моего степного друга. Может быть, мое молчание. Ведь мы с ним обменивались не только подарками, но и добрыми чувствами. Постояв минутку потупившись, он направился к лисе.
   — Если пропали пять малахаев, пусть пропадает шестой. У меня каждый раз будет болеть голова, когда я надену шкуру такой несчастной лисы. У всякого свой головной боль, — сказал он, хорошо говоривший по-русски, нарочито коверкая слова, будто высмеивая этим свой явно не охотничий поступок.
   Сказав так, он снял с лисы ошейник и крикнул на нее. Лиса не убегала.
   Тогда он пронзительно свистнул. Лиса сжалась и кинулась в нору подле кола.
   — Уже не верит в свободу, — сказал он. — Не верит, что мы с тобой немножечко смешные люди.
   Утром нора оказалась пустой, и Кусаин, входя в юрту, сказал:
   — Вставай. Чай пить будем. Шестой малахай убежал искать свои пять малахаев. Она их найдет, обязательно найдет. Найдет и скажет: «Эх вы… эти самые…» А может быть, промолчит? Простит! Она ведь мать.