Леонид Андреев порывает дружеские отношения с Рейснерами, у последних отношение к войне – резко отрицательное. «Во вражде, как и в любви, отец был несправедлив, нелогичен и своеволен», – писал его сын Вадим, который «не мог найти в себе иного чувства кроме ненависти к войне». – «Когда я сказал об этом отцу, – „Как ты смеешь так говорить? Война – единственное спасение. Ведь сейчас дело идет о всей России“».
   Война, пишет Гиппиус, не изменила внешне Петербург. Так же переполнены театры и рестораны, такое же движение на улицах, только на фонарях возникли какие-то «синенькие колпачки». «Писатели пописывают о войне, на моих „воскресеньях“ молодых поэтов все почти тоже записали о войне, надрываясь в патриотизме… Володя-студент перешагнул через горе матери: „Да, это эгоизм, но я все равно пойду, не могу не идти“, – и уехал вчера с преображенцами».
   Володя-студент – Владимир Злобин (1894–1967), который в декабре 1919 года вместе с 3. Гиппиус, Д. Мережковским, Д. Философовым тайком на санях переедет через польскую границу. И будет Володя у Мережковских постоянным литературным секретарем.

Владимир Злобин

   Были ли знакомы Лариса Рейснер и Зинаида Гиппиус? В свой список начала 1918 года «интеллигентов-перебежчиков, которые уже оказываются в связях с сегодняшними преступниками», под последними номерами 20 и 21 Гиппиус помещает профессора Рейснера и Ларису («поэтизирующая с претензиями»). Слышала ли Зинаида Гиппиус от своего секретаря Володи о Ларисе Рейснер в 1914 году, когда Володя стал другом Ларисы и Игоря Рейснеров? Письма Злобина сохранились в архиве Ларисы. Письма очень лаконичны и являются продолжением различных разговоров, видно, что адресаты понимают друг друга с полуслова. Володя показывал свои стихи Ларисе, «дабы Вы высказали, как всегда, свое авторитетное мнение».
   1914 год для Ларисы – первая серьезная критика, благословение творчеству, первые серьезные дружбы. В архиве сохранились письма влюбленных в Ларису друзей, ушедших на войну, – Петра Казанского, Сергея Кремкова. В последнем из писем Злобина – признание в нелюбви. Невероятно, но факт.
   «Это письмо, может быть, причинит Вам боль, но я, все-таки, должен написать, так как не могу скрыть от Вас правду, после того, как она стала ясной для меня. Мне кажется, что то чувство, которое я испытываю к Вам теперь – не может называться любовью, и потому мне пока тяжелы личные отношения. Я глубоко верю в Ваше дело и в дело Вашего журнала и готов всей душой работать в этом направлении, что и докажу в будущем. Для этого я решил уйти – как от Зинаиды Гиппиус, так и из нашего кружка. Я глубоко перед вами виноват. Если Вы можете – простите». Письмо без даты. Первые его письма – 1915 года.
   В конце лета или осенью 1916 года Лариса и Володя ездили на Волгу. Во все времена Волга притягивала людей. Дмитрий Лихачев мальчиком плавал в 1914 году на пароходе от Рыбинска до Саратова и обратно. И с «гордостью говорил о себе – я видел Волгу». И вспоминал, что пароходы славились рыбной кухней, на палубе пассажиры 3-го класса много пели и плясали.
   Лариса писала домой:
   «Милые котики, пишу из Костромы, куда приехали после трех дней путешествия. Описать всего этого невозможно. Но на дно моего я легли черные ночи с блуждающими просветами, журчащие воды под веслами, непрерывные, то желтые, как шафран, берега, то высокие заросли и эти бесконечно умиротворенные, белоснежные церковки, над которыми встают радуги.
   И еще одно: за Россию бояться не надо: в маленьких сторожевых будках, в торговых селах, по всем причалам этой великой реки – все уже бесповоротно решено. Здесь все знают, ничего не простят и никогда не забудут. И именно тогда, когда будет нужно, приговор будет произнесен и совершится казнь, какой еще никогда не было. Такие стихии не совершают ошибки. Володя говорит, что мы сейчас как после бала: так свободно устали, так легки и спокойны. Вот что дала Волга.
   Мама, уезжая, я взяла с собой какую-то не прощенную вину. Милая макерке, моя душа прояснилась, и в ней утро, и я прошу тебя – только раз еще прости. Ну вот, Музе, все жду твоего письма, потому что ты – своя здесь, в этом народе, и твои слова – его томления и боли.
Твоя дочь и, кроме того, Лариса Рейснер».
   В бумагах из архива Рейснер встречается упоминание о том, что Владимир Злобин делал Ларисе предложение и посвятил ей сонет «Венеция».
 
Любовница случайных королей,
Аркадами, дрожавшая над ними,
Рожденная Лукавым и Святыми
И вскормленная грудью кораблей.
 
 
Сегодня я по прихоти твоей
Был Тассо, Тицианом и другими,
Пока усталый день, приблизясь к схиме,
Не бросил в воду зарево кудрей.
 
 
Теперь сквозь ночь бесцельна и понятна
Резьба колонн, похожая на пятна,
И над дверями ласка львиных лап,
 
 
Как будто мир в тончайших нитях хмеля!
И рыцари широкополых шляп
Идут в альков к Мадоннам Рафаэля.
 
   Владимир Злобин вернется к Венеции, уехав в Европу, а Лариса Рейснер через два года вернется на Волгу, чтобы пройти ее всю с боями.
   Всеволод Рождественский назвал Ларису многоликой. Действительно, у нее много как внешних обликов, так и состояний души. Со Злобиным она танцует на балах, с Лозина-Лозинским издает журнал «Богема».

«Богема»

   В начале 1915 года вышли два номера, в которых есть стихи Ларисы. Лозина-Лозинский дал денег на журнал и потом забрал бразды правления в свои руки. Странное предисловие в первом номере, если учесть, что редакторы журнала – революционеры.
   «Мы – Богема! Беспокойная, бездомная, мятежная Богема, которая ищет и не находит, творит кумиры и забывает их во имя нового божества. В нас созревает творчество, которое жаждет прекрасной формы.
   И в этот момент, когда искусство терзают вопли и кривляния футуристов, надутое жеманство акмеистов и предсмертные стоны мистиков, когда храм превращен в рынок, где торгуют рекламой джингоизма (агрессивный шовинизм. – Г.П.),где справляют бумажную оргию за счет великой и страшной войны, – мы откладывает в стороны личины, бубенцы и факелы, пестрые лоскутья карнавала. Мы обрываем свист, покидаем кабачки и чердаки, мы отправляемся в дальний путь искания новой красоты, ибо в одной красоте боевой меч всеутверждающего жизненного «Да».
   Красота венчает форму. Форму, вечно умирающую и вновь рождаемую, так как нет конца исканиям и вечно вдаль уходит божество, недосягаемая идея.
   Вас, молодые, одиноко ищущие, мы зовем с собой на этот новый путь. Вас зовет Богема, одна свободная среди несвободных, берущая жизнь, как царь, из своей муки и позора, подобно женщине, творящая формы. Придите к нам. Мы – Богема».
   Друзья звали Ларису «Ионийским завитком» за любовь к античности, за внешность, напоминающую стройность античной колонны, за косы, уложенные вокруг ушей раковинами, похожими на ионийский орден.
   Балы все же будут продолжаться. Не танцевать – это выше сил Ларисы. Осип Мандельштам говорил, что у Ларисы была танцующая походка, как морская волна. Георгий Иванов в «Петербургских зимах» описал, как провожал Ларису с бала от дома Юрия Слезкина, где подавалось много шампанского, «Донского», по случаю войны:
   «– Да, да, в ссылку по этапу, в Сибирь, на виселицу, на костер.
   Она распахивает шубу и откидывает голову. Какое прекрасное, «гордое человеческое лицо»! Два года назад, там, у окна в ее полудетском силуэте мне почудилась Психея. Теперь эта красота отяжелела как-то. Нет, не Психея. Скорее Валькирия…
   Сани летят по рыхлому снегу, по льду, через Неву. Желтый зимний рассвет медленно расползается по небу. После бессонной ночи кружится голова. И это удивительное лицо, эти серые, сияющие, широко раскрытые глаза, эти отрывистые слова, «печальные и страстные».
   – «Да, в ссылку, на костер. Я не могу так жить. Я не хочу так жить»…
   Особенной дружбы между нами нет: стихи ее мне чрезвычайно не нравятся, манера держаться – тоже. Она держится «по-московски»: в одно и то же время и «декаденткой», и синим чулком, и «товарищем», и потрясательницей сердец. На мой «петербургский» взгляд, все это достаточно безвкусно. Короче – я давно не завидую морскому кадету.
   Но сейчас… глядя в ее удивительное лицо, слыша ее голос, я… испытываю что-то вроде страха, как перед существом из другого мира. Валькирия?.. Может быть, и впрямь Валькирия. В Сибирь?.. На костер?.. Пожалуй, и впрямь пойдет в Сибирь, не побоится костра…
   …Она глядит широко раскрытыми, грустными серыми глазами на небо, такое же серое, такое же грустное.
   И, помолчав, тихо, точно про себя, говорит: – Нет, ничего не хочу, ничего не могу. В сказке – каменное сердце. Каменное? Это еще ничего. Но если мертвое, мертвое?..»
   Может быть, эту раздвоенность в глубине души Ларисы и отразил в портрете Василий Шухаев. Бурю, натиск и мертвый штиль, которые сменяли друг друга.

«Посмертные дневники» Лозина-Лозинского и Георгия Иванова

   Георгий Иванов в «Петербургских зимах» вспоминал о своей единственной встрече с Алексеем Лозина-Лозинским в «Бродячей собаке». Среди нескольких посетителей «Собаки», которые дожидались утра и утренних извозчиков, оказались не очень трезвые Иванов и Лозинский. Разговорились. Иванов ждал поезда в Гатчину, где «жила та, в которую он влюблен», и почему-то легко и охотно рассказал об этом незнакомому человеку. В свою очередь незнакомец стал рассказывать, какие виды самоубийства к какому времени суток подходят. «Стреляться на рассвете очень легко, я бы сказал весело». И только получив от незнакомца при прощании визитку, Георгий Иванов узнал, что это был Лозина-Лозинский. А вскоре услышал о его самоубийстве.
   Это произошло 5 ноября 1916 года. Через месяц Алексею Константиновичу исполнилось бы 30 лет. Он отравился большой дозой морфия, принимая его постепенно и понемногу, чтобы записать изменения своего состояния. Последнее слово, написанное неровными буквами, – М а м а. Видимо, мама была последней соломинкой в его душевном ужасе и страхе.
 
В час смерти гимны сфер до слуха б донеслись,
И в мире стало б все печально и лазурно…
Но страшен гороскоп холодного Сатурна,
Под коим разные бродяги родились.
Когда закончит дух последнюю эклогу,
И Marche funеbre, дрожа, порвет последний звук,
И улетит с чела тепло ласкавших рук —
Прах отойдет к земле, а дух вернется к Богу,
И смысл всей жизни, всей, откроется мне вдруг.
И нищим я пойду к далекому чертогу.
 
   В августе 1958 года во Франции, в эмиграции, другой поэт – Георгий Иванов, зная, что его болезнь неизлечима и он обречен, записывал состояния своей души перед смертью. Его августовские стихи, думается, редчайший дар человеку, высочайшая вершина на пути поэта и в творчестве, и в жизни, поскольку стихи эти стали проводником истины. Из «Посмертного дневника» Георгия Иванова:
 
Если б время остановить,
Чтобы день увеличился вдвое,
Перед смертью благословить
Всех живущих и все живое.
 
 
И у тех, кто обидел меня,
Попросить смиренно прощенья,
Чтобы вспыхнуло пламя огня
Милосердия и очищенья.
 
   А самоубийство Алексея Лозина-Лозинского предупреждает, убедительнее некуда, каким путем истину не открыть.
   На вечере памяти Алексея Лозина-Лозинского, устроенном Обществом «Медный всадник», были и Лариса Рейснер, и Георгий Иванов. Стихи Лозина-Лозинского читал Михаил Лозинский. Он не был родственником и не был знаком с Алексеем Константиновичем, но хорошо умел читать стихи. В остальном вечер получился безобразным. Случайный молодой человек, желая развеселить публику, принялся петь куплеты, подыгрывая себе на рояле. Лариса не выдержала, топнула ногой, раскричалась, что все это мерзко, недостойно, что она пришла на вечер памяти поэта, а ее угощают пошлостью.
   Лариса начнет писать и не закончит статью о Лозина-Лозинском: «"Хороший вкус нужен для суждения о красоте природы, но для оценки искусства нужен гений" (Кант). Этим гением был одарен поэт Лозинский… статьи и проза последнего периода не что иное, как настойчивое познание прекрасного, в отличие от дилетантского и вульгарного „чувствования“ и „вчувствования“. Редкая способность…»
   В архиве сестры поэта Ирины Константиновны Северцевой сохранилось стихотворение Сусанны Альфонсовны Укше (секретаря В. В. Святловского, ученицы М. А. Рейснера), посвященное Алексею Константиновичу. Возможно, она поняла его лучше всех, может быть, любила.
 
Стоял над его колыбелью
Волшебниц заоблачный рой.
Они ему в день новоселья
Подарок несли дорогой.
 
 
Но фей лучезарных лобзанье
От муки его не спасло,
И тихо богиня страданья
Над ним наклонила чело.
 
 
Крылом колыбель осенила
И в золоте царственных роз
Терновый венец положила
В кристаллах рубиновых слез.
 
 
И вырос он, чуткий и милый,
Талантливый, смелый, больной.
Недаром над ним ворожили
Красавицы феи толпой.
 
 
Детей он любил и свободу,
И девушек юных весной,
И серую жуть непогоды,
И неба лазурный покой.
 
 
Цветы и закатов пожары,
И пристальных ласку очей,
Но феи страданья подарок
Стал мукой бессонных ночей.
 
 
Порою смеялся он гадко,
Молился, опять проклинал.
Потом, одинокий, украдкой
Ночами в подушку рыдал.
 
 
За ним неспокойно бродила
Сомнения страшная тень.
И пал он у ранней могилы,
Как загнанный в поле олень…
 
   Не запоздайте с Истиной», – завещал Ларисе Лозина-Лозинский. Революцию влюбленности, любви к ближнему Лариса переживет еще до социалистической революции. Революцию религиозности, может быть, – в горах Афганистана.

Глава 16
«РУДИН»

   В каземате той огромной вселенской тюрьмы, которая железным кольцом произвола и насилия охватила весь мир, заперт молодой и бесплотный дух.
Л. Рейснер. Офелия.

   Ровесники Лариса и Георгий Иванов были просто товарищами по началу литературного пути, спутниками по балам, выставкам, кружкам, но знаковые отметины в жизни друг друга оставили. В архиве Ларисы хранится написанное Георгием Ивановым прошение:
   «Заместителю Народного Комиссара по Иностранным делам тов. Карахану. С первого дня Революции, находясь в Петрограде и работая как поэт-переводчик в Государственном Издательстве, я бы не возбуждал ходатайства о выезде из Сов. России, если бы не катастрофическое положение моей жены и маленького ребенка за границей. Очень прошу Вас разрешить мне кратковременную поездку за границу с тем, чтобы освободить свою семью от тяжелой материальной зависимости, вместе с ней вернуться в Россию. Разумеется, что ни о какой черносотенной антисоветской агитации с моей стороны не может быть и речи».
   На этом прошении Лариса Рейснер написала:
   «Зная тов. Иванова несколько лет как совершенно порядочного человека, связанного сейчас с РСФСР всеми корнями своего художественного и гражданского миросозерцания, я со своей стороны ручаюсь за все, изложенное в его прошении и прошу его удовлетворить».
   Документ атрибутирован 1918 годом. За границу Георгий Иванов уехал осенью 1922 года с Ириной Одоевцевой. Ларисе Рейснер он оставил акростих: [2]
 
Любимы Вами и любимы мною,
Ах, с нежностью, которой равной нет,
ека, гранит, неверный полусвет
И всадник с устремленной вдаль рукою.
 
 
Свинцовый, фантастический рассвет
Сияет нам с надеждой и тоскою,
Едва-едва над бледною рекою
Рисуется прекрасный силуэт…
 
 
Есть сны, царящие в душе навеки,
Их обаянье знаем Я и Вы.
Счастливых стран сияющие реки
 
 
Нам не заменят сумрачной Невы,
Ее волной размеренного пенья,
Рождающего слезы вдохновенья.
 
   В отличие от более поздних воспоминаний Георгий Иванов в период создания этого стихотворения, во время их прогулок по Петербургу, признавал в Ларисе поэта и петербурженку. В поэзии человек более точен, чем в мемуарах, где сталкиваются характеры и пристрастия. В Медном всаднике Лариса услышала свои стихи, свою музыку. Уловила близкий ей ритм гнева и борьбы:
МЕДНОМУ ВСАДНИКУ
    Добро, строитель чудотворный, – Ужо тебе!
    А. Пушкин
 
Боготворимый гунн
В порфире Мономаха.
Всепобеждающего страха
Исполненный чугун.
 
 
Противиться не смею;
Опять – удар хлыста,
Опять – копыта на уста
Раздавленному змею!
 
 
Но, восстающий раб,
Сегодня я, Сальери,
Исчислю все твои потери,
Божественный арап.
 
 
Перечитаю снова
Эпический указ,
Тебя ссылавший на Кавказ
И в дебри Кишинева.
 
 
«Прочь, и назад не сметь!»
И конь восстал неистов.
На плахе декабристов
Загрохотала Медь…
 
 
Петровские граниты
Едва прикрыли торф —
И правит Бенкендорф,
Где правили хариты!
 
   Владимир Пяст, прочитав это стихотворение в восьмом номере журнала «Рудин», написал Ларисе: «Приветствую в Вас гражданского поэта, по которому давно стосковалась наша литература». Связала Медного всадника с восстанием и Зинаида Гиппиус в стихотворении «Петроград» в декабре 1914 года, возмущенная переименованием города:
 
Но близок день и возгремят перуны.
На помощь, Медный вождь, скорей, скорей!
Восстанет он, все тот же бледный, юный,
Все тот же – в ризе девственных ночей.
 

Литературно-художественное общество «Медный всадник»

   Общество «Медный всадник» было задумано осенью 1915 года. Владислав Ходасевич в письме Борису Садовскому просил принять его в члены этого кружка. Среди его участников были Мандельштам, Кузмин, Цензор, Рославлев, Е. Иванов, Рейснер, Яворская, Городецкий, С. Прокофьев, Ю. Слезкин, П. Михайлов, Гумилёв, Ауслендер. Через полгода о первом вечере кружка писал в вечернем выпуске «Биржевых ведомостей» от 18 марта 1916 года Вл. Боцяновский:
   «Конечно, судили современную литературу и, конечно, критику по преимуществу. Досталось также и писателям. Юрий Слезкин, выступивший с докладом, очень беглым, не пощадил даже Чехова, даже Глеба Успенского. За последнего пришлось заступаться проф. Святловскому. Молодым свойственна буйственность, и, конечно, этого ей в осуждение никто не поставит. Молодежь поставила на своем знамени Медного всадника, короче говоря – Пушкина. С таким знаменем можно идти вперед. Судя по докладу Слезкина, новое общество намерено обратить свое главное внимание на форму.
   Случайно, но первое собрание кружка происходило в квартире проф. В. В. Святловского, представляющей собой нечто вроде не то музея, не то даже храма, воздвигнутого Наполеону. Со всех углов смотрит на вас Наполеон, каждая вещь имеет какое-нибудь отношение к нему – и картины, и гравюры, и скульптура, и даже мебель. Вот человек, творивший, а не гонявшийся за формой. Текущая жизнь дает сейчас такой богатый материал, прямо требующий творческой обработки».
   Собрания общества, по свидетельству актера и журналиста П. П. Михайлова, проходили и на квартире Рейснеров. Михаил Андреевич живо интересовался делами кружка. Сергей Прокофьев и Лариса Рейснер были самыми молодыми его членами. Музыкант, только что окончивший консерваторию, играл у Рейснеров «Сарказмы» Беляева; Лариса делала доклад об исторической прозе Пушкина в свете демократического движения, читала свои стихи, среди которых выделялось стихотворение «Шелк»:
 
Пусть женщины платья непрочны и марки,
Их складки так смелы, их краски так ярки,
Так много в их шелесте вешней тревоги,
Что кажется, скоро такие же тоги
Покроют под ропот пастушьей свирели
Колючим пушком задремавшие ели,
Отгрезят зеленой красой и мгновенной
Все выси и долы цветущей вселенной.
 

Сергей Кремков

   «Беру второй номер „Богемы“, фолианты, портьеры, о букинистах, о почерневших гравюрах, о мраках библиотек. Поистине лавочки антиквариев и букинистов. А где же жизнь? И Вы тоже спрятались в биологию. Биение аорт – разве не жизнь? Отвечаю: нет! У Вас и здесь на первом плане Буонарроти. И здесь откинутые назад, изнеможденные руки. И здесь темнота, жмурки, отсутствие силы, полета!.. Ваша поэзия чеканна, красива, торжественна, но жизни все-таки мало. Стиль и торжественность победили смелость и непосредственность. Но довольно об этом. Вам же я хотел сказать, что любовался Вами, когда Вы слушали стихи. У Вас сверкали глаза, горели щеки. Я не писец из Гос. Думы, но мое сердце билось сильно.
   Ваш поклонник в поэзии и жизни. Искренне преданный Сергей Кремков.
   Надеюсь, что Вы ради эксцентричной и милой забавы ответите мне».
   Сергей Кремков познакомился с Ларисой на студенческой скамье, входил в университетский поэтический кружок. Лариса с осени 1914 года посещала лекции на юридическом и филологическом факультетах университета как вольнослушательница. В 1916 году Сергея, как и многих других студентов, призвали в армию. Он окончил артиллерийское училище, воевал на фронтах Первой мировой, Гражданской, оставшись кадровым военным. И всю жизнь, когда не удавалось быть рядом с «Ларочкой», писал письма. А в них – стихи, посвященная ей поэма. «Ничего не „добиваюсь“, просто хочу на Вас смотреть… Мое желание видеть вас не покидает меня ни на минуту».
   В архиве Ларисы Михайловны последнее письмо от Кремкова датировано 1924 годом. Сергей Михайлович возникал в ее жизни всегда, когда ей было особенно трудно, подавая неведомо откуда свой голос.

Университетский поэтический кружок

   Поэзия во мне так и не родилась. Это недоношенное дитя. Но разве от этого я меньше могла бы его любить?
Л. Рейснер

   Какой увидел Ларису впервые Сергей Кремков? Наверное, такой же, как увидел ее Всеволод Рождественский, оставивший свои воспоминания:
   «Университетская аудитория наполнялась студентами. Стоял тот смутный гул от смятения голосов, шарканья ног, стука пюпитрами, который всегда предшествует началу лекций. Я, наклонясь над столом, разбирал учебники и тетради, как вдруг оборвался шум, настала глухая тишина. Подумалось, что вошел профессор. Но на пороге стояла девушка лет восемнадцати, стройная, высокая, в скромном сером костюме английского покроя, в светлой блузе с галстуком, повязанным по-мужски. Плотные светловолосые косы тугим венчиком лежали вокруг ее головы. В правильных, словно точеных, чертах ее лица было что-то нерусское и надменно-холодноватое, а в глазах – острое и чуть насмешливое. „Какая красавица!“ – подумалось невольно всем в эту минуту. А она, чуть наморщив переносицу и, видимо, преодолевая смущение, обвела несколько беспокойным взглядом всю аудиторию и решительно направилась к моей скамейке, заметив, что там осталось единственное свободное место. Я подвинулся с готовностью, и она уселась рядом. Неторопливо, с деланым спокойствием раскрыла портфельчик, вынула оттуда тетрадку и толстый карандаш. Легкая краска смущения заливала ее лицо, но все жесты были спокойными и твердыми. Она чувствовала, что все взоры устремились на нее, но старалась ничем не выдать своего волнения.
   А удивленное внимание аудитории вполне объяснимо. Женщины в Петроградском университете 1915 года были явлением редчайшим. Они допускались к занятиям с особого разрешения властей.
   Началась лекция профессора Ф. Ф. Зелинского, знатока классической филологии и античной литературы. Речь шла о стилистических сопоставлениях «Илиады» и «Одиссеи».
   Моя соседка быстро записывала что-то в тетради. Сломался карандаш. Она неторопливо и спокойно подняла на меня глаза – я успел заметить, что они у нее светло-стального цвета, – и сказала просто и вместе с тем несколько повелительно: «Ножик, пожалуйста!» Я поспешил исполнить просьбу. Так началось мое знакомство с Ларисой Михайловной, перешедшее потом в юношескую студенческую дружбу. Еще больше сдружило нас участие в университетском «Кружке поэтов»».
   Среди многочисленных кружков в университете этот был самым маленьким по количеству участников. Кроме Рождественского в него входили Георгий Маслов, Владимир Злобин, Виктор Тривус, Дмитрий Майзельс, Анна Регатт.
   Третий номер альманаха университетского «Кружка поэтов» в машинописи сохранился в архиве Ларисы Рейснер. Единственный уцелевший экземпляр. «Мы дерзостно мечтали о сокрушении еще недавно столь пленявшего нас символизма, тщательно изучали все его приемы и намеревались явить миру новые образцы свободного в интонациях и выразительного поэтического языка», – писал В. Рождественский. И далее: «Лариса Михайловна часто выступала с чтением своих стихов. Несколько ровным, но вдохновенным голосом читала она по рукописи свеженаписанные строфы. Тематика была разнообразной и не совсем обычной. Чаще всего возникали образы французской революции или образ художника, творчество которого, при всей его эстетской отторженности от действительности, неминуемо приходит в трагическое столкновение с непосредственной жизнью».
   Студенческая дружба с Вс. Рождественским включала любимые Острова, прогулки на яликах по Неве, кипу писем, записочек, хотя они часто встречались в университете. Было даже их любимое дупло на Крестовском острове для записок. Перед прогулкой Всеволод приходил во двор дома на Зелениной, вызывал Ларису и ждал ее внизу. Подниматься к ним в квартиру ему было страшновато, потому что Михаил Андреевич к студентам относился строго. Но студенты любили его за увлекательные лекции.