---------------------------------------------------------------
© Copyright Александр Попов
Email: PAS2003@inbox.ru
Date: 14 Nov 2007
---------------------------------------------------------------


Рассказ


Лет десять назад лежал я в госпитале, так, из-за пустяка. Поправился
быстро и уже готовился к выписке, но начальник отделения попросил
задержаться недели на две-три - некому было ухаживать за тяжелобольными; с
моим полковым начальством он договорился. Так я стал санитаром - какая
разница солдату, где служить?
Уходили последние дни февраля, пасмурного, сквозисто-ветреного, с
короткими, урывистыми пригревами солнца. Я из окна наблюдал неспешную жизнь
Урюпки - маленького дальневосточного городка. Серые одноэтажные здания,
забрызганные грязью труженики-грузовики, бредущие в хлебный магазин бабушки,
темный, стареющий снег, расползающийся по откосам оврагов и кюветов.
Посмотришь, посмотришь из окна и невольно зевнешь.
Свою работу я обычно выполнял проворно - кому "утку" поднесу, где полы
подотру, что-то еще по мелочи сделаю. Работа не трудная, спокойная. Мои
больные оказались не особо тяжелыми. Помногу часов читал и зачастую
просто-напросто лентяйничал, валяясь на кровати или всматриваясь в скучную
предвесеннюю землю. Неясные мысли сонными тенями покачивались в голове; душа
лежала во мне глубоко и безмятежно. Я всем своим существом отдыхал от
маетной полковой жизни, от зычных голосов командиров, от высокомерия
старослужащих, - я отслужил всего три с небольшим месяца. Можно сказать, что
я утонул в самом себе, затаился. И полусонные лежачие больные, и глухая
тишина пустынных коридоров, и участливо-спокойные голоса и взгляды
медперсонала - все словно усыпляло меня. Из прочитанного решительно ничего
не запоминалось, а куда-то уходило, как вода в песок.
Как-то под вечер привезли двух больных. В наше отделение прикатили их
одновременно, на тележках, но поместили в разные палаты-одиночки. Заведующий
велел мне ухаживать только за ними; и медперсонал, и больные называли их
между собой "смертниками" - оба, как мне сказала дежурная сестра, могли
вот-вот умереть. Как-то внутренне придавленный и напуганный этими страшными
словами, я пошел к своим новым подопечным.
Тихонечко вошел в первую палату и остановился возле дверей, потому что
не смог пройти дальше, - лежал он передо мной на тележке, полуобнаженный,
большой и хрипящий. Кажется, спал. Я не в силах был подойти к нему - страшно
было мне. Он - словно освежеванная туша. Конечно, грубое сравнение, но не
нахожу других слов. Правая часть лица была разворочена, глаз отсутствовал,
вместо горла - темная трубка, не было правой руки и левой ноги до колена,
живот располосован; а также отсутствовало то, что чуть ниже живота.
Я закрыл глаза.
Открыл.
Лежит, он же. И все такой же.
Вдруг распахнулся его единственный глаз, пронзающе и хищно. Осознанно,
с недоверием посмотрел на меня. Медленно поднялась смуглая рука и нажала на
горловую трубку, - раздался хрип. Я не сразу понял, что это слова. Призывно
пошевелился палец. Я склонился к лицу раненого.
- Ти какой завут? - различил я в хриплых звуках.
- Сергей, - протолкнул я.
Он был южанином, быть может, таджиком или узбеком, но точно не знаю.
- Мэня... - назвал он свое имя, но я не расслышал и не переспросил; мне
послышалось слово Рафидж, - так и стал его звать. Ему было лет восемнадцать,
как и мне.
Он поднял большой палец на руке, давая мне понять, что - хорошо,
отлично, и - улыбнулся. Да, да, улыбнулся - желтой корковато засохшей нижней
губой, шевельнувшейся ноздрей раздробленного носа и бровью-болячкой. Я тогда
подумал, что Рафидж будет жить.
Он закрыл глаза и, видимо, сном тщился уйти от болей и мучений.


* * *


Я ушел ко второму больному. Он лежал на кровати, укрытый по пояс
простыней, и тоненько, жалобно стонал. Рядом гудел отсосник, выкачивая из
груди гной. Больной показался мне тусклым, печальным, сморщенным стариком.
Но, присмотревшись, я обнаружил, что морщины неестественные - кожа
стягивалась от натуги, изредка расслаблялась и распрямлялась, и на его
унылом бескровном лице я различал зеленовато-синие прожилки, будто полоски
омертвелости. У парня оказалось огнестрельное ранение легкого. В палате
стоял запах разложения.
Он лежал с открытыми глазами, но, сдавалось, ни меня, ничего вокруг не
видел. Я подумал, что он живет уже не здесь, а где-то там - далеко-далеко от
нас.
- Судно, - произнес он с полувздохом, очень тихо.
Выходило, что все же видел меня.
Я принес.
- Как ты себя чувствуешь, парень? - полюбопытствовал я.
- Ты все равно не поймешь.
Он говорил задыхаясь. Чувствовалось, что ему доставляет физическую боль
каждое произнесенное слово.
Я чуточку обиделся и направился к двери.
- Умру... скоро умру... - услышал я, но не понял - то ли спросил он, то
ли утвердительно сказал.
- Не говори глупости, - постарался мягко возразить я, но, кажется,
получилось грубовато. - У тебя пустяковая рана, а ты помирать собрался.
Посмотрел бы ты на таджика из соседней палаты - как его разворотило
гранатой! Мясо, а не человек, однако улыбается.
- Мне больно, - выдохнул он и закрыл глаза; на его впалые синеватые
щеки выжалась из-под припухших век влага.
- Все будет хорошо. - Но верил ли я своим словам?
- Тебя как зовут? - спросил я.
- Иваном.
Я назвал себя, однако продолжать разговор мне почему-то не хотелось.
Постоял и вышел.


* * *


Неделя прошла быстро.
По утрам в морозном густом воздухе метались, гонимые ветром, снежинки;
однажды я проснулся, а за окном - белым-бело. Снова пожаловала зима. Из
открытой форточки тянуло влагой; припало к земле пастельных синеватых тонов
небо. Мне было зябко, неуютно, но от тоски я избавлялся, ухаживая за
больными, Иваном и Рафиджем.
Они, вопреки предсказаниям и ожиданиям многих, понемногу
выздоравливали, становились разговорчивее, особенно Рафидж. Он и поведал мне
первым, что с ним приключилось.
- Гдэ, Сэргэй, у мэня голова? - спросил он как-то раз.
Я усмехнулся и дотронулся до его лба пальцем.
- Ва-а! Какой он голова? Качан капустэ. Вот он что такой.
Рафидж попытался взмахнуть рукой, но боль словно ударила, и он
застонал. Южный кипящий темперамент требовал жестов. От досады, что не может
полностью выразить свои чувства, он выругался.
- Почему ты так ругаешь свою голову?
- Он - плехой голова. Я взял граната, дернул колечко и хотел бросат ее.
А голова? Что он сделал, этот глупый голова?
Рафидж настолько вошел в роль гневного судьи, обличителя, что буквально
жег меня своим одноглазым взглядом.
- Ва-ай! Бэстолковый голова! Захотелось снять с плеча автомата - тогда
дальше метну граната. Я положил рядом граната и быстро скинул автомата.
Схватил граната и бросил. Трах, трах! Все! Баста. Здесь очнулся. Вот такой
голова у мэня. Дурной башка.
И впрямь есть что-то нелепо-смешное в его истории и, наверное, можно
было бы посмеяться, но каков ее исход! Рафидж, видел я, парень неглупый,
однако как ему могла прийти в голову мысль класть рядом с собой гранату с
выдернутой чекой? Его поступок - чудовищная нелепость. Хотелось дальше всех
бросить гранату, пощеголять перед сослуживцами и командирами.
Иван долго мне не открывался. Но однажды ему стало чрезвычайно худо, он
посинел, стал задыхаться. Я хотел было сбегать за врачом.
- Не надо, - вымолвил он и жестом попросил сесть рядом с ним. - Я
скоро, Серега, коньки отброшу...
- Прекрати!
- Нет-нет, умру. Вот увидишь.
- Вобьешь себе в голову - и точно умрешь, - уже сердился я.
Он не стал спорить. Ему трудно было говорить, а сказать он, чувствовал
я, хотел что-то важное, значительное.
- Я умру, но не хочу, чтобы моя тайна сгинула со мной. Я следователю
ничего толком не сообщил, а тебе все расскажу. На аэродроме я служил, в
стройбате. Как и ты, из "зеленых" - всего четыре месяца отслужил. "Деды" нас
зажали так, что ни пикни. Мы пахали, как папы карлы. Вспомню - жутко.
"Старики" били нас, заставляли выпрашивать из дому деньги. Я как-то
пожаловался ротному, - он пригрозил "старикам". А они устроили мне темную. Я
уже не мог терпеть. Дезертировать было боязно, убить кого-нибудь из "дедов"
- страшно. Что делать? Придумал. Однажды был в карауле, на посту. Решил так:
предохранитель у автомата опущу, сам упаду, а прикладом ударю о землю.
Произойдет выстрел. Пуля попадет в ногу - и меня комиссуют. Перед законом -
чист. Что ж, сделал, как задумал, да вместо ноги угодил в грудь: автомат я
нечаянно отклонил. Эх, знал бы ты, что я пережил...
- Я понимаю тебя, Ваня. Мне тоже досталось от старослужащих...
Но Иван, казалось, не слышал меня, спешил поведать свое:
- Следователь все выпытывал у меня: из-за чего пошел на самоубийство? Я
говорю, что случайно получилось. Не верит. Ты, Сергей, не вздумай
проболтаться. Не хочу, чтобы после смерти думали обо мне нехорошо, недобрым
словом поминали... особенно те, кто мучил меня.
- Ты что, Ванька, серьезно вознамерился умереть? - наигранно-иронично
улыбнулся я.
- Умру, умру. Предчувствую.
- Да будет! У тебя же пустяк, а не ранение.
- Гнию, - разве не видишь?
Мы помолчали. Я молчал потому, что уже не знал, как его утешить, увести
от мрачных мыслей. Он вдруг заплакал.
- Жить я хочу... поймите вы все.


* * *


Миновало еще недели две или три. По кочкам в больничном парке побежали
робкие ростки травы. Я часто стоял у окна с закрытыми глазами и грелся под
блеклыми солнечными лучами. Такое было ощущение, словно что-то таяло у меня
в груди, как воск, - вот-вот растечется по всем уголкам моего тела. Рафидж
частенько спрашивал меня, как там на улице.
- Весна, - говорил я ему.
Он надавливал на горловую трубку, из которой вырывалась густая
механическая, но радостная хриплая речь:
- Хорошо! Скорэ дом поеду.
Однажды я спросил:
- Как ты, дружище, будешь дальше жить? Чем займешься?
Я смутился: а вдруг Рафидж меня неправильно поймет? Но его глаз весело
прищурился на меня, стянутые швами губы попытались улыбнуться, и он охотно
мне рассказал, что из большой семьи, сам одиннадцатый или двенадцатый
ребенок - точно не помню, что родственники ему "нэ-э-экак" не дадут
пропасть.
- Я буду завэдывать магазына, - значительно сказал он и не без
тщеславия посмотрел на меня: удивился ли я?
Действительно, я удивился и поинтересовался, почему он так уверен.
- Моя дядя - прэдсэдатель колхоз. Вся кишлак - мой родня. Всо будэт
хорошо. Дэньги будут, вино, горы, солнцэ, всо будэт.
Однако на его лбу вздрогнула бороздка; он задумчиво помолчал и
неприятно-резко сказал:
- А вот ... нэ будэт.
Я не понял.
- Кого?
Он насупленно помолчал и гневно ответил:
- Жэнчин... баб... - И грязно выругался.
Я бранил себя, что сразу не смог догадаться, и отколупнул у парня
коросту с самой болезненной раны.
Помню, Рафидж демонстративно отворачивался от медсестер и женщин-врачей
или закрывал глаза, притворяясь спящим.
Раз он мне сказал:
- Я только тэпэрь понэмай, что такой жизн.
- Что же она такое?
- Она - всо, - значительно произнес он и поднял вверх палец. - А смэрть
- тьфу, копэйка.
- Как это все?
Я никогда раньше особо не задумывался о том, что такое жизнь: живу да
живу - и хорошо.
- Ну, как ти нэ понэмай? - даже рассердился Рафидж. - Всо - значит:
нэбо, горы, воздух, мама, зэмля, нюхат цвэток, пить вино. Понимай: всо? И у
мэня, как и у тэбя, скоро всо это будэт. Понэмай?
Я сказал, что понимаю, но так молод еще был тогда, никаких серьезных
утрат и потрясений у меня не случилось, как у Рафиджа; тогда мне показалось
несколько странным, что можно восхищаться такими обыденными явлениями, как
воздух или земля.
Но через несколько дней произошло событие, после которого я каждой
жилкой своей души понял смысл фразы Рафиджа, - я словно прозрел.


* * *


Помню, был вечер. Я мыл полы в палате Ивана. Он молча лежал и смотрел в
потолок. Он часто так лежал, и мне бывало скучновато с ним, порой томительно
неловко. Рафидж вел себя по-другому - порывался вертеться, шевелился, но
раны немилосердно сдерживали его. Он водил своим большим черным, как у коня,
глазом, словно старался больше, шире увидеть мир; по-моему, потолок ему был
ненавистен - торчит перед глазом!
- Все! - неожиданно произнес Иван, собрав на лбу кожу. - Я уже не могу
терпеть боли. Мне хочется... умереть.
Он закрыл глаза, из-под синевато-красного, припухшего века выскользнула
слезка.
Я молчал и попросту не знал, как его утешить. Мне хотелось ему помочь,
но чем, как? Сколько раз я призывал его терпеть! Но что слова здорового для
страдающего в муках больного?
Меня временами начинали раздражать и сердить его разговоры о смерти.
"Почему Рафидж об этом не говорит? - намеревался я круто спросить у Ивана. -
Он терпит и верит. У него тоже ранение груди, тоже образуются нагноения да
еще сто ран. А ты хнычешь, хнычешь. Надоел!" Но я молчал, потому что не смел
в таком тоне говорить с ним. Он часто задыхался, зеленел, и к нему сбегались
врачи; в состоянии полусознания надсаживался, что ему больно, больно и что
его скверно лечат. Как-то раз, расплакавшись, потребовал, чтобы его
умертвили.
В последние дни он стал часто вскрикивать, капризничать: то я не так
"утку" ему подсунул, то неловко обтер мокрой тряпкой его полное вялое тело.
Я отмалчивался, старался скорее все выполнить и уйти.
- Помоги мне умереть, Сергей, - поймал он мою руку, но был настолько
слаб, что его горячая, жидковато-пухлая ладонь упала на кровать. - Прошу! Я
не хочу жить. Я устал, устал!
Он снова заплакал, но даже плакать уже не мог, потому что боли в груди
жестоко о себе напоминали, давили всхлипы, и он мог только лишь поскуливать
и морщиться.
- Успокойся, Ваня, нужно перетерпеть.
Вдруг он громко вскрикнул, и его грудь стала биться в тяжелых
конвульсивных вздохах. Замер и, осторожно дыша, негромко вымолвил:
- Жить... жить хочу.
Его лицо стало стремительно наливаться зеленовато-синей бледностью, и
мне почудилось - щеки, губы, подбородок будто бы растекались и расширялись.
Он весь обмякал, вдавливаясь в постель. Я испугался, выбежал в коридор и
кликнул медсестру. Она только взглянула на него и во весь дух кинулась за
врачами. Покамест их не было, я стоял возле Ивана. Я впервые видел, как из
человека уходит жизнь, - тихо, даже как-то деликатно-тихо, словно не желая
причинить боль умирающему, потревожить его. Он лежал, не шелохнувшись, стал
каким-то затаенным, и мне пригрезилось, что синевато-бледные губы его
обращались в кроткую улыбку. Полузакрытым глазом смотрел на меня, но в этом
взгляде я уже не видел ни боли, ни страха, ни каприза, ни укора, лишь
глубокий-глубокий покой. Я дотронулся до его руки - она оказалась
прохладной.
В палату ворвалось человек пять. Они вкатили какой-то электрический
аппарат. Меня подтолкнули к двери. Я медленно опустился на стул возле
медсестринского столика. Через несколько минут из палаты вышли все пятеро
врачей и молчком побрели по коридору. Рядом со мной присела медсестра,
вынула из шкафчика клеенчатую табличку с вязочками и написала: "Баранов Иван
Ефремович. Умер 14 марта...".
"Боже, - подумал я, - как буднично и просто!"
Начальник отделения велел мне и еще одному парню унести тело Ивана в
мертвецкую. За руки, за ноги мы положили его на носилки, закрыли простыней и
подняли.
- У-ух, тяжелый, - с хохотцой сказал мой напарник.
Я угрюмо промолчал.
Мы принесли Ивана к небольшому темному дому, стоявшему за госпиталем в
саду у забора. Напарник отомкнул ржавый замок, отворил скрипучую, обитую
потемневшим металлом дверь и включил свет. Мы увидели серую бетонную
лестницу, уползавшую глубоко под землю. Там находилась единственная
комнатка, пустая, сумрачная. Из предметов остался в памяти длинный, обшитый
ярко-желтым пластиком стол; его солнечно-радостный колер смотрелся
невыносимо нелепым. Садило плесенью.
Мы положили на стол тело. Стали сразу подыматься наверх. Выключили
свет. Я оглянулся - как там Иван? Его не было видно - стоял густой мрак. Со
скрипом, переходящим в стон, закрылась дверь и скрежетнул в замке ключ.
"Все! Буднично и просто".
Я побрел по саду. Напарник позвал меня в госпиталь, - я отмахнулся и
брел, сам не зная куда и зачем. Я неожиданно представил - меня сейчас несли
в носилках, обо мне сказали "у-ух, тяжелый", меня сгрузили на стол и
оставили в холодной темной мертвецкой. У меня закружилось в голове, - присел
на скамейку. Осмотрелся: землисто-серый, как вал, но с широкими щелями
забор, голые кусты яблонь, серебристые лужицы, узкое облачное небо, на
пригорке ютились двухэтажные дома, - совсем недавно все урюпкинское
раздражало и сердило меня, а теперь гляделось таким привлекательным, нужным,
милым. Вспомнил, что через два дня я должен вернуться в свой полк, в котором
продолжится моя нелегкая служба, и я зло шепнул:
- Все выдержу, потому что я должен жить.
Вернулся в госпиталь, вошел к Рафиджу и - не увидел его в постели: он
на одной ноге стоял возле окна. Весь в бинтах, без ноги, без руки,
искромсанный, залатанный, однако - стоял.
Стоял.
Чуть повернулся ко мне, махнул головой на вечернее с огоньками окно,
слабо-туго улыбнулся.
- Все будет хорошо, - сказал я.
Но в сердце натвердевалась и пекла горечь, которая не оставит меня до
конца моих дней.