Теперь с лёта мы обогнули церковь с мотками колючей проволоки по всей территории бывшего кладбища и влетели на крыльцо больницы. Мы, наверное, слишком топали, потому что в окошечко выглянуло чье-то испуганное лицо и на крыльцо сразу вышел, правда, без шляпы, знакомый врач. Но очки, этакие странные стеклышки, которые щипочками держались за переносицу, у него были. То-то, наверное, больно носу, что он все время морщился, когда они так прищеплены!
   Но нам сейчас было не до очков.
   Мотя еще задыхался от бега, как и все мы, поэтому спросил отрывочно, словно пролаял:
   — Скажите… Нам сказали… Корешок… Ну, Сенька из нашего «спеца»… Он у вас?
   Врач как будто удивился:
   — Мальчик? От вас?
   — Да! От нас.
   — Сенька? А фамилия?
   — Кукушкин!
   — Семен Кукушкин? — будто вспоминая. — Нет. Такого нет, — и тут же повернувшись, ушел.
   — Но нам сказали! — закричал вслед Бесик, а Сандра даже рванулась вслед за врачом, но дверь оказалась вдруг закрытой.
   — Я так и знал, что они наврали! — воскликнул Бесик.
   — А если этот… наврал? — спросил Шахтер.
   — Я ему тогда очки побью! — крикнул Бесик.
   — Но он же врач? — возразил Ангел.
   — А врачи не врут?
   — Они все врут! Угробили и врут!
   — Как угробили? — спросил Хвостик.
   На него шикнули.
   — Молчи, Хвостатый! Не до тебя!
   Так мы стояли, рассуждая за церковью, когда выскользнула из дверей больницы знакомая нам пожилая медсестра. Шла она тихо, потому что, хоть сама и лечила других, но была, наверное, больна. На церковь она перекрестилась, а проходя мимо нас, лишь глаза скосила и беззвучно произнесла:
   — Ступайте за мной… Не сразу… Потом…
   Она медленно удалилась в ближайший переулок.
   А мы, чуть подождав, тут же сорвались с места и за домами ее нагнали. Да она уже никуда и не шла. Ждала нас.
   А когда мы подскочили к ней, запыхавшись и глядя в ее измученное лицо, она воровски оглянулась по сторонам, не видит ли нас кто вместе, и беззвучно произнесла своими бесцветными губами:
   — Ваш Кукушкин помер… Схоронили… И не ищите где… И меня не спрашивайте, я не знаю…
   И сразу повернулась и пошла, медленно от нас удаляясь, будто нас никогда не видела.
   А мы остались, пригвожденные к месту, на этой маленькой улочке. Все вдруг потеряло свой смысл, и не осталось никаких желаний. Единым махом, как косарь косой, срезали нас и бросили на дороге.
   Неслышно затряслась, зарыдала Сандра, а Мотя сел прямо в пыль и закрыл лицо руками.

37

   Вечером в наш «спец» привезли "Броненосец «Потемкин».
   Мы его и раньше видели, но сейчас смотрели, как впервые, захваченные бунтом матросов. Там, в общем, на корабле, матросам щи подали, а в щах мясо с червями. Когда дошло до червей, кто-то среди нашей молчащей публики, может, Бесик, в темноте произнес негромко, но слышали все, что нам бы не только мяса с червями, а червей без мяса, рубанули бы за милую душу! И добавку бы попросили!
   Но никто не засмеялся, лишь швырнули в экран шапкой в знак протеста против такой сытой шамовки в былые царские времена! Ишь, мясо им, видишь ли, не понравилось! С червями, но мясо, а не хрен собачий! Мы бы за такое господам офицерам еще спасибочки сказали!
   Ну, а дальше там, как у нас в «спеце», повара и всякое начальство пришло и стало наводить чернуху. Врать, как и у нас врут.
   Как сегодня врали.
   Весь «спец» ходил сегодня читать вывешенную статью впервые за всю историю детдома, статью про сто тысяч, которые мы, якобы, собрали на строительство боевых машин. Все читали, но никто не произнес вслух, откуда деньги: и так все знали, что деньги у нас украдены Чушкой.
   А к обеду прямо поперек статьи чернилами написали: «А Корешка они угробили!»
   И все снова прибегали читать, пока Туся не усекла, что написано что-то запретное, и не сорвала статью.
   Но когда на экране возникла палатка, где со свечкой в руке лежит угробленный ихними деятелями матрос, а люди приходят с ним проститься, в зале сразу стало тяжко. Я не про себя говорю. Это все заметили, что в зале
   стало очень тяжело, глухо, беспросветно, будто нас всех, всех сразу «спецов» тут, прямо в зале, как Корешка в безымянной могиле, похоронили.
   И кто-то выкрикнул слабо:
   — Убить их мало!
   И ни у кого не возник вопрос, кого надо убивать, тех ли, что довели матроса до смерти, или этих, которые сегодня убили нашего Корешка… Конечно, этих, этих надо убивать! Матросы-то все давно поняли! А мы, дурачки, чего-то ждем. Дождались!
   Но никто брошенного в пустоту крика не подхватил, наоборот, наступила особенно какая-то гнетущая тишина. На экране бушевали страсти, и матросики, победившие, ликовали и швыряли в воду свои бескозырки, а мы этой единственной шапкой, которую швырнули в экран, и ограничились.
   Разошлись молча по спальням. Даже грохота ног, обычного в коридоре, не услышали. Затихли. Такая вдруг тишина наступила во всем доме, которой никогда у нас не бывало.
   Обычно как: песни, шум, драки, кто-то анекдоты травит, кто-то в карты режется, а иные напоследок бегут отлить, пока засов на дверях не задвинули. Остальные уже задают храпака, забив голову под подушку, и постанывают, потому что им, как нам всем, во сне снятся кошмары. А тот, кто боится темноты, потихоньку хнычет, и все знают, что это хнычет Ангел, да и не только он.
   А что им еще делать, если они не могут не бояться?
   Но сегодня и они молчали. Все молчали. А дежурная Туся, пройдя по спальням, по коридорам и не услышав ничего необычного в нашем молчании, закрыла за собой дверь, решив, что можно уйти ночевать домой. Ее так обрадовало, что никто не буянил, не пел блатных песен, не орал, не визжал и не носился голяком по коридорам, пугая и без того напуганных девочек и малышей.
   Услышали и передали, как Туся сказала криворотому сторожу:
   — Слава Богу, спокойно. Так я пойду. А вы закрывайте на засов… После кино они обычно возбуждаются, но зато хорошо спят.
   — Ага, — ответил сторож. — Сегодня, видать, ухайдакались. Ишь, храпака задают… И не бесятся!
   И Туся ушла. А сторож, задвинув засов на двери, убрался в свою конуру дрыхать. Ввиду праздника Чушка ему выдал стограммовую норму, и он уснул. Сам Чушка ушел еще до кино (кино-то для нас тоже в виде праздника!), чтобы в своем свинстве, на усадьбе, угостить по заслугам поселковых деятелей в связи с таким событием, как пропечатанье в газете и поздравление лично от товарища Сталина.
   В поселке понимали, что это невероятное событие поднимет на новый уровень Голятвино в глазах областного начальства и вдохнет в него новую жизнь.
   Какую жизнь? Да всякую. У нас жизней много. Станут в церкви больше проволоки делать, станут больше лоскутков кроить Сандре на платье. А уж огурцов на грядке у Наполеончика увеличится — не сосчитать, и поросят у Чушки станет вдвое или втрое больше.
   Так мы понимали счастливое обновление нашей голяковской жизни в свете происшедших событий.
   И у нас, конечно, в «спеце» будет обновление, как же без него! Может, еще одного сторожа прибавят или милиционера для порядка; а то и второй карцер пристроят! Обновление, как говорят, обычно со строительства главных учреждений начинается. А что может быть главней карцера, если он всем нам жизненно необходим, чтобы стать настоящими людьми!
   В середине ночи в тишине пронесся ни с чем не сравнимый клик. Непонятно прозвучало, то ли петушком кукарекнули, то ли кукушкой прокуковали. Все говорили по-разному и слышали по-разному, но поняли одинаково.
   Вспоминают, что после того странного звука, неведомо откуда прозвучавшего, какие-то мгновения, довольно долгие, стояла полнейшая тишина. Даже шороха не услышалось. Вздоха не прозвучало, одеяло не прошелестело — мертво в воздухе.
   И вдруг поднялось.
   Да нет, и не поднялось, и не возникло где-то, а взорвалось в тот самом воздухе, а может, это воздух и взорвался!
   Ухнуло, грохнуло, взревело и пронеслось, вокруг и прочь, наружу. Словом, бомба взорвалась, хотя, конечно, никакой бомбы в помине не было. Вот в каждом из нас, уж точно, бомба была. А вот какой такой силой все запалы в одно мгновение подожгли, никто сказать не может.
   Голоса пронеслись по коридору, все нарастая и нарастая, и это не были отдельные крики, слитые в единый ор… Это был сразу единый крик, выкрик, рык, предвещавший нечто звериное, неуправляемое, кровавое… Дикое!
   Бунт, одним словом.
   Бунт.

38

   Бесик, не отрывавший глаз от бугра, который в утренней дымке то возникал, то пропадал, вдруг вскрикнул:
   — Они машут! — и указал пальцем.
   — Кому машут? Нам? — спросил Шахтер.
   — Нам! Нам! Вон же!
   — Стреляй! — приказал Шахтер Моте. — Чтобы не мелькали перед глазами.
   — Стрелять? — спросил Мотя.
   Сандра промычала, она была за то, чтобы стреляли. Она пролаяла, поясняя, что надо в них бить и бить. А я сказал:
   — Конечно, надо стрелять!
   — Хоть раз пальни! — крикнул Сверчок.
   Я так понял, что все хотели, чтобы Мотя пальнул. И не в платке, которым там махали, дело. Хотелось выстрелить, чтобы самих себя услышать. И самим себе доказать: ага, палим, значит, мы тут еще кое-что могем! А не похоронены вашими легавыми усилиями!
   Мотя совсем было решил пальнуть и уж прицелился, но вдруг опустил ружье и растерянно произнес:
   — Идут…
   — Так пали! Пали!
   — Чего ты кричишь? — обернулся он к Бесику. Не видишь что ли, это же баба! Баба идет! И машет!
   — Какая еще баба?
   Шахтер с другой стороны сарая прибежал посмотреть и сразу определил:
   — Это Туся.
   — А что Туся? Не ихняя? И в нее пальнем!
   — Но если она чего сказать хочет?
   — А нам не надо говорить! — воскликнул Бесик. — Мы сегодня сами говорим! Это они пусть слушают, как мы им говорим! Из ружья!
   Я еще раз воткнул глаз в щель и вдруг понял, что это за женщина. Никакая не Туся. Это Маша. Я сразу узнал ее, когда она подошла ближе.
   Я произнес:
   — Это моя тетка идет, — хотя теперь все ясно видели, что идет с платком в руке моя тетка Маша.
   — Ну, что? Стрелять? Нет? — спросил Мотя.
   — В тетку-то?
   — В тетку! — подтвердил зло Бесик. — А зачем она идет?
   — Она же к тебе идет? — поинтересовался Ангел.
   — Не знаю, — ответил я.
   — Конечно, к тебе! Приехала!
   — Где они ее только разыскали…
   Я посмотрел в щель и попросил Мотю:
   — Не надо в нее стрелять, а? — но оборачивался я к Бесику, я знал, что он среди нас первым может крикнуть: «Пали!»
   — Пожалел? — буркнул Шахтер. Он уже успокоился и стал собирать соломку, чтобы закурить.
   — Ну и что… — сказал я. — Не пожалел, а вообще…
   — Нет, пожалел. А они не пожалеют…
   — А Маша-то при чем?
   — При том! Идет, не боится! Дать бы по ногам!
   Я промолчал. Я знал, что теперь не дадут. Смотрел, как она, дурочка, все размахивая глупым платочком, идет к нам, спотыкаясь об ямки и не замечая их, а слепо глядя на наш сарай. Ну ясно, что она нас не видела, а мы ее видели. Мы смотрели, затаив дыхание.
   Она встала в десяти метрах от дверей сарая и, крутя головой, чтобы понять, где мы и где, наверное, я, спросила:
   — Сергей! Я к тебе… Ты меня слышишь?
   Все в сарае повернулись ко мне. А Мотя кивнул: говори.
   — Я тебя слышу, — ответил я в щель.
   Теперь она знала, где я сижу, и смотрела в мою сторону.
   — Ты вот что… Скажи ребятам, что надо сдаваться… Они там вооружены… Понимаешь?
   — Ну и что? — крикнул Бесик.
   Маша повернула лицо в его сторону.
   — Но они же вас штурмовать хотят!
   — Ну и что! — опять крикнул Бесик.
   Маша замолчала, и я увидел: она волнуется и никак не может найти нужных слов. Да и вообще, будто девочка, стоит растерянная перед нашим дулом, хотя, может, и не знает, что мы еще способны пальнуть.
   — Сергей, — произнесла она и осеклась, будто проглотила что-то. — Меня специально вызвали, нашли… Туся меня нашла… Чтобы я тебе… Чтобы я всем вам сказала. Но я не от них, я от себя, понимаешь… Они там с винтовками… С оружием, и их много…
   Мы молчали. И Бесик теперь ничего не кричал. Мы смотрели на нее. И Сандра подползла, и Сверчок подлез, которого лихорадило от температуры.
   — Ты слышишь меня? Сергей? — спросила она. Я услышал слезы в ее голосе.
   Сандра взглянула на меня и промычала, веля говорить.
   — Ну, слышу… — ответил я негромко.
   Маша обернулась, чтобы посмотреть на своих легавых и, уже не стараясь от них оберегаться, быстро проговорила, что они там собрались, чтобы нас схватить.
   — Они такие… Они такие…
   — Мы знаем, какие! — крикнул Мотя. — Мы их ненавидим!
   Маша вздрогнула и посмотрела со страхом.
   — Но они же будут стрелять… Они же не пожалеют… Сергей!
   И вдруг она зарыдала.
   Она стояла перед сараем и вытирала косынкой слезы, а мы смотрели, затаившись, не сводя с нее глаз. Мы знали, что это первый и единственный в мире человек, который нас тут пожалел. Но это их человек, а значит, нам не о чем разговаривать.
   — Скажи ей, чтобы уходила, — попросил Мотя.
   — Уходи! — крикнул я.
   Она вздрогнула и опять оглянулась.
   — Сергей… Опомнитесь…
   — Уходи! — крикнул ей уже Бесик. — Скорей уходи! Ну?
   Маша повернулась, но опять посмотрела в мою сторону.
   — Знаешь, я неправду тебе сказала. Твой отец, Сергей, жив… Он жив… Ты должен ради него себя пожалеть… Правда…
   Я слушал и понимал, что она врет. И все поняли сразу, что она врет. Зачем… Да чтобы меня спасти. Но они же все и всегда нам врали, будто бы ради нашего спасения, а спасали они только себя.
   И тогда я крикнул, приближая рот к щели:
   — Ты все врешь! Врешь! Врешь! Врешь!

39

   Бунт, это по своей Истории я знал, когда ничего не понятно, но страшно. И все чего-то хотят разрушить, бьют, что ни попадя, ломают и еще жаждут крови. Лучше, если директорской крови, но можно и всякой другой.
   Я поднялся за остальными, даже не понимая про себя, надо мне подниматься или не надо. Меня, как говорят, подняло.
   Вообще-то я готов был и знал: мне надо быть со всеми. Да, каждый из нас был готов, в том-то и дело. И каждый вносил в общее движение всего себя, заводил себя до уровня других, а потом другие доводили себя до уровня каждого, и все это, будто тревоги сирена, становилось выше и выше тоном! Пока из рева не перешло в какой-то протяжный вой. И вой тот особенно взвинчивал, и будоражил, и правил всеми нами. Внутри меня что-то прокричало: Все! Все! Все! А может, это не внутри, ведь мы ничего не слышали, но в то же время слышали. Так вот, были слова: «Все! Все! Все!» Кончилось их время! А наступило наше время! И в нем, в другом, каждый из нас тоже другой, не подвластный никому и ничему, кроме этой стихии, в которую мы сразу и навсегда влились, как капли вливаются в поток, становясь разрушительной силой.
   Мы ворвались в канцелярию, стали бить окна. Кто-то схватил директорский стул и грохнул его об стол, стул разлетелся.
   — Дуб хреновый, а хрен дубовый!
   Портрет Сталина не тронули. Сталин единственный был здесь не виновен. Зато в его словах про то, как надо людей заботливо и внимательно выращивать, дописали слова, и получилось: «Свиней надо заботливо и внимательно выращивать, как Чушка выращивает…» и т. д. А в конце: «И. Сталин».
   Все указывали пальцем и хохотали.
   Кто-то полез в стол, но ящики не выдвигались, были заперты. Тут же появилась фомка, замки отлетели.
   Из ящиков посыпались бумаги, много бумаг, но Мотя, я вдруг увидел его среди других, вполне уже спокойно, даже не взбешенно, закричал:
   — Бумаги мы прочитаем! Не надо их рвать!
   — Надо! — закричали остальные. — Надо!
   — Хватить читать! Они все равно врут!
   Тут кто-то увидел среди бумаг фотографию самого Чушки. Чушку немедля прилепили к стене, и все стали упражняться, кто точнее ему в рожу плюнет.
   Это и отвлекло ребят от бумаг. А Мотя вдруг крикнул:
   — Вот письмо!
   Ребята еще доплевывали в обхарканную фотографию, но Бесик спросил:
   — Письмо? Какое письмо?
   — Письмо от отца, — сказал Мотя.
   Тут все одновременно повернулись и посмотрели на Мотю. Наверное, хотели узнать: «Чьего отца?» Но никто не решился. Наверное, страшно было сразу узнать, что это не твой, а чужой отец.
   — Письмо без конверта, — продолжал Мотя. — Хотите? Прочту?
   — Хотим.
   — Ну, слушайте… Тут несколько строчек… — и Мотя с выражением стал читать. — «Дорогой сынок, вот как долго я тебя искал, а теперь мне написали, что ты живешь в спецрежимном детдоме в Голяках… А я, хоть меня не выпустили, смог передать на волю это письмо, чтобы ты знал, что я ни в чем не виноват, я всегда, всю свою сознательную жизнь был верным членом партии ВКП(б). Они меня истязали до полусмерти, я не спал семь суток, а потом подписал навет на самого себя. Но ты ничему не верь, они меня сломали, но не доломали. И я написал письмо товарищу Сталину, от которого скрывают, что творится за его спиной. А если не вернусь, то знай, родной мой сынок, что папка твой был всегда честен и, умирая, он будет думать о тебе», — Мотя перестал читать, а все, уставясь на него, ждали.
   — А дальше? — крикнули.
   — Дальше… все! — ответил виновато Мотя.
   — А письмо-то кому?
   — Нам… Кому еще?
   — Понятно, нам… Но ведь оно кому-то…
   — Сказал тебе, придурку: адреса нет… И имени нет…
   Тут каждый из «спецов», кто слушал, стал говорить, что письмо это ему, и он точно знает, потому что его отец, которого он, правда, не помнит, мог написать именно такое письмо. Стали спорить, даже ругаться, а я вдруг подумал, что мой Егоров, который, кажется, мне отец, тоже мог прислать такое письмо. Уж в отличие от остальных «спецов» я-то точно знал, что он у меня сидит там… Или сидел.
   Но неожиданно во все крики, споры, разговоры влез Хвостик. Он закричал:
   — Это мое письмо! Это мой отец! Мой! Мой!
   Все на мгновение примолкли и впервые обратили на Хвостика внимание. И Мотя посмотрел. И вдруг сказал:
   — Если твой, держи! — и отдал Хвостику письмо.
   Тот жадно схватил и тут же засунул под рубашку за пазуху. Я думаю, он туда спрятал потому, что видел, куда я прячу свою Историю. Он уже понял — за пазухой не пропадет. Но, кажется, до конца не верил, что письмо его, и повторял громко:
   — Мой отец! Мой! Мой!
   — Конечно, твой, — успокоил я Хвостика. — Там поискать, может, и еще письма найдутся!
   И все схватились, что и правда, у Чушки могут храниться еще письма, и стали рвать бумаги друг у друга, но писем больше не нашли. Нашли свои личные дела, где про нас было про всех одинаково сказано, что мы, как социально опасные элементы, изолированы от общества в детдоме специального режима, и далее всякие Чушкины мудачествавроде характера, поведения и отношения к родине, партии, к самому директору и к учебе. Такая характеристика даже на Хвостика была, где он обозначался без имени, но зато стояло: "Характеристика на Кукушкина по кличке «Хвостик» — и все подобное.
   Я, конечно, хотел на себя характеристику найти, чтобы посмотреть, что они, в связи с моей теткой, написали и кого запрашивали о моих родственных связях, но Мотя в это время наткнулся на какой-то листок и позвал меня к себе.
   — Вот, смотри!
   Все шуровали вокруг, жгли бумаги, пока кто-то не догадался вытащить ящики через окно и запалить огонь из этих бумаг прямо во дворе костер.
   — Про меня? — спросил я.
   — Да это, наверное, про нас всех, — сказал Мотя. — Вишь, из милиции!
   — Дай, — попросил я.
   В листке, напечатанном на бланке, было написано: «Начальнику спецрежимного детдома тов. Степко И. О. Просим сообщить подробнее о сберегательной книжке воспитанника Егорова С., сына осужденного преступника Егорова А. П., и о целях, для чего ему, как и другим Кукушкиным, понадобилась такая крупная сумма денег. Ввиду их пребывания в Москве просим также уточнить, не могут ли являться названные Кукушкины членами общества, раскрытого недавно в Москве среди групп подростков, названного „Отомстим за родителей“, ставившего целью убийство товарища Сталина и других деятелей партии и правительства. Не были ли использованы деньги для покупки оружия и так далее…»
   — К черту! В огонь! — крикнул я.
   — А личные… Наши дела?
   — Все в огонь! — крикнул, раздражаясь, я. Потому что вдруг понял, что в тех бумагах наша погибель, как в яйце в какой-то сказке Кощеева смерть. А если бумаги спалить, то ничего не останется.
   Вот теперь-то догадался я, для чего ОНИ в моей Истории жгли да палили! Они хотели уничтожить вранье!
   — Пали все! — крикнул тогда я и поволок к окну директорский стол. Не надо в нем копаться, его надо было уничтожить. С грохотом свалили на землю, и через минуту он заполыхал на костре.
   — Пали! — кричал я в азарте и слышал, как за мной подхватывали другие Кукушата.
   Мы теперь тащили из спальни топчаны и матрацы и выкидывали через разбитое окно.
   — Пали!
   И топчаны, и матрацы были свидетелями нашего «спецовского» неправедного быта! Они тоже врали! Потому весь «спец» был такой ложью. Его бы весь надо спалить!
   Я слышал, как самые неистовые взламывали двери в столовую и на кухню, они были обиты железом. Это от нас их обили железом.
   Дверь в кухню протаранили с криками «ура», но жратья там не оказалось, и оттуда полетели в окошки железные миски, кастрюли, бачки, весы для взвешивания паек и гири.
   Все, даже миски мы свалили в костер, а гири подобрали и рассовали по карманам, приговаривая с усмешкой, что не только булыжники, как учили по истории, являются оружием пролетариата, но и гири, и гири тоже! Матросики в том кино зазря их не использовали, чтобы расквасить сытые морды своих поваров!
   «Встретим покупателя полновесной гирей!» — так, кажется, написано в магазине. А мы встретим ментов полновесной гирей!
   Костер в это время уже полыхал до неба, мы и не подозревали, сколько горючих свидетелей нашего «спецовского» заключения тут у нас (на нас!) накопилось.
   — Пали! Пали! Пали!
   Теперь орали в сто глоток, взбесившись от счастливой свободы, которая нас охватила.
   От сильного желания что-то еще сотворить стоящее в этой нашей прекрасной жизни, мы решили спалить и сам «спец», дом, а по сути, тюрьму, которую мы ненавидели.
 
Каменщик, каменщик в фартуке белом,
Что ты там строишь? Кому?
— Эй, не мешай нам, мы заняты делом,
Строим мы, строим тюрьму…
 
   Это читали на уроке, но мы и так сразу догадались, что каменщик строил тот «спец» для нас, для своих потомков.
   Интересно, а что же про нас в стихах напишут: что мы делали для потомков колючую проволоку?.. Ничего себе, поколеньице!
   Пусть лучше расскажут, как мы тут все сожгли!
   И уже с головешками собирались мы запалить дом с четырех сторон, но кто-то вспомнил, что там остались больные в лазарете и маленькие совсем, и девочки, которые боятся ночи, и темноты, и нашего костра, и наших криков, они-то все равно не выйдут, а с испугу забьются под кровати и сгорят.
   И сторож криворотый сгорит, который дрыхнет, пьяный, в своей конуре, мы подперли на всякий случай снаружи дверь палкой!
   А не лучше ли в таком случае поджечь Чушку! Чтобы не себя, а его поджарить на углях!
   И все вдруг вспомнили про Чушку, который придумал это наше «спецовское» свинство, — его-то и надо потрошить!
   И тогда, бросив костер, все пустились бежать к дому Чушки.
   Мы летели, неслись, не разбирая дороги, через колдобины и ямы, как наперегонки, потому что каждому из нас хотелось быть у Чушки раньше других, и первым начать над ним расправу.

40

   Дом у Чушки был темен, ворота закрыты.
   Но уж тут-то мы были как у себя дома и всё знали!
   Самый ловкий из первых добежавших перемахнул через забор и, несмотря на собаку, которая нас облаяла, отодвинул тяжелый засов-бревно, и мы, как висели снаружи на воротах, так и въехали на них к Чушке во двор с криками «ура!».
   Но собака Чушки, хоть и невелика, но была уж слишком голосиста, и не умолкала, и не хотела никак понимать, что ее власть и власть ее хозяина кончилась. Мы дали ей доской по голове!
   Может, в другой раз и пожалели бы такого глупого кабысдоха, но Чушкина собака была ненавистна нам, как и ее хозяин. Один норов, один характер: облаять и побольней укусить!
   Тут выскочила на крики Чушкина мать. Стоя на крыльце и не видя никого в темноте, но расслышав, что это пришли «спецовские», она по старой привычке нас обругала, назвав «скверной», и «заразой», и прочими словами, и приказала тише себя вести.
   — Заткните старую дуру! — сказал кто-то в темноте, и тут же к ней подскочили несколько ребят, заткнули ей рот ее собственным передником и, как она ни сопротивлялась, отвели и заперли в сарай. Пусть не гавкает, сука такая. Надо бы ее в собачью конуру посадить, поскольку она, сучка, и тявкала, и измывалась над нами, да кто-то с сожалением сказал, что она туда ну никак не влезет!
   Чушку мы нашли в доме, он дрых на широкой железной кровати под ватным лоскутным одеялом, а на столе посреди комнаты стояли и валялись всякие бутылки и огрызки, видать, тут попировали от пуза в счет нашей славы земляки-голяки.
   Мы окружили кровать, но на всякий случай в лицо Чушке головешкой посветили, чтобы не ошибиться, как кто-то выразился, и не спутать, и не принять какую-нибудь из его свиней за него самого!
   На наши голоса он отреагировал так: расщепил свои узкие глаза, матюгнулся и снова закрыл.
   Мы лишь расслышали до боли родное словцо: «В зону!»