Попов Валерий
В городе Ю (Рассказы и повести)

   Валерий Попов
   В городе Ю.
   Рассказы и повести
   Великолепная проза Валерия Попова продолжает лучшие традиции российской литературы. Сквозь иронию и смех автора угадывается его бесконечное удивление - неужели мир, в котором мы жили и живем, настолько странен? Гоголевский "смех сквозь слезы" обуревает и нас, читателей. Мы смотрим в зеркало сквозь увеличительное стекло художественного слова - и видим такое!
   Содержание:
   Все мы не красавцы
   Южнее, чем прежде
   Не спать, не спать
   Парадиз
   Ошибка, которая нас погубит
   Наконец-то!
   Две поездки в Москву
   Ювобль
   Случай на молочном заводе
   Фаныч
   Вход свободный
   Жизнь удалась
   Автора!
   Излишняя виртуозность
   И вырвал грешный мой язык
   Сны на верхней полке
   Тихие радости
   Третьи будут первыми
   В городе Ю.
   Боря-боец
   Любовь тигра
   Божья помощь
   Ванька-встанька Ноу-хау
   Осень, переходящая в лето Хроника
   Лучший из худших (Повесть)
   ВСЕ МЫ НЕ КРАСАВЦЫ
   Жил я с бабушкой на даче. Днем купание, езда на велосипеде. Вечером сон. Расписание. Режим.
   И вдруг в субботу глубокой ночью является мой друг Слава. Застучал, загремел. Открываю - вбегает.
   - Ну как?!
   - Что как?
   - Все в порядке?
   - Вообще да. А у тебя?
   - У меня тоже. Ну хорошо. А то я что-то волновался, - говорит.
   Прошли мы с ним на кухню, сели.
   - О, - говорит, - капуста! Прекрасно. Захрустел той капустой, наверно, весь поселок разбудил.
   - Представляешь, - говорит, - совершенно сейчас не сплю.
   - Да, - говорю, - интересно.
   А сам чуть с табуретки не валюсь, так спать хочется.
   Вдруг бабушка появляется в халате. Спрашивает:
   - Это кто?
   - Как же, - говорю, - бабушка, это же мой друг, Слава, неужели не помнишь?
   Слава повернулся к ней и говорит:
   - А! Привет!
   Так прямо и говорит - привет! Он такой.
   - Нет, не помню, - отвечает бабушка. И ушла.
   - О, - говорит Слава, - котлеты! Прекрасно!
   - Ты что, - спрашиваю, - так поздно? Твои-то где?
   - Да за грибами. Еще с пятницы.
   - Ты, что ли, есть хочешь?
   - Ага. Они вообще оставили мне рубль, да я его отдал.
   - Отдал? Кому?
   - Да одному старику. Подъезжает ко мне на улице старик на велосипеде. Сейчас, говорит, покажу тебе фокус. Разжимает ладонь, там лежит двухкопеечная монета позеленевшая. Решкой. Зажал он кулак и спрашивает: "Ну а сейчас, думаешь, как лежит?" Да решкой, говорю, как и лежала. Тут он захохотал и разжал. А монета действительно лежит решкой. Он как увидел это - оцепенел. А потом так расстроился, заплакал. Что-то мне жалко его стало. Догнал я его и рубль свой в карман сунул. Не расстраивайтесь, говорю, вот вам рубль на всякий случай.
   - Да, здорово, - говорю я Славе, - на вот, ешь сметану.
   - Нет, - говорит Слава, - сметану ни за что!
   - Да ешь, чего там!
   - Нет! Я же сказал. За кого ты меня принимаешь? Странная такая гордость - только на сметану.
   - Ну вот. И остался я без денег. Расстроился сначала. А потом думаю а, не пропаду! И действительно. Не пропал. Хожу я по улице, хожу. Хожу. И вдруг проезжает мимо меня брезентовый газик - знаешь, ГАЗ-шестьдесят девять, на секунду поднимается брезент, и оттуда цепочкой вываливается несколько картофелин. Отнес я их домой, взвесил - ровно килограмм. Представляешь? А потом, уже вечером, какие-то шутники забросили мне в окно селедку. Еще в бумагу завернута промасленную, а на ней на уголке написано карандашом: восемьдесят копеек. Ну что ж. Для них, может быть, это и шутка, а для меня очень кстати! Отварил я картошку, с селедочкой поел пре-е-красно!
   - Тише, - говорю, - не кричи.
   И тут действительно бабушкин голос:
   - Ну все, я закрылась, буду спать. Теперь пусть забираются воры, бандиты - пожалуйста!
   И раздалось такое хихиканье из-под двери.
   - Ну вот, - продолжал Слава, - и вдруг вызывают меня в милицию. Сидят там трое ребят наших лет. "Вот, - говорит милиционер, - задержана группа хулиганов. Забрасывали в окна селедки". - "Да это, - говорю, - не хулиганство! Надо различать. Мне так очень понравилось. Сельдь атлантическая, верно?" - "Да", - хмуро говорит один. И тут появляется участковый, Селиверстов. Задумчивый. "Да, - говорит, - надо им руки понюхать. У кого селедкой пахнут - тот и кидал". Оказалось, только у меня пахнут. Селиверстов тогда и говорит: "Ну ладно, если пострадавший претензий не имеет и руки у вас селедкой не пахнут, тогда с вас только штраф - восемь копеек". - "А кому платить?" - спрашивают. "Вот ему", - и показывает на меня. Вот так. Пошел домой. А те шутники благодарные под окном моим ходят с гитарами, поют. И вдруг - Селиверстов! "Ты, - говорит, - не обращай на меня внимания. Я просто так. Очень ты мне понравился. Уж очень ты благородный. Я посижу тут и уйду. Сам знаешь: все больше с преступниками дела, а с тобой и посидеть приятно. Посижу тут, отдохну и пойду". Потом жаловаться стал. "Все, - говорит, - видят во мне лишь милиционера, боятся, а иной раз так хочется поговорить просто, по-человечески. И с тобой вот - поговорить бы на неслужебные темы. Не веришь? Я даже без револьвера - вот". - "Знаете что, говорю я ему, - как раз перед вашим вызовом шел я звонить по важному делу". - "Ну что? - говорит. - Иди звони. На вот тебе две копейки". Дает двухкопеечную монетку позеленевшую. Взял я ее, выбежал на улицу и вдруг остолбенел! Такая мысль: картошки кило - десять копеек, селедка восемьдесят. В милиции дали - восемь, да сейчас - две. А в сумме - рубль! А отдал-то я как раз рубль! Представляешь?
   Слава замолчал. Я тоже молчал, потрясенный. Мы так посидели, неподвижно. Потом Слава вдруг взял белый бидон, заглянул и говорит оттуда гулко:
   - Что это там бултыхается в темноте?
   - Квас.
   - Можно?
   А сам уже пьет.
   - Ну, все, - говорит, - а теперь спать.
   Пошли мы в комнату. Легли валетом. Слава сразу заснул, а я лежал, думал. Луна вышла, светло стало. И вдруг Слава, не открывая глаз, встает так странно, вытянув руки, и медленно идет! Я испугался - и за ним. Вышел он из комнаты, прошел по коридору и на кухню! Так же медленно, с закрытыми глазами берет сковороду, масло, ставит на газ, берет кошелку с яйцами, начинает их бить и на сковороду выпускать. Одно, другое, третье... Десять яиц зажарил и съел. Потом вернулся так же, лег и захрапел.
   Смотрю я на него и думаю: вот так! Всегда с ним удивительные истории происходят. Это со мной - никогда. Потому что человек я такой - слишком спокойный, размеренный. А Слава - человек необычный, потому и происходит с ним необычное. Хотя, может быть, конкретной этой истории с рублем вовсе и не было. Или, может, было, но давно. Или, может, еще будет. Наверно.
   Но, вероятнее всего, он рубль свой кому-нибудь просто одолжил. Попросили - он и дал не раздумывая. Он такой. А историю эту он рассказывал, чтоб под нее непрерывно есть. Видно, очень проголодался. Будто б я и так его не накормил! Ведь он же мой друг, и я его люблю. Мне все говорят: тоже, нашел друга, вон у него сколько недостатков. Это верно. Что есть, то есть. Вот еще и лунатиком оказался. Ну и пусть! А если ждать все какого-то идеального, вообще останешься без друзей!
   Все мы не красавцы.
   Как-то я разволновался. Сна - ни в одном глазу. Вышел на улицу, сел на велик и поехал. Луна светит, светло. И гляжу я - на шоссе полно народу! Вот так да! Мне все - спи, спи, а сами - ходят! И еще: подъезжаю обратно, вдруг какая-то тень метнулась, я свернул резко и в канаву загремел. Ногу содрал и локоть. Вылезаю и вижу - бабушка!
   - Бабушка, - говорю, - ну куда годится: в семьдесят лет в два часа ночи - на улице!
   - Ночь, - говорит, - нынче очень теплая. Не хочется упускать. Не так уж много мне осталось.
   Вошли мы в дом, и вдруг вижу, опять по коридору Слава бредет - руки вытянуты, глаза закрыты. Я даже испугался: сколько же можно есть?
   А он - на кухню, посуду всю перемыл, на полку составил и обратно пошел и лег.
   ЮЖНЕЕ, ЧЕМ ПРЕЖДЕ
   Все уже смирились с тем, что лето кончилось. И покорно приняли на себя дождь. Дождь все шел, шел и даже перестал. Газеты на улицах, в своих деревянных рамах, промокли от темной воды, и сквозь сегодняшнюю газету виднелась вчерашняя, а сквозь вчерашнюю - позавчерашняя.
   И уже чувствовалась зима, и однажды ночью в прихожей поседела сапожная щетка, а вода в железном ящике под потолком промерзла за эту ночь и лежала брусом, холодным и чистым. Котельщик Николай взял за привычку рано утром, часов в шесть, стучать кувалдой по трубам у себя в котельной, и звон шел по всему дому, и весь он гудел, как орган. Но холодно было по-прежнему.
   На работе я заметил за собой опасную тягу к простым занятиям например, часами резать бумагу. Но чаще всего я уходил вниз, в подвал, где сидел кладовщик Степан Ильич в теплом ватнике и кепке. Тут же на полках лежали листы железа, а из маленькой комнатки позади торчали концы цветных металлических прутьев разной толщины. Мне нравились тусклый свет и тот простой и вроде бы им презираемый порядок, который наводил тут Степан Ильич. Я сидел на деревянном мерном ящике с зарубками, прислонившись спиной к трубе, обмотанной лохматым колючим войлоком. Свет мигал, мигал и разгорался, и в трубе вдруг свежо и обильно начинала литься вода.
   В таком состоянии и разыскал меня по телефону директор. И хотя было мое поведение грубым нарушением всех законов производства, директор ничего мне об этом не сказал, потому что был он человек умный и никогда не делал прямых выводов. Вместо этого он сообщил, что придется мне поехать в командировку, и чем скорее, тем лучше. Я принял это дело спокойно, вошел в наш деревянный желтый лифт и поехал к себе наверх собираться.
   Поезд в Одессу отходил ночью. Со мной ехал товарищ по работе, здоровый сорокалетний человек, самый большой зануда из всех, каких я только в жизни своей видал. Командировку эту он воспринял как жестокий удар судьбы. Вагон ему сразу же не понравился, он стал об этом говорить и говорил долго. Я слушал его терпеливо, понимая, что он-то тут ни при чем, просто он занимает во мне тот самый сектор горя, которого раньше у меня не было, а теперь этот сектор появился и, конечно же, никогда не пустовал. Но вот все заснули, и я тоже заснул, потому что я очень люблю спать в поездах.
   Почти весь следующий день я спал у себя на полке, а за окном все было так же серо и дождливо. Уже под вечер я кое-как оделся, слез с полки, сонный и разбитый, с незавязанными шнурками, и вышел в коридор. В стене была маленькая ниша, вроде алтаря, и в ней под кранчиком стоял граненый стакан. Рядом в деревянной рамочке висело расписание: Дно - Витебск Жлобин - Чернигов - Жмеринка - Котовск - Одесса. Витебск! В тамбуре проводник отпустил железный лист, который прикрывал уходящие вниз ступеньки, и лист ударил, железо по железу, и мы, мягкие и сонные, вышли на перрон.
   Я пошел по мазутным шпалам, обогнул вокзал и вышел в город. У меня была всего минута, и я не знал, в какую сторону мне пойти. Ехала телега, поперек ее пути бежал мальчик с большой пружиной в руке. Старушки в мужских пиджаках ходили вдоль поезда, не касаясь его, несли в закопченных ведрах горячую очищенную картошку, посыпанную укропом. Я схватил десять штук, обжигающих сквозь газету, и стал есть, и они рассыпались по мне.
   После этого у меня разыгрался аппетит, и я пошел вперед по вагонам, которые вдруг медленно двинулись. Я проходил их один за одним, и все они были разные, и были очень хорошие - прохладные, чистые, с упругими поролоновыми полками, плоскими плафонами, светло-серыми стенами в мелких резиновых мурашках. Тут была совсем другая жизнь и разговоры совсем другие, хотя люди ехали те же самые. Мягкий вагон был глуше, на окнах толстые шторы, ватные диваны, глубокие дорожки, и все тут было глухо, и звук поглощался, и флирт тоже поглощался. Еще один вагон, синий, нелепый, вроде нашего, а дальше - вагон-ресторан. Тамбур без боковых дверей - так, решетки, и, облокотясь на них, парень в белом грязном халате чистил картошку. Дальше за узким коридором буфет, а потом расширение и столы, и за ними много народу - одни ели из алюминиевых чашек, стуча и булькая, другие ждали, привычно злясь, хотя спешить им сейчас было некуда.
   Дальше, за стеклянной стеной с отпечатанным на ней белым виноградом, народу было поменьше, и в углу куражился пьяный, едущий в отпуск буровик. Его вяло пытались унять, но он расходился сильнее. И только когда пришел другой, еще более пьяный и буйный, первый сразу же успокоился и уснул.
   Съев бифштекс и выпив бутылку пива, я долго сидел у окна, потому что нигде в других вагонах окно не подходит так близко к человеку. Я знал, что мой напарник с нашим соседом терпеливо, в сокращенном дорожном варианте, уже рассказали друг другу свои жизни и сейчас сидят молча, не зная, что же дальше. О, как не люблю я это дорожное общение, торопливое и постыдное, словно любовь в парадной!
   Но когда я вернулся в купе, там все оказалось иначе. Судя по их позам, разговор еще толком не начинался, и сосед наш, краснолицый одессит с маленькими глазками, молчал не просто так, а, как видно, специально.
   - Да, - продолжал мой напарник, - так вот. И только я вышел с вокзала - первый, кого я встречаю, - Боровков! Наш бывший начальник цеха!
   - А мне неинтересно, кто был вашим начальником цеха, - медленно и четко сказал наш сосед.
   - Как же неинтересно! Это же очень интересно!
   - Нет! Мне неинтересно. У меня голова вон какая маленькая. А вы мало того, что собой мне мозг засорили, еще и начальника своего тащите! Распустились. Сколько барахла у меня там - ужас. Кошмар.
   Мы вышли все трое в коридор, покурили перед темными стеклами, потом вернулись и залегли, и все трое поглядывали друг на друга.
   Ночью я несколько раз чувствовал остановки и еще то, что стало тепло.
   Когда я проснулся, поезд шел через мост, над водой, около большого теплого солнца. Было очень светло, и проводник, который смотрел вчера на всех с непонятной ненавистью, сейчас, улыбаясь, тащил на спине голубые и розовые сентиментальные матрасы. И тут я почувствовал, что еду на юг, и даже немножко понял, почему это хорошо. И еще я подумал, что вот из сорока с лишним человек почему-то послали именно меня, и, значит, все мои неясные импульсы и мне самому не очень понятные поступки - все они вели меня правильно, куда надо. А еще хорошо, что я перевелся в этот отдел и меня сразу же повысили. На зависть всем тем, кто не понимает, что невозможно просто двигаться вверх, а нужно еще при этом и вращаться, непременно меняться в горизонтальной плоскости. Ведь каждая следующая твоя ступенька обязательно будет из нового вещества.
   Теперь поезд шел в коридоре акаций с мелкими листьями, а внизу, залезая на рельсы, вились сухие дынные плети. Вдруг поезд оказался в большом замкнутом дворе, и на деревянной галерее вокруг висело засохшее белье. Так поезд проехал еще несколько дворов, где на него никто не обратил внимания, и стал дрожать, тормозить, и мелькнули белые ступеньки вверх, и началась ровная платформа, обтянутая с трех сторон сеткой. Приехавших было немного, и они все тут же исчезли. А я сел на чемодан прямо у вагона, и мне вдруг стало так тепло и уютно, что не хотелось больше никуда. Но мой-то зануда, конечно, тащил меня на стоянку такси.
   - Пошли, - говорил он, - чего ты тут? Чего сейчас может быть хорошего? Вот вечером, если время будет, - тогда да! Пошли.
   Он выхватил чемодан и понесся. Видно, многое он так упустил, признавая радость только в местах, специально для нее отведенных. А там ее почти и нет, совсем нет, настолько она зыбка, неуловима и сразу же ускользает оттуда, где ее объяснили и прописали.
   Улица, по которой мы ехали, была выложена тусклым розовым камнем и впереди приподнималась. В стекле иногда поблескивал луч, прошедший сверху сквозь листья, и проплывали лица вплотную, чугунные гнутые перила, большие куски шершавой коры. Потом мы выехали на обрыв, и далеко внизу слепило море, а направо был прекрасный бульвар, и в начале его на камешке стоял маленький зеленый Ришелье. Мы съехали вниз по крутой осыпающейся дороге. За воротами порта мы увидели просторную площадь, и по ней раскатывали тележки с острой железной горстью впереди. Потом мы ехали осторожно по узкой асфальтированной стенке, а в конце, все больше нависая над нами, стоял "Иван Франко". И вот он закрыл все своим черным масляным бортом. Не то что трубы, палубы его не было видно. Кончалась погрузка, автомобили по двум чугунным балкам над водой въезжали внутрь, в темную нишу, бесконечную и тускло освещенную. На некоторые машины сверху кольцами падал трос, потом машина плавно шла вверх и, описав офомную дугу на высоте, скрывалась где-то там, за пределами нашего сознания.
   Вахтенный провел нас по трапу, и мы очутились в огромном холле. Справа изгибался длинный барьер, и за ним сидели девушки в сером, и перед каждой толпился табунчик разноцветных телефонов. Стена слева ходила такой волной то открывались и закрывались массивные двери лифтов и загорались стеклянные цифры - номера этажей, где бы он сейчас мог быть.
   Мы поднялись наверх, прошли по светлому лимонному коридору - прямо, потом налево; на стене то и дело появлялся белый плоский план корабля, усыпанный номерами кают, изображениями рюмок, душей, туалетов. Резко выделяясь на плане, стояла красная пластмассовая блямба. Это была "Where are you", то есть "где вы сейчас". Я двигался свободно, как хотел, поднимаясь и опускаясь, и эта красная "где вы сейчас" всюду успевала за мной, какой бы странный путь я ни избрал. Я прошел по железной решетке, через сумеречный зал с автомобилями, и за ними снова был план и на нем красная точка, уткнувшаяся в край корабля. Тут уже не было никого, стены и пол были из железа, покрашенного просто белой краской. Я опустился еще через несколько таких отсеков, открывая под собой люки и закрывая их со скрежетом над собой. И наконец пол сложился подо мной холодным железным клином, и это был гидроакустический отсек, цель нашей командировки.
   В этом остром и холодном ящике я просидел часа два, пока не понял, почему не работали эхолот и эхо-лаг. Да они и не могли работать, поскольку не было половины деталей, а куда уж они пропали, а может, и вообще их не было - я не знаю. Я оторвал уголок от описания, которое лежало в темном деревянном ящике, и записал на нем, чего не хватало. Теперь надо было пойти к радисту, взять у него эти детали, впаять, включить - и я боюсь, что это все.
   Но тут я вспомнил о своем напарнике. С ним это дело не пройдет. У него стиль другой. В институте, получив задание, он обычно долго смотрит на него, задыхаясь от обиды и гнева. Потом, хлопнув дверью, убегает в самый дальний от нас корпус, забирая, так сказать, поглубже. Оттуда, а потом отовсюду вокруг начинает нарастать рокот, вот он все ближе, все громче, и в нашу комнату врывается эта огромная жуткая волна - звонят, подпрыгивая, телефоны, ругаются все со всеми, плачут монтажницы и машинистки, и над всем этим, а точнее, во всем этом летает он, упиваясь столь бурной деловой атмосферой. Потом это начинает стихать, все ходят как после болезни, улыбаются сквозь слезы, смотрят. Зато никто уже не забудет, как мы делали такой-то проект, и всегда будут помнить, кто его возглавлял. А сделать это просто и тихо, не вовлекая сюда событий в Гвинее, а также семейных раздоров в цеху, а также аморальных поступков отдельных сотрудников, сделать чисто, так сказать, технически, как это люблю делать я, - так никто и знать-то не будет, и всю жизнь будут тебя считать лентяем, понапрасну получающим деньги.
   Вовремя же я спохватился! А то чуть было не закончил за день всю работу, так ограбив бы в смысле эмоций и себя, и напарника, да и весь коллектив теплохода. Я полез вверх, открывая люки над собой и закрывая их со скрежетом под ногами. И так я глупо вылез в обыкновенный коридор, к удивлению гуляющих в нем пассажиров.
   Здесь меня поймал вахтенный и повел в мою каюту, отведенную мне на сандеке, то есть на солнечной палубе. Я открыл полированную деревянную дверь и оказался в объеме уюта, спокойной красоты, дружелюбия мебели и света.
   Серый пушистый ковер покрывал весь пол, залезая под стол и под кровать. Большое окно из целого куска стекла. Плотные шторы в цвет - не то чтобы в цвет моря или там неба, а в цвет чему-то другому, очень важному. Потолок был закрыт ровным матовым стеклом, и оттуда шел свет, просто свет, без всяких терминов, ассоциаций и хвастовства. Слева у двери прилепился щелеватый ящичек. Я нагнулся к нему, и он меня словно погладил чистым теплым воздухом из себя. Справа прорезалась еще одна еле заметная дверь, и за ней было жарко, влажно, сверху свисал белый душ, а на полу лежал коврик из мясистых южных прутьев. Я сдвинул с себя одежду на край, и вообще снял, и сел на этот коврик, и по мне потекла горячая вода. Я двигал головой, подставлял под струи лицо с закрытыми глазами, изгибался и двигал кожей, направляя ручейки удовольствия в еще не охваченные места. Я распарился, разомлел и просто уже валялся, а горячая вода все текла по мне, находя во мне все новые места желания и все новые очаги наслаждения.
   И вдруг я встал, закрыл кран, протер запотевшее зеркало и стал торопливо вытираться. Я не знал почему - ведь спешить мне было некуда. Кто его знает - почему мы всегда прерываем наслаждение, не доводим его до конца? Что мы боимся зачать в своей душе?
   Не знаю, но все-таки я вышел в холодную каюту, не совсем, конечно, довольный, прекрасно понимая, что ничего более приятного взамен душа я не найду, - но все-таки вышел.
   Еще я все это время видел, что корабль дрожит, дрожит все сильнее, и вид за окном, гора и домик на ней поворачиваются, и окно сползает с горы, и вот уже за ним ничего. Только вдали бетонная коса и красный маяк на ее конце, и он понемножку приблизился к моему окну, осветив всю каюту красным светом. Я даже видел, как вертятся в нем цветные стеклянные призмы, то расходясь, то накладываясь.
   Потом каюта снова побелела, и сразу за этим началось движение пола, медленное приближение этой стены, удаление другой, и потом наоборот приближение той и удаление этой.
   Я вышел в мягкий коридор, там не было ни души, спустился по широкой лестнице, потом с трудом, нажимая на ветер, открыл дверь на палубу.
   Там тоже было пусто, большая поверхность некрашеного ровного дерева. Я погулял по этим бесконечным палубам, так никого и не встретив.
   За бортом была уже страшная тьма, и в ней чувствовались большое пространство и полное отсутствие каких-либо предметов в нем. Я ходил очень долго и замерз, но замерз очень свежо, приятно. Я толкнул дверь наугад, и за ней были прекрасное видение, мечта, свет и тепло. Тут один за другим шли салоны, это так и называлось - палуба салонов. И везде уже сидели люди, ели ложками красную икру, сосали дольки балыка, резали жирных, тускло поблескивающих угрей с отстающей кожей, пили водку двойной очистки из больших экспортных бутылок. Рядом в нише помещался бар, маленький, круглый, мутно-вишневый, с облаком пара из кофеварки.
   Проснулся я рано утром, на широкой деревянной кровати, с ощущением свежести и удовольствия. Я побегал в трусах по каюте, принял душ, оделся и направился в кают-компанию завтракать.
   Там никого уже почти не было. Но я сказал "приятного аппетита", как это принято в кают-компании, когда входишь в нее во время еды. Я пошел вдоль стола, покрытого белой крахмальной скатертью. Я сел за одинокий чистый прибор, и подвинул к себе фарфоровую суповую чашку, и половником набрал себе в тарелку погуще. Весь стол был уже почти пуст, только в дальнем конце лениво ел мичман Костя. Это был очень красивый человек, тонкий, элегантный, сероглазый блондин с твердым взглядом. Я бы даже сказал, что у него был несколько рекламный вид. Но скоро я понял, что он знает об этом, какой он элегантный красавец, и понимает, что ничего в этом нет плохого, что, может, так и надо, но тут же слегка издевается над этим, чуть-чуть, почти незаметно для посторонних. В общем, такой человек, какие мне как раз нравятся.
   Окончательно я понял это, когда увидел его с женой, мяконькой, беленькой, с зелеными глазами и веснушками. Видно было, что в их браке тоже есть элемент несерьезности, шутки, и именно это заставляло надеяться, что он уцелеет.
   Костя стоял, поставив ногу на железный порог, и говорил ей:
   - Ну что ж, пойдем. Можно по шлюпошной, а можно и по прогулошной...
   Еще в этой кают-компании я узнал многих прекрасных людей. Как и во все такие места, куда доступ несколько ограничен, сюда ходили только те, кто недавно получил эту возможность, или даже те, кто получил ее наполовину. Кому же было совсем можно, те уже сюда и не ходили. В основном, тут были юнцы, младшие офицеры и мичмана. Однажды я только видел третьего пассажирского помощника, со связкой ключей с белыми нумерованными бирками. И то он съел только первое и ушел. А другие старшие офицеры, скажем, второй штурман - я его только один раз видел, мельком. А второго помощника капитана и тем более первого не видели неделями даже мои новые друзья, завсегдатаи кают-компании. Настолько велик был экипаж, так высока и широка служебная лестница. Все приказы по кораблю спускались от помощников, а капитана так вообще никто не видел, даже не знали примерно, где он живет, и только иногда в репродукторах раздавался его кашель или плач.
   Но все это было позже. А сейчас я случайно поднял глаза от тарелки и через большое выгнутое стекло вдруг увидел перед собой Ялту. Она спускалась своими меловыми домами, асфальтом и листьями с какой-то безумной высоты, почти что с неба, а внизу словно размывалась морем, мутным у берега, со скользкими обросшими камнями.
   Потом я стоял на шлюпочной палубе, глядя вниз. Шла посадка, и длинный деревянный трап прогибался от людской тяжести, и шестеро вахтенных во главе с пассажирским помощником с трудом держали этот напор горячих, влажных тел, иногда пропускали по одному, и тот бежал, пружиня трапом, и исчезал. Вообще дело было серьезное, все рвались на корабль, с билетами и без билетов, словно ожидая именно здесь найти наконец-то счастье, которое они давно заслужили.