— А-а…
   — И он, понявший это слишком уж поздно, забился, сначала сильно, а потом все слабее и слабее, покоряясь неизбежному, и наконец грянули струи, и она вынула его и оросила свое лицо, и особенно глаза…
   — А-а..
   Тут я кончил,
   Саня по-моему, тоже.



БЕГЕМОТ


   Эй вы, бродяги заскорузлые, инвалиды ума!
   Именно вам мое повествование предназначается, хотя кому как не мне следовало бы знать, что вам, в сущности, на него наплевать.
   На самом-то деле вам бы, конечно, хотелось выкушать бидончик вина и, в чудеснейшем настроении, ухватив ближайшую тетку за танкерную часть, потерять на некоторое время малую толику своего соколиного зрения и на ощупь проверить, все ли там у нее в наличии и на прежних местах.
   Ах вы черти полосатые!
   Нельзя ни на минуту оставить вас без присмотра!
   Обязательно залезете даме в ее макроме.
   Между прочим, должен вам сообщить, что Бог придумал для человека очень смешной способ размножения: существует, видите ли, некоторый шарик, который, при известных обстоятельствах, накачивается — не воздухом, конечно, а жидкостью.
   Шарик, в обычное время висящий мокренькой тряпочкой, можно сказать, сейчас же встает и даже тянется к небу, видимо возносит к нему свои желания, и в этот момент изо всех сил работает насосик-сердце, которое тюкает-тюкает, бедняжечка, и накачивает этот шарик, поддерживая его вертикальную жизнь.
   А потом человек сует его во всякие дыры, всячески пытаясь сломать.
   И при этом все мы офицеры флота! (Черви в мошонку!) И только и делаем, что печемся о процветании Отчизны милой!
   Вагинические пещеры и бесформенные куски сиракузятины! Конечно же о процветании, о чем же еще!
   Сливки различных достоинств и жупелы чести!
   Истинные кабальеро!
   В сущности, мы еще даже не начали наше повествование, но мы его начнем, после небольшого вступления о маме-Родине.
   Мама-Родина представляется мне в виде огромной, растрепанной, меланхолически настроенной, совершенно голой бабы, которая, разбросав свои рубенсовские ноги, сидит на весеннем черноземе, а вокруг нее бегают ее бесчисленные дети, которых она только-только нарожала в несметных количествах А она пустой кастрюлей — хлоп! — по башке пробегающему ребятенку; он — брык! — и она сейчас же наготовила из него свежего холодца с квасом, чтоб накормить остальных.
   Фу ты, пропасть какая! Ну что за видения, в самом-то деле! Ну почему так всегда: вот только подумаешь о Великом, как тут же какие-то несметные тучи всяческой дряни вокруг этого Великого немедленно нарастут!
   Нет уж! Лучше думать о чем-нибудь личном, не затрагивая этой удивительной территории, более всего напоминающей тунгусское болото, кишмя кишащее всякой малообразованной тварью, куда только кинешь камень с каким-нибудь новым, пока еще редким названием кого-либо или чего-либо, и тотчас же вонючие газы-метаны после — бултых! — вырвутся наружу, а потом кружки-кружочки, и все затянулось аккуратненько по-прежнему.
   И можно идти и идти по этой территории через одиннадцать часовых поясов, и хохотать во все горло, и закончить хохотать где-то в Магадане, сорвавшись со скалы на виду у всего птичьего базара.
   Нет, друзья мои, лучше о мелком, о личном, о частном, не трогая общих закономерностей, потому что к чему? Зачем? Ну что с того? Лучше вспомнить о чем-нибудь.
   Вспомню ли я во всех подробностях и наисладчайших деталях те достославные времена, когда мы с Бегемотом оказались на обочине своей собственной прошлой жизни.
   Помереть мне на месте, именно там — на обочине.
   Проще говоря — нас выперли.
   Вернее, уволили в запас с воинской службы.
   В общем, открыли форточку — «кто хочет наружу?!», и мы переглянулись — сейчас или никогда! — и вылетели в три окна, как два осла, временно снабженные перепончатыми крыльями.
   И то, что снаружи, нас оглушило.
   Точнее, нас оглушила свобода: можно было петь, орать, скакать и сосать свои собственные пальцы.
   Потому что снаружи была жизнь.
   И жизнь нас уже поджидала.
   И жизнь немедленно поперла на нас, как двадцать взбесившихся трамваев, через гам, лай и вой клаксонов на перекрестках и шлепки дождя по седому асфальту.
   И мы к этому уже были готовы.
   То есть мы вдыхали этот восхитительный, этот прохладный, как стакан газировки, этот живительный, с иголочки, воздух.
   То есть мы хотели тебя — жизнь, и ты, как мерещилось, хотела нас.
   Правда, прошлая жизнь, все еще оскалившись, хватала нас за штанину, но мы ее палкой по зубам — «сгинь, подлая!» — и она убралась восвояси ко всем чертям, и имела она при этом вид начальника отдела кадров капитана третьего ранга Прочухленко по кличке Стригунок, которого бы я лично в чистом виде с аппетитом удавил и который при нашем увольнении в запас так суетился, паразит, чтоб нам где-нибудь нагадить, то есть чтоб нам на пенсию не хватило одного процента, а лучше целых трех (сука-тифлисская-была-его-мама-моча-опоссума-ему-на-завтрак).
   А наш дедушка адмирал, провонявший в подмышках, на прощанье призвал нас и спросил, чем же мы думаем заниматься на гражданке. И я сказал ему: «Фаянсом».
   Я специально выбрал такое слово, чтоб после не было никаких дополнительных вопросов. И если в фарфоре наш могучий патриарх еще мог что-нибудь этакое мохнатое вставить, то слово «фаянс» повергло его в исступление, как если бы я ему предложил немедленно переталмудить все мысли Конфуция со свежекомандирского сразу же на старочухонский.
   Но справедливости ради следует отметить, что он тут же совершенно справился с собой и кивнул с пониманием, после чего он перевел свой взгляд на Бегемота.
   Тот, в добродушии своем, просиял и доложил нашему выдающемуся стратегу, что он будет разводить кроликов.
   — Кроликов?! — Казалось, папу нашего посетил шестикрылый серафим. — Кроликов?! — Он налился дурной венозной кровью — сейчас умрет. — …Ка… ких кроликов?!
   — Рогатых! — хотел вставить я, чтобы перевести разговор в энтомологический или в крайнем случае в психологический пласт, но постеснялся, тем более что Бегемот сказал; «Домашних».
   Что было потом, описать не берусь.
   Вернее, опишу, конечно, но боюсь, красот метафорических не хватит.
   Очень бледно все выглядело следующим образом: наш славный дед схватился за собственные щеки и застонал, а потом зарычал, завизжал, закривлялся.
   — Боевые офицеры! — верещал он. — Выращивают кроликов! Почему?! Почему я не умер на сносях! При родах! В зародыше!
   Больше я ничего не помню, потому что все происходило как в дыму сражений, когда от волненья видишь только чьи-то дырявые подошвы и нет для тебя интересней зрелища.
   Говорят, папа потом два дня останавливал всех подряд и говорил, что боевые офицеры теперь выращивают кроликов, а потом его с почечными коликами увезли в наш замечательный госпиталь, где врачи довели ему это дело до обширных метастаз только затем, чтобы потом его прах развеять над Северным Полюсом.
   Леживал я в этом госпитале, господа, леживал. Это такая, я вам скажу, засада — крысы, матросы, вечно скользкий гальюн.
   Там все заново проходили курс молодого бойца.
   Там командиры дивизий, седые в холке, после того как их одевали в ватный халат, из которого торчала их тонкая, как у страуса, шея и голова, немедленно обращались в полный хлам, и перед ними грудастые медсестры ставили трехлитровую банку со словами: «За сутки наполнить!'' — и он в первые секунды стеснялся даже спросить, чем наполнить, мочой или александрийским калом, а потом — „мочой, конечно, вы что, совсем уже?'' — и он, томясь, жене по телефону: „Ле-ноч-ка-а… привези, пожалуйста, два арбуза, здесь нужно мочой…“ — а мы ему: «Михалыч, не волнуйся! Давай мы тебе немедленно нассым полведра..'' — а в углу лежал заслуженный адмирал, весь утыканный трубками, как дикобраз иглами, по одним в него дерьмо наливалось, по другим — выливалось, который, утирая слезы, говорил: «Ка-на-ус, едри его мать! Я уже не могу, сейчас от смеха все трубки оборву!“.
   А в другом углу лежала личность, которая во всех отношениях казалась нормальным человеком, если только дело не касалось бирок и его личного здоровья.
   Личность харкала в баночку, специально для этой процедуры припасенную, а потом рисовала на бирочке: «Харкнуто таким-то тогда-то», а у меня, знаете ли, руки чесались от желания приписать: «В присутствии такого-то».
   «Почему александрийским? Потому что хозяина зовут Александром, а если б его звали Степаном, был бы степанийский.
   Педикулез, в общем! То есть я хочу сказать, что каждый надув —шийся гондон мнит себя дирижаблем!
   Вот почему мы с Бегемотом решили оставить воинскую службу.
   А оставить ее можно было только после показного учения по выходу в ракетную атаку.
   Нам так и сказали: «А вы как думали?!»
   А мы с Бегемотом и не думали.
   Я вообще не помню, чтоб мы с ним когда-либо думали.
   Если вы посмотрите пристально на Бегемота, то увидите только глаза-пуговки, вздернутый нос и отчаянно всклокоченные космы, и вот тогда-то вы поймете, что думать Бегемот не может, у него для этого времени нет.
   Он может только действовать, причем очень решительно.
   Его однажды заволокла к себе какая-то баба, и когда Бегемот вошел в прихожую, то обнаружилось, что его не за того приняли, что его приняли за человека с деньгами и теперь, впятером, пытаются ограбить и прежде всего раздеть.
   Бегемот первым делом вышиб бабе все ее зубы, а потом, пробежав на кухню, выпрыгнул со второго этажа вместе с оконной рамой.
   Так что если на улицу можно попасть только после ракетной атаки, то мы ее вам, будьте любезны, устроим в один момент.
   Мы к этому учению полгода готовились.
   Теперь самое время сообщить, чем же мы, в сущности, с Бегемотом занимаемся.
   В сущности, мы с Бегемотом готовим мичманов — эту нашу русскую надежду на профессиональную армию — к ракетной атаке.
   Полгода ни черта не делали, кроме как учили ракетную атаку.
   Всех этих наших олухов выдрессировали, как мартышек.
   Те у нас чуть чего — прыг на тумбочку — и лают в нужном направлении, а на стенде в эти незабываемые мгновения лампочки загораются: «Начата предстартовая подготовка», «Открыты крыши шахт», «Стартует первая» — красота, одним словом.
   И вдруг какому — то умнику из вышестоящих пришло в голову, что в самый ответственный моменту нас шееры залипнут.
   — Так не залипали ж никогда!
   — А вдруг залипнут? Ну нет! Это адмиральская стрельба! Вы просто не понимаете ситуации. Давайте внутрь пульта Кузьмича с отверткой посадим. Он, по-моему, единственный из вас кто соображает. Если шеер залипнет, Кузьмич воткнет отвертку куда надо и замкнет что следует, и атака не захлебнется Нужно мыслить в комплексе проблемы.
   Тут мы не нашлись чем возразить.
   Кузьмич здоровый, как слон, и как он, бедняга, туда внутрь влез, как таракан в будильник, никто не знает.
   Но!
   Организацию предусмотрели, сводили его пописать и дырочку просверлили, чтоб он видел происходящее, через которую он даже покурил два раза, потому что мы ему с этой стороны сигарету вставили.
   И вот прибыла московская комиссия с адмиралом во главе — принимать у нас ракетную атаку.
   Сели (Кузьмич на месте, потому что глаз из дырочки торчит), проорали «Ракетная атака!», и те удивительные, знаете ли, события сами по себе стали разворачиваться.
   Сначала все идет как по маслу: команды следуют одна за другой, мичмана вопят, как недорезанные дюгони, и лампочки, как им и положено, загораются.
   И тут вдруг вроде дымком запахло, вроде мясо на сале жарится, но все делают вид, что почудилось, и я сейчас же замечаю, что у Бегемота волосы на жопе встали от предчувствия.
   То есть я хотел сказать, что они у него встали на голове, но у него, у Бегемота, такая странная особенность наличествует, что если встали на голове, то обязательно и на жопе тоже — короче, ментальность у него, у Бегемота, таким образом проявляется.
   А у меня прыщики в носу появляются.
   Нос сначала чешется вроде, а потом краснотой наливается.
   Бугорочки на глазах просто зреют и внутри их ощущается давление, и кожа становится упругой, блестящей, так и тянет почесать, огладить.
   Как опасность — так и наливаются.
   Я Бегемоту говорю: «Посмотри, пожалуйста, у меня нос наливается?» — а он мне: «Заткнись!» — а сам смотрит на пульт.
   Это оттуда дым валит, и мало того, что валит, так он еще и разговаривает и вздыхает: «Ой!» (дым сильнее, и голос с каждым разом истончается, в нем появляется все больше беременных нот). «Ой, мама!'' — и пульт колышется, вроде как дышит грудью вперед;' 'Ой, елки!'' — и наконец с криком: «Ой, бля'' — пульт падает вперед и на него вываливается наш Кузьмин с дымящейся задницей.
   Скорее всего, он там пока сидел с отверткой и следил за шеером, жопой замкнул совершенно посторонний шеер и терпел, по-скольку человек-то он у нас добропорядочный, пока у него мясо тлеть не начало.
   И тотчас же все забегали: «Где огнетушители?! Огнетушители где?!»
   А огнетушители у нас в коридоре через каждые полметра стоят, но все они не работают, потому что перед самой комиссией их покрасили и ту дырочку, через которую они пеной ссут, от усердия замазали.
   В общем, поливали кузьмичевскую задницу заваркой из чайника, и при этом, наклонившись, пинцетом все пытались зачем-то отделить горелые штаны от кожи.
   Для чего это делалось, не знаю, но Кузьмин в это время на весь коридор орал: «Фа-шис-ы!!!».
   Именно в такие секунды мне в голову лезут китайские стихи:
   Монах и певичка
   Ночь провели
   В любовных утехах
   Без сна.
   И я вам даже не могу сказать, почему это со мной случается.
   А Бегемот потом, когда мы уже за здоровье кузьмичевской многострадальной задницы выпили и закусили, говорил мне:
   — Саня, я знаю, как разбогатеть.
   И я смотрел на него и думал, что вообще-то самое замечательное место на лице человека — это глаза.
   Их плутовская жизнь оживляет уголки глазных впадин — там появляются лучики морщин, они разбегаются, как водомерки, затем приходит в движение носогубная, передающая эстафету уголкам рта, потом лицо, ставшее необычайно рельефным, вдруг округляется запорошенное пушком, может быть, даже младенческой мягкости, что ли.
   — Природа-блядь! Когда б таких людей ты изредка не посылала б миру..
   Прервали.
   Возник очередной тост, прославляющий нашего Кузьмича и его долготерпение относительно задницы.
   После чего все полезли друг друга целовать, потому что на воинской службе, понятное дело, не хватает нежности.
   — Гниение не остановить! — это мой непосредственный начальник. Он как выпьет, так сразу же превращается в философа с космическим пониманием всего.
   — Гниение не остановить, — повторил он, вцепившись мне в плечо. — Ведь все вокруг, небо, цветы, шакалы — все результат гниения. Жизнь — это гниение. Так что не остановить.
   — Нельзя быть настоящим мудрецом, — продолжил он без всякой связи настоящего с предшествующим, — имея внутри кишечник, наполненный дерьмом. Это удивительно: человек мыслит и гадит, мыслит и гадит. Но, слава Богу, отрезками. Отрезками мыслит, отрезками гадит. А то что бы мы имели — завалы мыслей и дерьма.
   Мой начальник остановился и вперил свой орлиный взгляд в правый угол комнаты.
   Требовалось срочно сообщить его могучему разуму новое направление.
   — Александр Евгеньич! Знаете первый признак лучевой болезни? Хочется спать, жрать, и кажется, что мало платят.
   — Вот! — отстал он от меня. — Люди! Какие вы мелкие!..
   И меня снова перехватил Бегемот. Тот все бредил о кроликах.
   — Видишь ли, Саня, устройство желудка у них таково, что это животное непрерывного питания Учти! Кролик ест очень мало, но часто, и если его не кормить постоянно, а только три-четыре раза в день, то он переедает и подыхает. Нужна клетка с непрерывной подачей пищи и автоматическим отводом кала, который по наклонной плоскости попадает в курятник, и там его куры поедают, то есть экономится корм и для тех, и для других.
   Знаете, иногда мне все же кажется, что Бегемот, как и всякий военный человек, не совсем нормален. Но потом, незаметненько для себя, я увлекаюсь и на полном серьезе начинаю с ним обсуждать организацию разведения пчел, мидий и перепелов на подоконникак
   Особенно часто такое со мной случается, если речь идет о вещах экзотических — о добывании косиической пыли или выпаривании золота из списанных приборов.
   А недавно мы с ним долгое время говорили о вытравливании застарелой проказы с помощью нафтеновых кислот.
   Мы потратили на это часа полтора, и он меня почти убедил, что после применения этой дряни оставшиеся в живых избавятся от проказы навсегда.
   Здесь следует остановиться.
   Я люблю вот так посреди разговора о проказе остановиться и внимательнейшим образом осмотреть свои пальцы.
   Все-таки пальцы гения.
   То, что я — гений, я заметил давно.
   Потому что выдержать напор Бегемота в деле поливания язв кислотами, может только гений. Ему мозг буравят, а он — хлобысь! — и уже полетел, лия рулады, в поэтические дали, где имеется Амур-задрыга и голый Плутон недр.
   После этого уже безболезненно для себя возвращаешься назад в свое тело, чтобы выслушать очередное: «А давайте из списанных подводных лодок сделаем танкера, чтоб, пройдя подо льдами, снабжать горючим районы отсталого Севера. Но нужна государственная поддержка. И я даже знаю, кто это поддержит. Есть такой человек в правительстве. А при всплытии пятиметровый лед придется рвать боевыми торпедами, и в случае возникновения пожара под водой горящее помещение немедленно заполняется фреонами 112, 118!»
   Все!
   Не могу!
   Хочется освободить чукчей навсегда.
   — Чук-чи! — хочется сказать им. — Вы свободны навсегда!
   И от топлива тоже.
   Лучше все это пусть опять зарастет вечной мерзлотой, а мы будем у вас устраивать сафари и стрелять ваших полярных гусей среди девственной, экологически чистой природы чистыми керамическими пулями.
   Заседлайте мне оленей, чукчи, чум вас побери!
   Между прочим, если пристально посмотреть на карту, где-то там, между торосами, затерялся уникальный совхоз по выращиванию племенных быков.
   Совхоз находился в заведовании у военно-морского флота, потому что так всегда: если кругом ни хрена нет, то все это находится в заведовании у военно-морского флота.
   А потом сперму быков, выращенных рядом с белыми медведями, доставляли в Киргизию и там уже закачивали киргизским телкам, а приплод женского пола доставляли по железной дороге в Беловежскую пущу, где он длительно насиловался с помощью зубров, и на выходе получался такой живой вагон с рогами, что он даже в сарай не помещался. Корми его хоть ветошью отечественной, а он все равно вырастает с вагон.
   Потом, конечно, когда все вокруг уже разрушили, никак не могли найти, кому следует перекачивать эту сперму, которой много скопилось, и через подставных лиц звонили Бегемоту из Нарьян-Мара.
   И Бегемот, воодушевленный таким количеством беспризорных телок, предлагал ее всем подряд.
   Звонил и говорил:
   — Сперма нужна?
   Пристроили ее потом в Южную Корею для участия в ежегодном фестивале корейских масок.
   А однажды быков вместе с возбуждающими их телками перевозили военными вертолетами с пастбища на пастбище.
   И часть пути нужно было лететь над водной гладью.
   И тут одна телка отвязалась и, очумев от болтанки, принялась всех безжалостно бодать.
   Так ее просто выпустили.
   Открыли дверь, и она сиганула вниз.
   А внизу сейнер плавал.
   И попала она точно в сейнер.
   Корова пробила его насквозь, и он мгновенно затонул.
   Спаслась только кокша-кухарка, которая вылезла на верхнюю палубу и, задрав голову вверх, пыталась рассмотреть, откуда это сверху несется такое катастрофическое мычание.
   Бац! — и кокша сейчас же в воде с блестящими глазами западносибирской кабарги. И она ничего потом не могла объяснить: как это — му! — а потом сразу вода.
   Ее спрашивали, а она, досадой сотрясаемая, все твердила: «Му — и вода! Му — и вода!»
   «О, это невыносимое пение сирен, льющееся из клиники туберкулеза», — как сказал бы один очень известный поэт.
   Не уверен, что в этих выражениях можно описать все вибрации, исходящие от плавающей кухарки, но уверен в том, что это хорошо, холера заразная, это лирично, это красиво, черт побери!
   А красота, как правильно учат нас другие поэты, имеет право звучать как попало, где придется.
   Отзвучала — и люди, пораженные всеми этими звуками, должны замереть и подумать о своем высоком предназначении.
   Вот я, к примеру, когда слышу все эти красоты, сразу замираю и думаю о чем-то клетчатом.
   И когда я слышу: «А давайте с помощью архимедова винта поднимем подводную лодку», — я тоже замираю с головы до жопы и внимаю тому, как лимфа бухает своими детскими кулачками в лимфатические узлы, неутомимая как молодые бараны. Тин-тили-дон! Тин-тили-дон! — а это уже слезы весны.
   Видимо, слезы радости.
   А еще хорошо слушать, как шепчутся божьи коровки и милуются клопы и стаффорширские слоники где-то там, на листе за окном, и сейчас же стихи, да-да, конечно стихи, сначала шорох, щелчки какие-то, неясное турули — а потом стихи, того и гляди падут невозвратно, как капля борща на ступеньки собора, если их немедленно не записать:
   Глафира, Глафира, хахаха-хаха!
   Вчера я нашел во дворе петуха!
   Издох!
   От любви, я надеюсь, почил,
   Не так он точило свое поточил,
   Но я же, Глафира, ле-бе-дю-де-дю!
   По этому поводу всячески бдю!
   Не бойся!
   Не мойся!
   Кстати, мне сейчас пришло в голову, что с помощью этих стихов можно будет объяснить некоторые особенности военного человека В частности, болезненные состояния его ума. Видите ли, военнослужащий очень часто превращается в идиота. И не всегда удается сразу распознать, что это превращение уже произошло.
   Оно всегда неожиданно. Ни с того, ни с сего. Ты с ним говоришь, а он уже превратился.
   Оттого-то и приходится много страдать.
   И я думаю, что все это происходит потому, что в какой-то эвдемонистический период своего развития военнослужащий переполняется всякой чушью и на время теряет способность отделить реальность от своих мыслей о ней.
   Таким образом он мимикрирует, то есть заслоняется от реальносги, то есть сохраняет себя.
   Вот наш командующий.
   Тот всегда думал вслух.
   Выскажется — и все сейчас же бросаются исполнять, овеществлять это высказывание, а он и не рассчитывал вовсе, не предполагал, не хотел — и получается кавардак.
   Но порой что-то с хрящевым хрустом втемяшивалось ему в его башку, что-то, как всегда, оригинальное, с перьями, и все в этом непременно участвуют, напрягаются, чтоб повернуть вспять, то есть раком, все законы логики, динамики и бытия и поворачивают, и опять получается ерунда.
   Словом, ерунда у нас получается в любом случае: и когда он просто мыслил, и когда те мысли воплощались.
   Вот уперли у распорядительного дежурного два пистолета из сейфа. Всю базу подняли по тревоге на уши и искали два дня без продыху.
   Но с каждым часом все с меньшим накалом.
   — Они же не ищут! — возмущался командующий, когда собрал в кабинете всех начальников. — И я вам докажу, что не ищут! Начальник плавзавода! Немедленно изготовить двадцать деревянных пистолетов, покрасить и разбросать в намеченных местах. И мы посмотрим, как их найдут!
   И начальник плавзавода, нерешительно приподнимаясь со своего места во время такого приказания, вначале напоминает человека нормального, повстречавшего человека не совсем в себе, но потом, словно озаренье какое-то, просветлев лицом: «Да,товарищ командующий! Есть, товарищ командующий! Правильно, товарищ командующий! Я и сам уже хотел, товарищ командующий!» — и нервно бросается в дверь делать эти пистолеты, которые потом разбросали где попало и которые потом искали всем гамбузом наряду с настоящими, чтоб доказать, что ничего не ищется, да так и не нашли: ни натуральных, ни поддельных.
   То есть, как и предполагалось, прав был командующий, а кто же сомневался, — никто ни черта не делает!
   И вот поэтому, желая сохранить в себе способность отделять зерна от плевел, мух от котлет и фантастику от неслыханных потуг бытия, мы с Бегемотом и решили уйти с военной службы.
   К червонной матери.
   Хотя, пожалуй, порой мне даже кажется, что этой способности удивлять окружающий мир мы с ним еще не скоро лишимся, потому что только недавно жена Бегемота, сдувавшая пыль с его орденов, обнаружила в нагрудном кармане его тужурки непочатый презерватив и спросила: ''Сереженька, это что?'' — ''Это приказ, — сказал Бегемот ничуть не смущаясь. — Вокруг СПИД — продолжил он с профессорско-преподавательским видом, расширив глазенки, — вокруг зараза. Поэтому всем военнослужащим, независимо от должности, приказано иметь при себе презервативы, чтобы противостоять заразе!»
   — Слушай, — позвонила мне его жена, не называя ни имени моего, ни чего-либо другого, в двадцать пятом часу ночи, — а правда, что есть приказ иметь при себе нераспечатанные презервативы для предотвращения проникновения заразы в войска?
   — Правда, — сказал я, горестно про себя вздохнув и посмотрев на часы ради истории, — приказ номер один от такого-то. Всем иметь в нагрудном кармане рядом с носовым платком отечественные презервативы. И на смотрах проверяют. Вместе с документами. Даже команда такая есть: презервативы-ы пока-зать! — и все сейчас же выхватывают двумя пальцами правой руки из левого нагрудного кармана и показывают. У кого нет презервативов, два шага вперед.