За поэтессой был ученый, почти страшный со своим мистическим лепетом и злободневными намеками на «коммунистическую каторгу» – один из многих вероотступников науки, одичавших со своим богоискательством до смешивания Кантовой мистики с его же солнечной и несравненной эстетикой. Оставим все это и скорее на улицу».
   Лев Никулин уточняет, что в тот день в Доме литераторов слышал Льва Платоновича Карсавина: «Профессор Карсавин елейно и келейно журчал о „вечности“, „вечном и незыблемом“. Бархатный профессорский баритон пел виолончелью о „неприятии хаоса“. И вдруг в этот затхлый мирок, в тихую обитель старых эстетов и дев ворвался иронический кашель Ларисы Рейснер. Она вошла среди сердитого шипения и негодующих возгласов и ушла, вызывающе стуча каблуками, на улицу, в разлив толпы, в неукротимый прибой флагов».
   Николай Гумилёв подвел Ирину Одоевцеву к наклеенной на стене газете со статьей Ларисы. «Теперь вы окончательно знамениты, о вас написала сама Лариса Рейснер». – «Но статья похожа на донос», – ответила «изящная поэтесса». И все же никакой злости к Рейснер у Одоевцевой через 67 лет, когда она вернулась в Ленинград из Парижа, не было.

Философские пароходы Петрополя

   В наше трудное и страшное время спасение духовной культуры страны возможно только путем работы каждого в той области, которую он свободно избрал прежде.
Н. Гумилёв

   Рейснеровское определение «Мистический лепет» могло относиться и к другим крупнейшим религиозным мыслителям серебряного века, профессорам Петербургского университета Н. О.Лосскому (1870–1965); И.И.Лапшину (1870—?), последователю Канта, развивающему его идеи не так, как хотелось бы Ларисе Рейснер. В 1922 году советское правительство арестовало свыше сотни деятелей науки и культуры по обвинению их в расхождении с коммунистической идеологией и выслало их из России.
   Петрополь – просвечивающий сквозь земное воплощение небесный замысел о Петербурге. И чтобы почувствовать его, надо было бы постоять среди провожающих «философские пароходы». Их было два: 28 сентября и 15 ноября 1922 года. Об этой высылке оставил воспоминания сын Н. О. Лосского – Б. Н. Лосский, студент историко-философского факультета Петроградского университета, которому в 1922-м было 19 лет:
   «Советское правительство обратилось к немецкому за визой для высылаемых. На что тогдашний рейхсканцлер Вирт ответил, что Германия не Сибирь и ссылать в нее русских граждан нельзя, но если русские ученые и писатели сами обратятся с просьбой дать им визу, Германия охотно окажет им гостеприимство… Москвичи, как обитатели столицы, смогли быстрее нас справиться со всеми связанными с путешествием формальностями и уже 27 сентября прибыли для его продолжения морем в Петербург. Гостями нашей семьи были супруги Бердяевы со свояченицей и тещей Николая Александровича».
   Дальше Борис Николаевич рассказывает, что ночью одна из домочадиц слышала доносящиеся из кабинета, где ночевал Бердяев, протестующие вскрики: «Нет!., нет-нет… нет-нет-нет!» Бердяеву было свойственно говорить во сне.
   «Их посадка на пароход „Oberburgermeister Hacken“ с пристани на Васильевском острове, против Горного института, началась, помнится, сразу пополудни. На ней мы с родителями, разумеется, присутствовали среди многочисленных провожатых-петербуржцев. Погрузка длилась часами, потому что вызываемые по фамилии семьи отплывающих должны были проходить поодиночке через контрольную камеру для опроса и обыска на ощупь через платье чекистом и приставленной для женщин чекисткой… Главным предметом нашего внимания была семья Франков: Семен Людвигович, Татьяна Сергеевна, 13-летний Витя, 12-летний Алеша, 10-летняя Наташа и совсем маленький Вася… Отплытия парохода не помню, мы покинули набережную после посадки Франков».
   Михаил Осоргин, из этого же рейса, вспоминал:
   «От революции пострадав, революцию не проклинали и о ней не жалели, мало было людей, которые мечтали бы о возврате прежнего. Вызывали ненависть властители, но не дело обновления России.
   …Наступило, наконец, 15 ноября – несколько раз откладывающийся день посадки петербургской группы на пускавшийся в последний перед ледоставом рейс самый скромный из немецких пароходов Preussen …Я поцеловал сквозь снежную пелену один из камней булыжной мостовой набережной. Первую ночь на борту парохода предстояло провести еще у причала. Поданный в два сервиса – сперва пассажирам 1 класса, потом всем прочим (тремя стюардами, относившимися равно высокомерно ко всем русским пассажирам) довольно скромный немецкий ужин показался нам чуть что не роскошным… Осталась навсегда в памяти зарумяненная ранним солнечным светом через дымку легкого тумана панорама невских набережных с удаляющимся портиком Горного института и силуэтом Исаакия…
   Будет, конечно, полезно напомнить… фамилии наших петербургских «экспульсантов». Из университетских философов: Н. О. Лосский и Л. П. Карсавин с семьями (среди которых бабушка M. Н. Стоюнина) и И. И. Лапшин. За философами – два проректора университета: юрист А. А. Благолепов и почвовед Б. Н. Одинцов, директор Томского Технического института Е. Л. Зубашев, экономисты В. Д. Бруцкус, И. И. Ладыженский и Д. А. Лутохин, агрономы П. А. Велихов и Юштин, математики А. С. Селиванов и С. И. Полнер, гражданский инженер Н. Козлов, издатель А. С. Каган, литераторы и журналисты H. М. Волковысский, А. С. Изгоев, В. Я. Ирецкий, А. Б. Петрищев, Л. М. Пумпянский, С. О. Харитон. К петербургской группе причисляют, не знаю, в какой мере правильно, Питирима Сорокина, которого, во всяком случае, на борту Preussen не было. Были зато некоторые другие, плывшие по своей воле навсегда или на время, известные члены культурного мира: литературовед Нестор Котляревский и писатель-сценограф Николай Евреинов… В связи с морским рейсом москвичей вспомню рассказ жены Кизеветтера о «золотой книге» на борту их парохода, в которой привлекал внимание рисунок недавно покинувшего на нем Россию Шаляпина, который изобразил сам себя со спины в голом виде, переходящим водную стихию как бы вброд, с надписью, гласившей, что весь мир ему дом».
   Научные идеи изгнанников имеют теперь всемирное значение. Но после Октября русская философия раскололась на две крайности: диалектический материализм стал служить социальной идеологии, партийной политике, а метафизическое постижение целостности мира – религии и Церкви. Объединить бы все пути познания на основе взаимопонимания, ведь Дух и материя неслиянно-нераздельны.

Праздник освобожденного труда

   После Дома литераторов в тот же день, 19 июля 1920 года, Лариса Михайловна побывала на празднике Интернационала:
   «Серебряная бессонная Нева и над ней тоже бессонные несмолкаемые толпы, текущие к белым колоннам Биржи. Того, что было обещано, нет; мистерии не дано, но есть дивная ее первая и вторая часть, наполовину погруженная в тень и выходящая из нее к свету, то в багряных мантиях царей, то в лохмотьях революции. Особенно прекрасен бал сытых и сильных у ступеней трона под шопеновский вальс и бряцание наручников, которые куют себе рабочие. И расстрел первой коммуны и начало войны, когда черные сюртуки, черные рясы разделяют толпу народа на два враждующих хора – все это хорошо до слез. И дальше так понятны всем – и пляска народной победы, беспечная карманьола, обреченная гибели, и первые жертвы восстаний, покрытые траурными знаменами.
   А какой великий смех, какое лукавое, мудрое, уничтожающее улюлюканье при виде книжников и интеллигентов, голосующих своими толстыми и лживыми томами за военные кредиты 1914 года. Не только ирония, но стыд и боль. Возле меня в белом свете прожектора болезненно морщатся лица трех иностранных депутатов, не сумевших устоять пред соблазном компромисса, трех участников, на которых упала мертвящая тень убитого Либкнехта. Лица уже не молодые и на них такое ужасающее недоумение, такая тоска, точно вот сейчас при виде мистерии им открылась вся горесть совершенных ошибок, вся глубина падения, весь предательский кошмар, который они благословили 6 лет тому назад. А на сцене… все идут и идут по ступеням постылого трона черные сюртуки с желтыми газетными листами в руках, униженно ползут эти книги недостойных конституций, похожие на могильные камни. Вот и третья часть мистерии. Еще немного и пафос, объединяя десятки тысяч зрителей, разрешился бы очищающей трагедией. Но здесь, к сожалению, приходится ставить точку. Какому-то ученому умнику пришла в голову пагубная мысль сделать из последней части геометрические рисунки, остановить и заморозить движение играющих масс и похоронить в этой дешевой геометрии весь апофеоз.
   Зато фейерверки, Нева и зрители не изменили себе до конца. Небо пылало потешными огнями, как в первые молодые годы Петрограда. Нева из белой влаги прожекторов ликует глухим, пронзительным, хлещущим голосом сирен».
   Ольга Арбенина, подруга Гумилёва, актриса Александрийского театра стояла на ступенях Биржи в белокуром парике, изображая «Англию», другие актрисы – «Германию», «Францию» и «Италию». Командовала действом Мария Федоровна Андреева. Гумилёва 19 июля не было в городе.
   Ада Ивановна Оношкович-Яцына, ученица студии Михаила Лозинского в ДИСКе (Доме искусств), оставила в своем дневнике запись иного впечатления об этом празднике: «Ночью мы всей компанией идем смотреть празднество. Странная ночь. Облака всклокочены, связаны в узлы, спутаны, взъерошены, Нева плещет на ступени и что-то шепчет.
   Воют сирены хором бешеных, визгливых, измученных и жадных голосов, точно стая демонов несется в воздухе».
   И. Одоевцева записала, как они с Гумилёвым в 1919 году на празднование 25 октября решили прийти «англичанами». Гумилёв в длинном до пят макферлане-крылатке с зонтиком под мышкой. На шее шотландский шарф. На голове большая кепка, похожая на блин с козырьком. Полевой бинокль на ремне через плечо. Он – делегат Laborparty,Одоевцева – его секретарша, в рыжем клетчатом пальто. Говорили по-английски. – Но, отмечает Одоевцева, он больше походил на опереточного англичанина XIX века. Они гуляли по Невскому, прохожие, выслушивая их вопросы на ломаном русском языке, гостеприимно объясняли, как пройти к тем или иным достопримечательностям Петербурга. «Коза сабо», – показывал Гумилёв на Казанский собор.
   На них обращали внимание – смотри, английские делегаты! Когда все запели «Интернационал», стоявший с ними рядом красноармеец с явным удовольствием и даже умилением слушал, как Гумилёв выводит «глухим, уходящим в небо голосом» тут же переведенные им на английский язык слова песни. Когда в толпе начались пляски, оба, особенно Одоевцева, еле сдерживались, чтобы не пуститься в пляс, но Гумилёв сказал: англичане не танцуют на улице, это шокирует.
   – Должно быть, от своих отбились, надо их на трибуны доставить, – нашелся все-таки деятельный доброжелатель. Гумилёв с Одоевцевой изобразили, что увидели своих в толпе, и быстро скрылись.
   Михаил Лозинский говорил:
   – С огнем играешь, Николай Степанович! А если бы вас забрали в милицию?
   – Ничего, никто тронуть меня не посмеет, я слишком известен. Без опасности и риска для меня нет ни веселья, ни даже жизни нет.
   «Потешные» иностранцы-коммунисты гуляли по городу, а настоящих принимали у себя в гостях Лариса Михайловна и ее отец, которого назначили начальником политуправления Балтийского флота.
   В 1920 году 25 октября отмечали постановкой «Взятие Зимнего дворца», в которой участвовали восемь тысяч актеров и 150 тысяч зрителей. На штурм шли рабочие и матросские отряды. Борьба в самом дворце изображалась с помощью теней на белых оконных занавесах. Ударила «Аврора», зажглась звезда на Зимнем дворце. Постановщиками этого действа были Н. Евреинов, Ю. Анненков и их помощники. Обе постановки принадлежали Петрополю.

Субботник

   Субботники тоже стали праздниками освобожденного труда. Летом 1920 года в учреждениях Балтфлота их было два – 31 июля и 28 августа. Оба – по разгрузке дров с баржи. Лариса Михайловна участвовала в первом, потому что уже 5 августа в «Красной газете» появился ее очерк «Субботник».
   «– Товарищи, разрешите к вам пристать. Не найду своих, а ведь все равно, где работать.
   Но они не согласны. Две женщины в фуражках и гимнастерках осматривают меня критически.
   – Нам таких не надо. Ходит тут всякий сброд.
   Я обижаюсь и сразу впадаю в тон тех славных уличных драк, в которых лет двенадцать тому назад я считалась незаменимым спецом даже среди мальчишек Большой Зелениной улицы…
   Принимаю боевую позу.
   – Это кто же сброд? – Они смеются.
   – Буржуйка! – Я тоже смеюсь, ибо не в бровь, а в глаз. Но, отойдя на безопасное расстояние, оборачиваюсь и убиваю моих девиц единым духом:
   – Эй, товарищ рыженькая! – Они не отвечают. Выдерживаю изумительную паузу и затем: – Эй, содкомши, будьте здоровы (содкомша – содержанка комиссара. – Г. П.).
   … Вот другая артель. Здесь рады всякой лишней паре рук, и вот я включаюсь в цепь, и через меня течет непрерывный поток воли, ритмических усилий и жизни, опьяневшей от солнца и запаха смолистых дров… Жара все возрастает. Наконец живой голос прерывает безмолвно-гудящую симфонию труда:
   – Перерыв на пять минут!..
   Матросы с соседней баржи бегут пить из нашего кипятильника. Разговор:
   – Мамзель, вы выпачкали кофточку. Только портите народное достояние. Какая от вас польза: выгрузили полкуба, платье истратили на десять косых.
   – Мамзель, а где вы служите?
   – Нигде.
   – А зачем ходите на субботник?
   – Да вот хочу с хорошим человеком познакомиться, замуж пора выходить.
   – А я другое думаю. Вчера закрыли все магазины на Невском, а владельцев и владелиц – пожалуйте на работу. А? Вы не из той ли сторонки доброволица?
   Я обижаюсь и в запальчивости намекаю на трехлетнюю работу на фронте. Никто, конечно, не верит. Матросы дружно хохочут.
   – Так вы воевали?
   – Ну да.
   – Муха говорит: «мы пахали»…
   Последний час проходит, как в угаре. Дерево кажется железным, кружится голова, дрожат руки. Даже матрос устал.
   Наконец, кончаем. В руках белеют завернутые в одинаковые пакеты куски хлеба. По всему берегу идут люди с такими же свертками, улыбаются нам устало и радостно и исчезают в белых сумерках. Они – братья».
   Когда Лариса Михайловна, кончив работу, в изорванном ситцевом платье вышла на Адмиралтейскую набережную, встретилась там с Акимом Львовичем Волынским, 17-летней Лидией Ивановой, ученицей балетного отделения Театрального училища, и Львом Вениаминовичем Никулиным, который записал эту встречу. Балетная школа знаменитого А. Л. Волынского, литератора, искусствоведа, почетного гражданина Милана за книгу о Леонардо да Винчи, неизвестно почему находилась в ведении политотдела Балтфлота.
   Однажды в своей школе он показал Ларисе Михайловне Лидию Иванову, девочку с гениальным прыжком. Лида первая из балерин взлетела над сценой и будто зависла в воздухе, как умел только Вацлав Нижинский. «Наша Цукки, наша Фанни Эльслер», – восторгался Волынский, когда Лида в два прыжка пересекала сцену Мариинского театра.
   В 1924 году артистка Государственного академического театра оперы и балета Лидия Иванова двадцати лет утонет на взморье, у железной стенки портового Канонерского острова. Лодка с неисправным мотором перевернется от столкновения с пароходом «Чайка», идущим в Кронштадт. Из четырех пассажиров двое погибнут.
   Лидия была любимицей горожан, не только балетной публики. Чуть ли не с каждой фотовитрины в городе улыбалось ее юное лицо. Она часто выступала в домах культуры, клубах, Павловском курзале вместе с труппой «Молодой балет», со своим однокашником и хореографом Георгием Баланчивадзе, с Александрой Даниловой, Николаем Ефимовым. После ее гибели они уедут на гастроли в Германию и не вернутся. На немецком пароходе с той же пристани возле Горного института. Гордость Петрополя Георгий Баланчивадзе создаст балетные симфонии как новый этап развития классического балета, доведя синтез музыки и танца до невероятного совершенства.
   Лидочку Иванову высоко ценила Ахматова. Многие годы хранила ее портрет и неизменно отзывалась о ней как о «самом большом чуде петербургского балета». М. Кузмин разделял мнение Ахматовой и писал о Лиде: «Детская еще чистота, порою юмор, внимательность и пристальная серьезность. До самого конца скупость эмоций и сильно выраженных переживаний».
   Стоят рядом у Адмиралтейства Лида Иванова и Лариса Рейснер. Обе чайки, но разной породы. В обеих влюблялись за очарование, восхищались их яркой энергией таланта. У обеих неимоверная насыщенность жизни, царственная свобода полета. Обе выдвинуты (затребованы) революцией. Не похожи друг на друга. Но зачем-то на какие-то мгновения «зависли» рядом друг с другом.

В Адмиралтействе

   После прогулки Лариса Михайловна пригласила своих спутников в гости. Она жила в Адмиралтействе в квартире бывшего морского министра. Идти к ней надо было по темным, гулким, длинным коридорам, на стенах которых висели картины морских баталий и портреты знаменитых флотоводцев. У Раскольниковых были столовая, приемная, кабинет. Рабочая комната Ларисы с разбросанными на столе книгами и отдельными листами рукописей выходила окнами на Неву. В этой светлой, в четыре окна комнате рисовал Ларису Михайловну С. Чехонин. Вс. Рождественский вспоминает о другой, маленькой комнате: «…сверху донизу затянутой экзотическими тканями. Во всех углах поблескивали бронзовые и медные „будды“ калмыцких кумирен и какие-то восточные майоликовые блюда. Белый войлок каспийской кочевой кибитки лежал на полу вместо ковра. На широкой и низкой тахте в изобилии валялись английские книги, соседствуя с толстенным древнегреческим словарем. На фоне сигнального корабельного флага висел наган и старый гардемаринский палаш. На низком восточном столике сверкали и искрились хрустальные грани бесчисленных флакончиков с духами и какие-то медные, натертые до блеска сосуды и ящички, попавшие сюда, вероятно, из калмыцких хурулов. Лариса одета была в подобие халата, прошитого тяжелыми золотыми нитями, и если бы не тугая каштановая коса, уложенная кольцом над ее строгим пробором, сама была бы похожа на какое-то буддийское изображение».
   В столовой, видевшей много поэтов, писателей, политработников, моряков, за круглым столом часто возникали споры, кончавшиеся иногда ссорами, как вспоминает Лев Никулин, сотрудник политотдела Балтфлота. Там же была сочинена шутливая поэма, Никулин передал, увы, только одну строфу:
 
… над тарелкой Городецкий уж склонился, как цветок,
соединив гражданский, детский, ученый и морской паек.
 
   Ученый паек – это от «Всемирной литературы»; детский – от общества «Капли молока», которое приглашало писателей читать лекции будущим матерям; морской – для тех, кто читал лекции или выступал со своими произведениями в клубах и школах Балтфлота. «Общеобразовательные курсы, партийные школы, курсы иностранных языков, курсы театральных инструкторов, драматическая студия, школы балета и фотографии, театр с драматическими, оперными и балетными спектаклями. И эти, как выражалась Лариса Михайловна, „флотские Афины“ выросли „на не слишком тучной ниве продовольственного пайка“» (Л. Никулин).
   Лариса Рейснер помогла в получении морского пайка Николаю Гумилёву. Матросы, вспоминал Ю. Анненков, задавали лектору вопросы, часто и нецензурные. А Гумилёв мог читать стихи с упоминанием «портрета моего государя» или давать рискованные ответы. Его спросили: что нужно для того, чтобы писать хорошие стихи? Он ответил: вино и женщины. Не удивительно, что к декабрю проверочная комиссия политотдела лишила его пайка. В отличие от других пострадавших литераторов Гумилёв принял это решение как должное, без возражений, просьб и апелляций, свидетельствовал Л. Никулин. У П. Лукницкого записаны слова Ахматовой, сказавшей, что «озлобленная на Гумилёва Лариса лишила Гумилёва пайка».
   Лариса Михайловна приглашала работать в политотдел Михаила Кольцова, с которым училась в Психоневрологическом институте Бехтерева. Для газеты «Утро в Кронштадте» нужны были специалисты. Кольцов к тому времени уже напечатал свои первые заметки в «Правде». Михаил увлекался в то время авиацией, стал первым среди журналистов, кто сделал «петлю Нестерова». Сам обладая кипучей энергией, он восхищался Ларисой Рейснер.

Дни с Блоком

   Только полет и прорыв, лети и рвись, иначе – на всех путях гибель. Движение заразительно.
А. Блок

   Вечером 2 августа Лариса Михайловна пришла домой вместе с Александром Блоком. За столом, кроме него, были Аким Волынский, Лев Никулин, родители Ларисы. «Они говорили о Карле Либкнехте (его хорошо знал Михаил Андреевич), о Скрябине и Розанове» (Л. Никулин).
   Возобновление знакомства Ларисы и Блока (в 1918 году они вместе работали в Комиссии по изданию классиков в Зимнем дворце) произошло 20 июля 1920 года, что известно из дневниковой записи Блока от этого числа: «Вечером Городецкий и Лар. Мих. Раскольникова, Е. Ф. Книпович и Оцуп».
   Сергей Городецкий, давний приятель Блока, вернулся в Петроград вместе с Раскольниковыми из Баку, где возглавлял литчасть политуправления Волжско-Каспийской флотилии. О его творчестве Лариса Рейснер написала еще в 1915 году в первом номере «Рудина» (статья «Краса»). В другой рецензии – на его книгу «Дальние молнии», прославляющую войну, живительную, «как воздух, как ветер», она с гневом писала: «Мещанская пошлость, в которой мы задыхались до войны, выходит из рук Городецкого». Симпатией он у нее не пользовался. Тем не менее 1 августа Сергей Городецкий посылает Ларисе Рейснер свои книги и автобиографию: «Дорогой друг, я написал Вам этапы своего мучительного литературного пути… Многое Вам во мне станет ясным. Сохраните эти листы – это единственное, что я о себе написал».
   Рейснер и Городецкий 29 июля 1920 года присутствовали на вечере Блока в помещении Вольной философской ассоциации (Вольфилы) в здании бывшего Министерства народного просвещения на Чернышевой площади, дом 2. Со вступительным словом выступал Иванов-Разумник. Блок прочел поэму «Возмездие» и стихи.
   А. Блок и А. Белый были учредителями Вольфилы, которая открылась, как и Дом искусств, в ноябре 1919 года.
   У Блока с осени 1919-го развивалась сердечная болезнь, время от времени возникал жар, мучила одышка. Весной и летом 1920-го болезнь немного отпустила его, и это время стало для Блока периодом его оживленной литературной и общественной работы. Превозмогая болезнь, он всякое дело, порученное ему, доводил до конца и никогда не опаздывал на деловые собрания. «Все, знавшие его, – вспоминает Всеволод Рождественский, два года работавший с ним в одних организациях, – знавшие нелегкие условия жизни Блока, радостно наблюдали в нем подъем сил и пробуждение горячего интереса к жизни. Было в Блоке, несмотря на усталость от пережитого, что-то вечно молодое. Прошлое не вызывало в нем тени сожаления. О революции он говорил охотнее, чем о чем-либо другом. Беседовать с Блоком было нелегко. Он, казалось, взвешивал каждое слова и обязывал к этому других».
   Лариса Рейснер в очерке «О Петербурге» выразила свое отношение к Блоку и надежду на поэта: «Неужели же в пустыне духа, которую третий год проходит борющаяся новая Россия, неужели в мертвом кольце осады, среди страданий, поражений и побед великого народа не подымется голос поэзии, науки и искусства, чтобы благословить, чтобы увенчать эти жертвы, это одиночество в целом мире, эту геройскую обреченность? Неужели никто, кроме Ал. Блока, не даст революции своего чистого имени и вечного стиха?»
   О близости А. Блока к народной душе Лариса Рейснер писала в 1915 году. В статье «Душа поэта» Блок еще в 1909 году был убежден: «Всегда должна оставаться надежда, что в самый нужный момент раздастся голос читателя, ободряющий или осуждающий. Это даже не слова, даже не голос, а как бы легкое дуновение души народной, не отдельных душ, а именно – коллективной души. А ведь эта народная санкция, это безмолвное оправдание может поведать только одно: „Ты много ошибался, ты много падал, но я слышу, что ты идешь в меру своих сил, что ты бескорыстен и, значит, – можешь стать больше себя“».