- Я вас потому спрашиваю, - продолжала она, - что вы посмотрите, как это взволновало и встревожило князя; но что будет с ним, если это еще правда окажется!
   - Да, к крайнему ж моему удивлению, я вижу, что он очень встревожен, произнес неторопливо Жуквич.
   - Ужас что такое!.. Ужас! - подхватила Елена. - И каково мое положение в этом случае: он волнуется, страдает о другой; а я мало что обречена все это выслушивать, но еще должна успокаивать его.
   Жуквич на это грустно только склонил голову и хотел было что-то такое сказать, но приостановился, так как в это время в зале послышались тяжелые шаги. Елена тоже прислушалась к этим шагам и, очень хорошо узнав по ним походку князя, громко проговорила:
   - Прощайте, пан Жуквич.
   - Прощайте, панна Жиглинская! - отвечал он, в свою очередь угадав ее намерение.
   Князь, в самом деле, вышел из кабинета посмотреть, где Елена, и, ожидая, что она разговаривает с Жуквичем, хотел, по крайней мере, по выражению лица ее угадать, о чем именно.
   На другой же день к вечеру Жуквич прислал с своим человеком к князю полученную им из Парижа ответную телеграмму, которую Жуквич даже не распечатал сам. Лакей его, бравый из себя малый, с длинными усищами, с глазами навыкате и тоже, должно быть, поляк, никак не хотел телеграммы этой отдать в руки людям князя и требовал, чтобы его допустили до самого пана. Те провели его в кабинет к князю, где в то время сидела и Елена.
   - Телеграмма, ясновельможный пан! - крикнул поляк и, почти маршем подойдя к князю, подал ему телеграмму, а потом, тем же маршем отступя назад, стал в дверях.
   Князь сначала сам прочел телеграмму и затем передал ее Елене, которая, пробежав ее, улыбнулась.
   Телеграмма гласила нижеследующее: "Я бываю у княгини Григоровой и ничего подобного твоим подозрениям не видал. Миклаков, по обыкновению, острит и недавно сказал, что французы исполнены абстрактного либерализма, а поляки - абстрактного патриотизма; но первые не успели выработать у себя никакой свободы, а вторые не устроили себе никакого отечества. Княгиня же совершенно здорова и очень смеялась при этом".
   - Вот видишь, я тебе говорила, что все это вздор! - произнесла Елена.
   - Я очень рад, конечно, тому, если только это правда! - сказал князь. Ну, теперь, любезный, ты можешь идти, - отнесся он к лакею. - Кланяйся господину Жуквичу и поблагодари его от меня; а тебе вот на водку!
   И с этими словами князь протянул лакею руку с пятирублевой бумажкой. Тот, в удивлении от такой большой награды, еще более выпучил свои навыкате глаза.
   - Много милостивы, ясновельможный пан! - опять крикнул он и, повернувшись после того по-солдатски, налево кругом, ушел. Хлопец сей, видно, еще издавна и заранее намуштрован был, как держать себя перед русскими.
   Елена видела, что полученная телеграмма очень успокоила князя, а потому, полагая, что он должен был почувствовать некоторую благодарность к Жуквичу хоть и за маленькую, но все-таки услугу со стороны того, сочла настоящую минуту весьма удобною начать разговор с князем об интересующем ее предмете.
   Для большего успеха в своем предприятии Елена, несмотря на прирожденные ей откровенность и искренность, решилась употребить некоторые обольщающие средства: цель, к которой она стремилась, казалась ей так велика, что она считала позволительным употребить для достижения ее не совсем, может быть, прямые пути, а именно: Елена сходила в детскую и, взяв там на руки маленького своего сына, возвратилась с ним снова в кабинет князя, уселась на диване и начала с ребенком играть, - положение, в котором князь, по преимуществу, любил ее видеть. Она стала своему Коле делать буки, и когда Елена подносила свою руку к горлышку ребенка, он сейчас принимался хохотать, визжать. Потом, когда она отводила свою руку, Коля только исподлобья посматривал на это; но Елена вдруг снова обращала руку к нему, и мальчик снова принимался визжать и хохотать; наконец, до того наигрался и насмеялся, что утомился и, прильнув головой к груди матери, закрыл глазки: тогда Елена начала его потихоньку качать на коленях и негромким голосом напевать: "Баю, баюшки, баю!". Ребенок вскоре совсем заснул. Елена, накрыв сына легким шарфом, который был на ней, не переставала его слегка укачивать. Князь с полным восторгом и умилением глядел на всю эту сцену: лицо же Елены, напротив, продолжало оставаться оттененным серьезной мыслию.
   - А у меня, Гриша, будет к тебе просьба, - начала она наконец.
   - Ко мне? - спросил князь.
   - Да!.. Вот в чем дело: я, как ты сам часто совершенно справедливо говорил, все-таки по происхождению моему полячка... Отец мой, что бы там про него ни говорили, был человек не дурной и, по-своему, образованный. Он, еще в детстве моем, очень много мне рассказывал из истории Польши и из частной жизни поляков, об их революциях, их героях в эти революции. Все это неизгладимыми чертами запечатлелось в моей памяти; но обстоятельства жизни моей и совершенно другие интересы отвлекли меня, конечно, очень много от этих воспоминаний; вдруг теперь этот Жуквич, к которому ты, кажется, немного уже меня ревнуешь, прочел мне на днях письмо о несчастных заграничных польских эмигрантах, которые мало что бедны, но мрут с голоду, - пойми ты, Гриша, мрут с голоду, - тогда как я, землячка их, утопаю в довольстве... Мне просто сделалось гадко и постыдно мое положение, и я не в состоянии буду переносить его, если только ты... у меня в этом случае, ты сам знаешь, нет ни на кого надежды, кроме тебя... если ты не поможешь им...
   Елена остановилась на минуту.
   Князь молчал и только с каждым словом ее все тяжелее и тяжелее стал переводить дыхание.
   - Ты не давай лучше мне ничего, давай как можно меньше матери моей денег, которой я решительно не знаю, зачем ты столько даешь, - продолжала Елена, заметив не совсем приятное впечатление, которое произвела ее просьба на князя, - но только в этом случае не откажи мне. Их, пишут, двести семейств; чтоб они не умерли с голоду и просуществовали месяца два или три, покуда найдут себе какую-нибудь работу, нужно, по крайней мере, франков триста на каждое семейство, - всего выйдет шестьдесят тысяч франков, то есть каких-нибудь тысяч пятнадцать серебром на наши деньги. Пошли им эту сумму, и ты этим воздвигнешь незыблемый себе памятник в их сердцах...
   Проговоря это, Елена замолчала.
   Молчал по-прежнему и князь некоторое время; но гнев очень заметно ярким и мрачным блеском горел в его глазах.
   - Я предчувствовал, что это будет! - проговорил он, как бы больше сам с собой. - Нет, я не дам польским эмигрантам ничего уже более! - присовокупил он затем, обращаясь к Елене.
   Тогда красивые черты лица Елены, в свою очередь, тоже исказились гневом.
   - Отчего это? - едва достало у ней силы выговорить.
   - Оттого, что я довольно им давал и документ даже насчет этого нарочно сохранил, - проговорил князь и, проворно встав с своего места, вынул из бюро пачку писем, взял одно из них и развернул перед глазами Елены. - На, прочти!.. - присовокупил он, показывая на две, на три строчки письма, в которых говорилось: "Вы, мой милый князь, решительно наш второй Походяшев: вы так же нечаянно, как и он, подошли и шепнули, что отдаете в пользу несчастных польских выходцев 400 тысяч франков. Виват вам!"
   - Но когда же это было? - спросила Елена, удивленная этим открытием.
   - Это было, когда я жил за границей, и за мое доброе дело господа, про которых ты говоришь, что я незыблемый памятник могу соорудить себе в сердцах их, только что не палками выгнали меня из своего общества.
   - Да, это я знаю. Но ты сам подал повод к тому, - возразила Елена.
   - Чем?.. Чем? - воскликнул князь, забыв даже, что тут спал ребенок.
   - Тем, что хотел как-то драть со всех кожу!
   - А! Тебе уж и про то доложено! - произнес князь. - Ну, так узнай ты теперь и от меня: это слово мое было плодом долгого моего терпения... Эти люди, забыв, что я их облагодетельствовал, на каждом шагу после того бранили при мне русских, говорили, что все мы - идиоты, татары, способные составлять только быдло, и наконец, стали с восторгом рассказывать, как они плюют нашим офицерам в лицо, душат в постелях безоружных наших солдат. Скажи мне: самому ярому члену Конвента, который, может быть, снял головы на гильотине с нескольких тысяч французов, смел ли кто-нибудь, когда-нибудь сказать, что весь французский народ дрянь?..
   - Поляки, по-твоему, - возразила с саркастическим смехом Елена, - могут и должны любить русских и считать вас народом добрым и великодушным?
   - Они могут нас ненавидеть и считать чем им угодно, но при мне они не должны были говорить того!.. - проговорил князь.
   - Ты поэтому твое чисто личное оскорбление, - продолжала Елена тем же насмешливым тоном, - ставишь превыше возможности не дать умереть с голоду сотням людей!.. После этого ты, в самом деле, какой-то пустой и ничтожный человек! - заключила она как бы в удивлении.
   - К этому имени я давно уже привык. Ты не в первый раз меня им честишь, - сказал князь, едва сдерживая себя.
   - Но я тогда еще говорила под влиянием ревности, а потому была, быть может, не совсем права; но теперь я хочу сорвать с тебя маску и спросить, что ты за человек?
   При этих словах Елены ребенок, спавший у ней на коленях, проснулся и заплакал.
   - Няня, поди возьми его у меня! - крикнула она стоявшей в зале няне и ожидавшей, когда ей отдадут барчика.
   Та вбежала. Елена почти бросила ей на руки ребенка; тот еще больше заплакал и стал тянуться к матери, крича: "Мама, мама!".
   - Унеси его туда! - крикнула она снова.
   Няня поспешно унесла ребенка.
   - Я тебя решительно спрашиваю, - продолжала Елена, обращая свои гневные взгляды на князя, - и требую сказать мне, что ты за человек?
   - Ну, это, кажется, не тебе судить, что я за человек! - произнес князь, не менее ее взбешенный. - И хоть ты говоришь, что я притворный социалист и демократ, но в этом совесть моя чиста: я сделал гораздо больше, чем все твои другие бесштатные новаторы.
   - Но что ты такое сделал?.. Что?.. Скажи!.. - не унималась Елена.
   - А вот что я сделал! - сказал сурово князь. - Хоть про себя говорить нельзя, но есть оскорбления и унижения, которые заставляют человека забывать все... Я родился на свет, облагодетельствованный настоящим порядком вещей, но я из этого порядка не извлек для себя никакой личной выгоды: я не служил, я крестов и чинов никаких от правительства не получал, состояния себе не скапливал, а напротив - делил его и буду еще делить между многими, как умею; семейное гнездо мое разрушил и, как ни тяжело мне это было, сгубил и извратил судьбу добрейшей и преданнейшей мне женщины... Но чтобы космополитом окончательным сделаться и восторгаться тем, как разные западные господа придут и будут душить и губить мое отечество, это... извините!.. Я, не стыдясь и не скрываясь, говорю: я - русский человек с головы до ног, и никто не смей во мне тронуть этого чувства моего: я его не принесу в жертву ни для каких высших благ человечества!
   Последние слова князь произнес с таким твердым и грозным одушевлением, что Елена почти стала терять надежду переспорить его.
   - Наконец, ты сама полячка, однако не ставишь себе этого в обвинение! заключил князь.
   - Но я настолько полячка, - пойми ты, - насколько поляки угнетенный народ, а на стороне угнетенных я всегда была и буду! - возразила Елена.
   - Нет, больше, больше!.. - возразил ей, с своей стороны горячась, князь. - Ты полячка по крови так же, как и я русский человек по крови; в тебе, может быть, течет кровь какого-нибудь польского пана, сражавшегося насмерть с каким-нибудь из моих предков, князем Григоровым. Такие стычки и встречи в жизни не пропадают потом в потомстве бесследно!
   - Ну да, как же, аристократические принципы... без них мы шагу не можем сделать! - рассмеялась злобно Елена и, отвернувшись от князя, стала глядеть в угол печи. На глазах ее искрились даже слезы от гнева.
   У Елены оставался еще один мотив для убеждения князя, который она не хотела было высказывать ему по самолюбию своему, говорившему ей, что князь сам должен был это знать и чувствовать в себе; как бы то ни было, однако, Елена решилась на этот раз отложить в сторону всякую гордость.
   - Хоть тебе и тяжело оказать помощь полякам, что я отчасти понимаю, начала она, - но ты должен пересилить себя и сделать это для меня, из любви своей ко мне, и я в этом случае прямо ставлю испытание твоему чувству ко мне: признаешь ты в нем силу и влияние над собой - я буду верить ему; а нет - так ты и не говори мне больше о нем.
   - Даже из любви к тебе не могу этого сделать! - отвечал князь.
   - Даже!.. Ну, смотри, не раскайся после!.. - произнесла Елена и, понимая, что убеждать князя долее и даже угрожать ему было совершенно бесполезно, она встала и ушла из кабинета.
   Вся ее походка при этом, все движения были движениями рассвирепелой тигрицы: темперамент матери как бы невольно высказался в эти минуты в Елене! Князь тоже остался под влиянием сильного гнева. Он твердо был уверен, что Елену поддул и настроил Жуквич, и не для того, чтобы добыть через нее денег своим собратьям, а просто положить их себе в карман, благо в России много дураков, которые верили его словам. Чтобы спасти себя на дальнейшее время от подобного господина, князь тут же написал и отправил к нему не совсем ласкового свойства письмецо: "Милостивый государь! Так как вы, несмотря на короткое время появления вашего в моем доме, успели устроить в нем интригу, последствием которой я имел весьма неприятное для меня объяснение с Еленой Николаевной, то, чтобы не дать вам возможности приготовлять мне сюрпризы такого рода, я прошу вас не посещать больше моего дома; в противном случае я вынужден буду поступить с вами весьма негостеприимно".
   Елена между тем прошла в свою комнату и села там; гневные и серьезные мысли, точно облако зловещее, осенили ее молодое чело. Часа два, по крайней мере, она пробыла почти в неподвижном положении; вдруг к ней вошла ее горничная.
   - Барышня, - начала она негромким голосом: - человек вон этого Жуквича пришел к вам и принес записочку.
   - Ну, так давай ее мне скорее! - сказала Елена стремительно.
   Горничная подала ей записочку.
   - Лакей-то не отдавал было, просил, чтоб я к вам его провела. "Куда, я говорю, тебе, лупоглазому черту, идти к барышне!.. Дай записочку-то... Я не съем ее!"
   Жуквич писал Елене: "Я получил от князя очень грубый отказ от дому: что такое у вас произошло?.. Я, впрочем, вам наперед предсказывал, что откровенность с князем ни к чему не может повести доброму. Буду ли я когда-нибудь и где именно иметь счастие встретиться с вами?"
   - Человек еще не ушел? - спросила Елена горничную.
   - Нет еще-с! - отвечала та. - Дожидается ответа: барин, говорит, так приказал!
   Елена написала очень коротко:
   "Князь может, сколько ему угодно, отказывать вам от дому, но видеться с вами мы будем; я сама буду ездить к вам и проводить у вас, если вы хотите, целые вечера!"
   К прежнему выражению лица Елены прибавилась какая-то необыкновенная решительность и как бы насмешливость над своей судьбой и своим собственным положением.
   V
   Николя Оглоблин просыпался не ранее, как в час пополудни. В одно утро, когда он еще валялся и нежился в своей постели, к нему вошел его камердинер Севастьян.
   - Вставайте-с!.. Дама вас там какая-то спрашивает, - сказал он почти строго барину.
   - Какая дама? - спросил Николя с небольшим удивлением, но не без удовольствия. - А хорошенькая? - прибавил он с лукавством.
   - Да-с, красивая, очень даже!.. - отвечал Севастьян.
   - Ну, так вели ее просить в залу и давай мне поскорей одеться! затараторил Николя.
   Камердинер приотворил дверь и крикнул другому лакею, невдалеке стоявшему, чтобы тот просил даму в залу, а сам принялся помогать барину одеваться. Николя очень скоро прифрантился и, войдя в свой кабинет, велел даму просить к себе. Его очень интересовало посмотреть, кто она такая была... Вошла Елена и тут же сейчас приостановилась на минуту, удивленная и пораженная убранством кабинета Николя. Прежде всего Елене кинулся в глаза портрет государя в золотой раме, а кругом его на красном сукне, в виде лучей, развешены были разного рода оружия: сабли, шашки, ружья и пистолеты. В одном из углов стояла электрическая машина. Елене пришло в голову, что не удар ли случился с Николя, и он лечится электричеством; но машина, собственно, была куплена для больной бабушки Николя; когда же та умерла, то Николя машину взял к себе для такого употребления: он угрозами и ласками зазывал в свой кабинет лакеев и горничных и упрашивал их дотронуться до машины. Те соглашались, машина их щелкала; они вскрикивали и доставляли тем Николя несказанную радость. В другом углу кабинета стоял туалетный столик Николя, с круглым серебряным, как у женщин, зеркалом, весь уставленный флаконами с духами, банками с помадой, фиксатуарами, щетками и гребенками. Николя в "Онегине" прочитал описание кабинета денди и полагал, что такое убранство очень хорошо. Прямо над этим столом висел в углу старинный и вряд ли не чудотворный образ казанской божией матери, с лампадкою перед ним. Николя был очень богомолен и состоял даже в своем приходе старостой церковным. По третьей стене шел огромный книжный шкаф, сверху донизу набитый французскими романами, - все это, как бы для придачи общего характера, было покрыто пылью и почти грязью. Николя, в свою очередь, тоже очень удивился появлению Елены.
   - Mademoiselle Жиглинская, вас ли я вижу? - говорил он, выпучивая свои бараньи глаза и протягивая к ней обе руки.
   - А я к вам с просьбой, Оглоблин, - начала Елена, торопясь поскорее сесть. Она заметно была в раздраженном и нервном состоянии.
   Николя поспешил ей при этом пододвинуть кресло.
   - Я одному моему комиссионеру поручила разузнавать, нет ли свободных мест женских в каких-нибудь учреждениях, и он мне сказал, что у отца вашего есть свободное место кастелянши!..
   - Но для кого вам нужно это место? - спросил Николя.
   - Для себя!.. Я хочу занять его!.. - отвечала Елена.
   Николя еще больше вытаращил глаза свои.
   - А как же князь-то? - бухнул он прямо.
   Елена при этом немного вспыхнула.
   - С князем мы расходимся!.. - проговорила она.
   - Не может быть! - воскликнул Николя и захохотал своим глупым смехом.
   Елена окончательно было сконфузилась, но постаралась снова овладеть собой.
   - Подите и скажите вашему отцу, чтоб он дал мне это место! - сказала она почти повелительно.
   - Да ведь отец теперь в присутствии! - прошепелявил Николя.
   - Все равно... Вы к нему в присутствие ступайте!.. Оно тут у вас в одном доме?..
   - Тут, здесь!
   Старик Оглоблин занимал в бельэтаже огромную казенную квартиру, а внизу у него было так называемое присутствие его.
   - Ну, так ступайте и непременно выпросите мне это место, - настаивала Елена.
   - A l'instant mademoiselle!* - воскликнул Николя. Он вообще никогда и никакой даме неспособен был отказать в ее просьбе, а тут он сообразил еще и то, что, сделав одолжение Елене, которая, по ее словам, расходится с князем, он будет иметь возможность за ней приволокнуться, а Елена очень и очень нравилась ему своею наружностью.
   ______________
   * Немедленно! (франц.).
   Комната, которую старик Оглоблин именовал присутствием своим, была довольно большая и имела, как всякое присутствие, стол, накрытый красным сукном, и зерцало.
   Сам старик Оглоблин, в вицмундире и весь осыпанный звездами и крестами, сидел за этим столом и помечал разложенные перед ним бумаги. Лицо у него хоть и было простоватое, но дышало, однако, гораздо большим благородством, чем лицо сына; видно было, что человек этот вырос и воспитался на французских трюфелях и благородных виноградных винах, тогда как в наружности сына было что-то замоскворецкое, проглядывали мороженая осетрина и листовая настойка. Старик Оглоблин в молодости служил в кавалергардах и, конечно, во всю свою жизнь не унизил себя ни разу посещением какой-нибудь гостиницы ниже Дюссо и Шевалье, а Николя почти каждый вечер после театра кутил в Московском трактире. Придя на этот раз к отцу, он сначала заглянул в присутствие.
   - Папа, можно к вам? - произнес он.
   - Можно, войди, - отвечал тот, оставляя на некоторое время свои занятия.
   Николя вошел, взял стул и сел против отца.
   - Вы помните, папа, Жиглинскую, любовницу князя Григорова? - начал он.
   - Какую такую любовницу? - спросил старик, несколько утративший свежесть памяти.
   - Ну, которую еще вместе с Анной Юрьевной выгнали из службы за то вот, что она сделалась в известном положении.
   - Ах, да, помню! - припомнил старик.
   - И теперь она... Бог их там знает, кто: князь ли, она ли ему, только дали друг другу по подзатыльничку и разошлись... Теперь она на бобах и осталась! - заключил Николя и захохотал.
   - На бобах!.. На бобах!.. - согласился, усмехаясь, старик. - Что же ты-то тут зеваешь? - присовокупил он тоном шутливой укоризны.
   - Да что!.. Нет!.. Она чудачка страшная!.. - отвечал Николя. - Теперь пришла и просит, чтоб ей дали место кастелянши.
   - Место?.. Кастелянши?.. - повторил старик уже серьезно и как бы делая ударение на каждом слове.
   - Да, папа!.. Дайте ей место! Мы этим чудесно насолим князю Григорову: пускай он не говорит, что Оглоблины дураки набитые.
   - Да разве он говорит это? - спросил старик, с удивлением взглянув на сына.
   - Еще бы не говорит!.. Везде говорит! - отвечал Николя, впрочем, более подозревавший, чем достоверно знавший, что князь говорит это, и сказавший отцу об этом затем, чтобы больше его вооружить против князя... - Так что же, папа, дадите mademoiselle Жиглинской место? - приставал он к старику.
   - Но прежде я должен посоветоваться с Феодосием Ивановичем! - возразил ему тот.
   Такого рода ответ Оглоблин давал обыкновенно на все просьбы, к нему адресуемые. Феодосий Иваныч был правитель дел его и хоть от природы был наделен весьма малым умом, но сумел как-то себе выработать необыкновенно серьезный и почти глубокомысленный вид. Начальника своего он больше всего обольщал и доказывал ему свое усердие тем, что как только тот станет что-нибудь приказывать ему с известными минами и жестами, так и Феодосий Иваныч начнет делать точно такие же мины и жесты.
   - Ну, так я, папа, сейчас позову вам его! - проговорил Николя и бросился в соседнюю комнату, где обыкновенно заседал Феодосий Иваныч.
   Николя лучше, чем отец его, понимал почтенного правителя дел и, догадываясь, что тот был дурак великий, нисколько с ним не церемонился и даже, когда Феодосий Иваныч приходил к ним обедать и, по обыкновению своему, в ожидании, пока сядут за стол, ходил, понурив голову, взад и вперед по зале, Николя вдруг налетал на него, схватывал его за плечи и перепрыгивал ему через голову: как гимнаст, Николя был превосходный! Феодосий Иваныч только отстранялся при этом несколько в сторону, делал удивленную мину и произносил: "Фу, ты, господи боже мой!". В настоящем случае Николя тоже не стал с ним деликатничать.
   - Вас папа просит, - почти закричал он на него: - там я хлопочу одну девушку определить к нам в кастелянши, и если вы отговорите папа, я вас отдую за то! - заключил Николя и показал кулак Феодосию Иванычу.
   - Да погодите еще отдувать-то! - ответил тот ему и пошел в присутствие.
   Николя последовал за ним и стал в присутствии таким образом, что отцу было не видать его, а Феодосий Иваныч, напротив, очень хорошо его видел.
   - У нас... там... есть... место кастелянши? - начал старик Оглоблин, принимая все более и более важный вид.
   - Есть!.. Есть!.. Есть!.. - отвечал ему троекратно Феодосий Иваныч, тоже с более и более усиливающеюся важностию.
   - Николя просит... на это... место... поместить... одну... девицу... Она там уже... служила... и потеряла... место!.. - произнес, как бы скандируя стихи, старик Оглоблин.
   - Место... потеряла? - повторил за ним и Феодосий Иваныч.
   - Да... Можно ли нам поэтому... определить ее? - продолжал, потрясая головой, старик Оглоблин.
   Николя при этом держал кулак перед глазами правителя дел.
   - Отчего нельзя? Можно!.. Можно!.. - отвечал тот, встряхивая тоже головой.
   - Можно, значит! - обратился после того отец к сыну.
   - Ну так я, папа, сейчас приведу к вам ее, - вскричал радостно Николя.
   - Приведи! - разрешил ему родитель.
   Николя побежал за Еленой, а Феодосий Иваныч приостановился, чтобы дать начальнику совет.
   - Вы бумаги-то у ней спросите, чтобы метрику и послужной список мужа, либо отца, коли девица, - проговорил он, делая, в подражание старику Оглоблину, ударение почти на каждом слове.
   - Непременно!.. Непременно!.. - подхватил тот.
   Феодосий Иваныч после того ушел на свое место, а в другие двери Николя ввел в присутствие Елену.
   Старик Оглоблин исполнился даже удивления, увидев перед собою почти величественной наружности даму: во всех своих просительницах он привык больше видеть забитых судьбою, слезливых, слюнявых.
   Он привстал со своего места и, по свойственной всем начальникам манере, оперся обеими руками на стол.
   - Мой сын... говорит... - начал он, - что вы... желаете... занять... место... кастелянши?..
   - Да, я очень желаю занять это место, - проговорила Елена.
   - Оно... ваше... ваше!.. - проговорил старик с ударением. - Но нам нужны... бумаги... метрику вашу... и послужной список... вашего родителя.
   - У меня все эти бумаги есть, - отвечала Елена.
   - И потому... я... больше... никаких... препятствий не имею, - заключил старик.
   - И мне, значит, можно сегодня переехать на казенную квартиру? спросила Елена.
   Старика Оглоблина снова поставил этот вопрос в недоумение.
   - Феодосия... Иваныча... надобно об этом спросить!.. - сказал он сыну.
   Тот сбегал и опять привел Феодосия Иваныча.
   - Можно им... сегодня... на квартиру... нашу... переехать?.. Та... прежняя... кастелянша переехала?.. - обратился старик к своему правителю.