Виктор Поповичев
Забор

 

   – Дядь, дай двадцать копеек.
   Грустный худенький пацаненок в вельветовой курточке с белым подворотничком смотрел на меня и теребил грязными руками хлопчатобумажную кепку с пластиковым козырьком.
   – Зачем тебе? – спросил я.
   – Кукурузных хлопьев куплю.
   – А почему у родителей не попросишь?
   – Нет у меня никого, в интернате живу. – И, продолжая тискать кепку, носом дернул, того и гляди заплачет.
   Я не выдержал и расхохотался. Однако дал ему двугривенный и легкий подзатыльник. Он схватил монетку, поблагодарил, надел кепку и убежал. А я приник к щели в заборе, за которым желтели корпуса интерната. Когда-то в стенах этого заведения текло мое детство. Ничего, казалось, не изменилось: двери парадного, исписанные женскими именами, все так же хлопали, впуская и выпуская школьников; загаженный голубями гипсовый пионер с отломанной рукой стоял посреди клумбы, бывшей, правда, в мою бытность фонтаном.
   – Дядя, очень мороженого хочется, – услышал я и обернулся. Система продолжала работать.
   Это был другой вымогатель, но такой же щупленький, глаза печальные и влажные. Дал и ему монетку…
   Когда-то и меня старшеклассники посылали стрелять гривенники, как самого хилого и жалкого. Самыми добрыми были старушки и молодые матери, особенно если с ребенком на руках. А я еще и слезу мог пустить самую натуральную. Помнится, одна сердобольная женщина дала мне пятерку, а сама заплакала навзрыд и все какого-то Кольку проклинала.
   Прислонившись к забору, я ждал третьего вымогателя. Он обязательно должен прийти. Интернатские знают: добрый человек до трех раз ныряет в карман за мелочью, но в четвертый, как правило, может и осерчать. А забор серый, как стены в привокзальном сортире. Сколько раз его поджигали, чтоб в теплое время года выскакивать на улицу и гонять по расчерченному па квадраты асфальту банку из-под гуталина, для веса наполненную песком. Такие же квадраты и асфальт во дворе интерната, но мы летели сюда, за забор, чтоб мешать прохожим. И странное дело, неписаные интернатские законы запрещали вымогательство гривенников, пока не восстановят забор. Но его вновь отстраивали, и опять разрешалась охота на добросердечных людей, вернее, на их гривенники.
   – Дяденька, ро-одненький…
   – Как звать-то тебя, соплюха? – спросил я аккуратно одетую девочку с белыми бантиками в рыжих волосах, выставившую перед собой ладошку ковшиком.
   – На-астенька, – жалобно пискнула она. – Дя-день-ка, ро-одненький…
   – Ловко у тебя получается, – похвалил я. – Жалостливо.
   – Сосучих конфеток хочется покушать.
   – Зови сюда всех, кого увидишь. – Я поднял авоську и постучал по ней ладонью: – Конфеты, пряники, жареные семечки. Ну, чего стоишь? Беги за ребятами.
   – А ты не шутишь? – спросила она, опустив руку. Я погрозил ей пальцем и вытащил из авоськи пряник:
   – Прошу вас, мадемуазель. Отведайте гостинца из Тулы.
   Минуты через полторы подошли двое подростков. Тот, что повыше, достал из кармана записную книжку, перелистнул страницы и пристально глянул мне в лицо:
   – Вроде он.
   – Привет, Фомин! – крикнули они вразнобой. Подошли ближе. – Проведать решил?
   Они показали мне страницу в записной книжке, где была приклеена моя фотография.
   – Женькой меня зовут, – представился долговязый, пряча записную книжку. – А его – Петькой… Думали, опять кто-то пацанку пряником заманивает. В прошлом году хлюст один такую, как Настька… Приставать начал. Отоварили его, козла вонючего. Как живешь?
   – А зачем тебе моя фотка? – поинтересовался я.
   – Забор поджигал?.. Поджигал. Вот и храним твою личность для истории.
   Конечно, я не стал им объяснять, что и не герой я вовсе. И забор проклятый поджигал по принуждению. Дознались учителя. На педсовет вызывали, хотели из школы турнуть, но вступилась учительница по литературе… Лучше и не вспоминать, как униженно я просил на педсовете разрешения доучиться.
   – Понятно, – сказал я. – Как вы-то живете? Лошадь жива? Да вы возьмите, – протянул авоську. – Для вас купил. Проездом здесь. Дай, думаю, заскочу, хоть одним глазком гляну на дом, в котором кантовался.
   Петька взял авоську и пошел к воротам. Женька потащил меня к автобусной остановке. Я угостил его папиросой. Закурили.
   – Лошади нет. – Он затянулся, пустил дым тонкой струйкой. – Сдохла два года назад. Теперь хлеб на машине возят. Серегу-повара застал?.. Вытурили. С десятиклассницей в кладовке застукали.
   Я слушал интернатские новости, а думал о своем житье-бытье. Непреодолимая стена отгораживала мой нынешний мир от того, в котором живет Женька. Наверное, и Женьке сейчас кажется, что стоит выйти из-под опеки учителей и воспитателей, как откроется дорога в чудесную, наполненную радостями страну всеобщего счастья и благоденствия. В свое время и я ждал свободы, независимости. Возможности тратить деньги, которые буду зарабатывать. Однако новый мир, открывшийся мне за воротами интерната, оказался запутанным, и зловещим, и непонятным. Я и сейчас иногда тоскую по интернатской полуголодной жизни, по интернатским законам, карающим жадных, лжецов и предателей…
   – Чего ты, говорю, к директору не хочешь зайти? – толкнул меня Женька. – Он радуется, когда кто-то из бывших интернатских к нему заходит. Пошли. Картинки посмотришь. У нас в вестибюле местные художники выставку устроили. Есть клевые картинки. Идем?
   – Не хочется, – отмахнулся я. Протянул ему пачку папирос.
   Он без церемоний сунул ее за пазуху.
   – Кормят как? – спросил я.
   – Жить можно… Настька! – крикнул он и ударил кулаком по алюминиевой стене павильона. – Иди сюда.
   Девчушка подошла. Улыбнулась, глядя на Женьку.
   – Чего подслушиваешь? – спросил он строгим голосом.
   – Я тебе семечек принесла. – Она протянула Женьке кулачок.
   – Клюй сама… И иди, дай нам поговорить.
   – А он на мне жениться будет! – похвасталась Настенька, нисколько не испугавшись строгого голоса, и погладила Женьку по плечу. Повернулась ко мне, склонила головку набок и язык показала: – Бе-е-е…
   – Ножницами отстригу, – притворно нахмурившись, пригрозил Женька, незаметно подмигнув мне.
   – Платье мне купит, как у Марии Степановны, и жинсы, и банты с голубыми цветочками! Правда, Женек?
   – Обязательно. Выйду на волю и устроюсь на работу – все куплю.
   Он посадил Настеньку на колени, достал из кармана гребешок и начал причесывать и без того аккуратно уложенные волосы девчушки. Движения его рук были осторожными, плавными.
   – Побегу я, – сказала Настенька, слезая с колен. – Разговаривайте. – И вприпрыжку к интернатским воротам. Но вдруг остановилась и, обернувшись, махнула рукой. – Женек, я тебя подожду! – крикнула, улыбаясь.
   – Буду надеяться, – сказал Женька, глядя на меня. Мы немного помолчали. Потом поговорили о погоде, о чем-то еще, не имеющем отношения к интернатской жизни. Я уже собрался уходить, как в павильон влетел Петька. Переглянувшись с Женькой, он протянул мне мою авоську, в которой что-то лежало.
   – Бери, бери, – сказал Женька. – Это тебе. Подарок от нас.
   Они ушли. В свертке оказалась бутылка из-под болгарского соуса, в бутылке – бензин. Я сунул «подарок» под лавку и вышел из павильона. До моего отъезда оставалось чуть меньше часа.
   Шагая на вокзал, я думал о заборе. Яснее ясного был для меня смысл «подарка». Но мое детство кончилось. И я знаю, что не всякую преграду можно уничтожить огнем.
   – Мужик… Стой! – Выскочивший из подворотни подросток торопливо натягивал кожаные перчатки. – Трехи не найдется?
   – Местная мафия, – усмехнулся я, сунув руку в боковой карман пиджака. – Ну?.. Чего остановился? Подходи ближе… Сколько тебе отстегнуть?
   – Треху гони! – крикнул он, оглянувшись на стоящих в подворотне товарищей.
   – Еще раз гавкнешь, замочу. – Я, чувствуя прилив крови к лицу, шагнул к нему, продолжая держать правую руку в боковом кармане пиджака.
   – Шустер, – сказал подросток, попятившись. – С ржавчиной ходишь. Потому, значит, и смелый.
   Я усмехнулся и пошагал своей дорогой.
   – Попадешься еще! И перо не поможет! – крикнул кто-то мне в спину.
   Но я не оглянулся.