Ремизов Алексей
Знамя борьбы

   Алексей Ремизов
   Знамя борьбы
   I
   С утра метель. С винтовками ходят - разгоняют. Вчера арестовали Пришвина. Иду - в глаза ветер, колючий снег - не увернёшься.
   На Большом проспекте на углу 12-й линии два красногвардейца ухватили у газетчицы газеты.
   - Боитесь, - кричит, - чтобы не узнали, как стреляли в народ!
   - Кто стрелял?
   - Большевики.
   - Смеешь ты - ?
   И с газетами повели её, а она горластей метели - - Я нищая! - орёт, нищая я! ограбили! меня!
   На углу 7-й линии красногвардейцы над газетчиком. И с газетами его на извозчика. А пробегала с газетой - видно послали купить поскорее, успела купить!
   - прислуга, и её цап и на извозчика.
   - И ты - !
   А она, как орнёт, да с переливом - и где ветер, где вой, не разберёшь.
   Около Андреевского собора народу - войти в собор невозможно.
   - Расходитесь! - вступают в толпу красногвардейцы, - расходитесь!
   - Мы архиерея ждём.
   - Крестный ход!
   - Расходитесь! Расходитесь!
   Толчея. Никто не уходит.
   Какая-то женщина со слезами:
   - хоть бы нам Бог помог! - - только Бог и может помочь - - узнали, что конец им, вот и злятся - - какой конец - !?
   - с крыш стреляли - - да, не жалели вчера патронов - - придёт Вильгельм, - поддразнивает баба, - и заставит нас танцевать под окном: и пойдём танцевать! - - большевики устроили: каждый пойдёт поодиночке с радостью - - тут его и расхрястали - - заснул на мостовой - - взвизгнул, как заяц, и дело с концом - Идёт старик без руки и повторяет громче и громче:
   - Наказал Господь! - Наказал Господь!
   - Что? Что?
   - Наказал Господь.
   Старуха протискиваясь:
   - Что говорит?
   - Да наказал Господь и погодку плохую послал.
   - комната: от окна к двери покато. Я его едва различаю: такой он прозрачный и вялый, но я в его власти. Он что-то себе задумал: то к столу подойдёт, то к окну. Взял булавку и ко мне: хочет в палец всадить.
   Я ему говорю: "Перестань, ну что такое булавка? ну, воткнёшь" - ! уговариваю. - Положил он булавку. И опять ходит. Знаю, что на уме у него ищет что-то, чем бы больно уколоть меня. Подошёл он к столу - а на столе моя рукопись! - да спичкой и поджёг. Не велика, - думаю, - беда, скоро не сгорит! А сам рукой так - и огонь погас. И тут я заметил, что около стола наложены кипы бумаг, смоченные горючей жидкостью. И понимаю, не в рукописи дело, а метил он в эту кипу: перекинет огонь и вспыхнет. А вот и не удалось! Скучный он бродит и такие у него мутные глаза - ищет.
   Взял золотое перо - "Ну зачем?" - говорю.
   А он как не слышит - он меня за руки: и всадил перо мне в палец.
   II
   Ёлку не разбирали, стоит не осыпается.
   На Рождество у нас было много гостей: Сологуб, Замятин, Пришвин, Добронравов, Петров-Водкин. Достали хлеба - на всех хватило.
   Сегодня в газетах об убийстве Шингарёва и Кокошкина:
   "- когда они явились в палату, где лежал Ф.Ф. Кокошкин, Кокошкин проснулся и, увидев, что на него нападают, закричал: "Братцы, что вы делаете?!"
   Долго разговаривал с Блоком по телефону: он слышит "музыку" во всей этой метели, пробует писать и написал что-то.
   "Надо идти против себя!"
   После Блока говорил с С.Д. Мстиславским о Пришвине.
   - Пришвина так же грешно в тюрьме держать, как птицу в клетке!
   - судят Пришвина. И я обвиняю.
   "Так что ж я такого сказал?" - не понимает Пришвин.
   "Да разве не вы это сказали: "Надо их пригласить: люди они полезные в смысле сахара?"
   И жалко мне его: знаю, засудят. Подхожу к Горькому - Горький плачет.
   И тут же Виктор Шкловский, его тоже судят.
   "А я могу десять штук сразу!" - сказал Шкловский. И вынимая из кармана картошку, немытую, сырьём стал глотать - а из него вылетает: котлы, кубы, кади, дрова, горны, горшки - огонь!
   III
   Сегодня необыкновенный день: немцы вступают в Россию. Проходя по Невскому, видел, как на пленного немецкого солдата бабы крестились.
   В Киеве убили митрополита Владимира.
   Я его раз видел - в Александро-Невской лавре на вечерне в первый день Пасхи: он "зачинал" пасхальные стихиры особым московским распевом - "Да воскреснет Бог и расточатся врази его". Всё это надо бы сберечь - и эту "музыку"
   для русской музыки.
   Да, теперь и я тоже слышу "музыку", но моя музыка - по земле:
   "тла-да-да-да-да" голодной песни!
   Каюсь, не утерпел, съел просвирку: четыре года берегли, белая, Ф.И.
   Щеколдин из Суздаля привёз! А я размочил и съел. И вспомнилась сказка: три чугунных просвирки и надо их сглодать, и когда сгложешь - а я съел!
   - мне приносят мои картины: их несут на шестах, как плакаты. Я взглянул: да что же это такое? - квадратиками ломтики - сырая говядина!
   - рубиновые с кровью! И подпись: "Бикфордов шнур".
   IV
   В Москве при заходе солнца из солнца поднялся высокий огненный столб, перерезанный поперечной полосой, - багровый крест.
   - мы живём в гостинице и занимаем большие две комнаты. Утром. Слышу, стучат. "Надо, - думаю, - посмотреть!" И иду через комнату, а на полу кровь. Я вытирать - не стирается: большой сгусток - как вермишель.
   V
   Приходили с обыском красногвардейцы - - Нет ли оружия?
   - Кроме ножниц, - говорю, - ничего.
   Глазели на мою серебряную стену, усаженную всякими чучелками.
   - в Москве в Сыромятниках пруд, и полон пруд блинами - блины, как листья кувшинок. Это нам в дорогу: мы собираемся ехать в Москву.
   1. В. Гессен спрашивает:
   "А в Петербурге как у вас с прикреплением?"
   ("Прикрепление" - отдача хлебной и продуктовой карточки в продовольственную лавку: дело очень трудное - надо успеть вовремя, а большая очередь!)
   "Н.А. Котляревский, - говорю, - в Академии на чугунной плите чугуном припечатал!" Последняя ночь, завтра в путь. Собрали мы корзинку.
   "А как же с блинами?" - жалко бросать. Заглянул я в окно: а на пруду лодки - сетками, как бабочек ловят, блины собирают.
   VI
   В Бресте подписан мир с немцами.Видел во сне М.И. Терещенко: на нём драная шапка и пальто вроде моего. А сегодня, слышу, его выпустили из Петропавловской крепости. Вчера сбрасывали с аэроплана бомбы на Фонтанке.
   - Задавит, - говорят, - нас немец!
   И называют число - 23-е марта:
   - 23-го марта немцы займут Петербург!
   Разбегаются: кто в Москву, кто куда. Улепетнул и Лундберг, чудак!
   Третий день, как лежит С.П.: опять припадок печени. Горе наше горькое!
   - Ф.Ф. Комиссаржевский сказал, что неделю назад сошёл с ума актёр А.П.
   Зонов - помешался над вопросом: какой роман труднее?
   И вижу: женщина с провалившимся носом, чёрная, караулит Зонова. Входит Л.Б. Троцкий, подаёт телеграмму - а там одна только подпись отчётливо по-немецки: "Albern"1.
   VII
   В Москве у Никольских ворот по случаю 1-го мая образ Николы завесили красной материей с надписью: "Да здравствует интернационал!".
   "И вот без всякой естественной причины в несколько минут завеса истлела и стал виден образ: от лика исходило сияние".
   - Яков Петрович Гребенщиков реквизировал дом на горе. Какая гора, я не знаю: очень высоко, - может, Эверест! И дом так устроен, что часть комнат - под горою и выходят окнами к морю. Мы выбрали себе комнату наверху. И оказалось, что это кухня, только совсем незаметно - без плиты, с особенными шкапами, в которых кушанье готовится само собой:
   "Поставь, завинти, а через некоторое время вынимай и ешь сколько влезет"
   - объясняет "инструктор" инж. Я.С. Шрейбер.
   В кухне Яков Петрович не посоветовал нам селиться. "Берите, - сказал он, - другую комнату: здесь будет вам очень жарко".
   И мы выбрали самую крайнюю, с огромным, во всю стену, окном на море. И вдруг шум, с шумом открылось окно. И вижу, подплывает корабль. А из корабля трое во фраках, один на Г. Лукомского похож, а другие - под Сувчинского: тащут какую-то: - совсем пьяная, валится! А меня не видят.
   "Затянись!" - говорит Лукомский.
   "А наши вещи?" - "Крепче - все".
   И вижу корабли - уплывают: корабли, как птицы, а белые - как лёд.
   VIII
   Я пишу отзывы о пьесах и читаю. И когда читаю, почему-то всем бывает очень весело и все смеются. Написанное откладываю для книги, которую назову "Крашеные рыла".
   - в каком-то невольном заточении нахожусь я. Только это не тюрьма. А такая жизнь - с большими запретами: очень много, чего нельзя. Поздно ночью я вышел из своей комнаты в общую. Это огромная зала, освещённая жёлтым светом, а откуда свет, не видно: нет ни фонарей, ни ламп. Только свет такой жёлтый. В зале пусто. Два китайца перед дверью, как у билетного столика. Дверь широко раскрыта.
   И я вижу: на страшной дали по горизонту тянутся золотые осенние берёзки, и есть такие - срублены, но не убраны - висят верхушкой вниз, золотые, листья крохотные, весенние. "Вот она, какая весна тут!" - подумал я.
   В зал вошли пятеро Вейсов. Стали в круг. И один из Вейсов, обращаясь к другим Вейсам, сказал:
   "Господа конты, мы должны приветствовать сегодняшний день: начало новой эры!"
   "Господа конты! - повторил я, - как это чудно: конты!"
   И подумал: "Это какие-нибудь акционеры: у каждого есть "счёт" и потому так называются контами. А сошлись эти конты, потому что тут единственное место, где ещё позволяют собираться". И, не утерпев, я обратился к Д.Л.
   Вейсу (Д.Л. Вейс служил когда-то в издательстве "Шиповник"):
   "Почему вы сказали: конты?"
   И вижу: смутился, молчит.
   "Я об этом непременно напишу!" - сказал я.
   "Очень вам будем благодарны, - ответил Д.Л. Вейс, - у нас торговое предприятие".
   И вдруг вспоминаю: не надо было говорить, что напишу - писать запрещено!
   И начинаю оправдываться; и чем больше оправдываюсь, тем яснее выходит, что я пишу и, конечно, напишу. И совсем я спутался. И вижу: дама в сером дорожном платье - жена какого-то конта. Я ей очень обрадовался: я вспомнил, что эта дама помогала нам перевезти наши вещи сюда.
   "И Б.М. Кустодиев тут, - сказала она, - он тут комнату снимает!"
   Успокоенный, что дурного ничего не выйдет из моего разговора, я пошёл к входной двери. И тут какой-то шмыгнул китаец - и мы вместе вышли на маленькую площадку - Перед нами огромная площадь - гладкая торцовая. Жёлтый свет. А по горизонту далеко золотые берёзы. Китайцы старательно скребут оставшийся лёд.
   "Это в Германии их приучили в чистоте держать!" - подумал я. И вижу, из залы выходит очень высокий офицер, похож на Аусема. Да это и есть О.Х.
   Аусем, я его узнал. Но он не признаёт меня.
   "Вас надо в штыки!" - сказал Аусем.
   А я понимаю: он хочет сказать, что я должен отбывать воинскую повинность.
   "Никак не могу!" - и я показал себе на грудь.
   "У нас все заняты, - ответил Аусем, - одни орут... да вы понимаете ли:
   "орут"?
   "Как же, одни пашут..."
   И мы вместе выходим в зал.
   "Вы из Кеми?" - спрашивает Аусем.
   "Нет, - говорю, - я из Москвы".
   "А где же ваша родина?" - он точно не понимает меня.
   "Я - русский - Москва - Россия!"
   "Ха-ха-ха!" - и уж не может сдержать смеха и хохочет взахлёб.
   И я вдруг понял: а и в самом деле - какая же родина? - ведь "России"
   нет!
   IX
   В ночь на Ивана Купала (по старому стилю) началась стрельба. Вчера убили графа Мирбаха. Я собрался в Василеостровский театр на "Царскую невесту", один акт кое-как просидел да скорее домой. Стреляют! И когда идёшь, такое чувство, точно по ногам тебя хлещут.
   - Восстание левых с-р-ов!
   - наверху в комнате стоит около стола Блок.
   "Я болен!" - говорит он.
   И вижу, он грустный. И тут же Александра Андреевна, его мать, в дверях.
   "Лепёшки, - говорит она, - по 3 рубля: два раза укусить".
   1 Albern - нелепый, глупый (нем.)
   Примечания
   БЛОК Александр Александрович (1880-1921). В "автобиографическом пространстве" Ремизова, созданном по определённым нормативам символизма, А.А.
   Блок всегда - а в 1917-1921 гг. особенно - занимал чрезвычайно важное место.
   "... Нет ни одного из новых поэтов, на кого не упал луч его звезды", писал Ремизов в 1921 г. (А. Ремизов. "Ахру". Повесть петербургская". Берлин. 1922, с.
   27.) В этой же книге он вспоминал один разговор с Блоком в 1918 году: "... после убийства Шингарёва и Кокошкина (их, министров Временного правительства, убили матросы-анархисты в больнице. - В.Ч.) говорили мы по телефону - ещё можно было - и Блок сказал мне, что над всеми событиями, над всем ужасом слышит он - музыку, и писать пробовал.
   А это он "Двенадцать" писал".
   Много лет спустя Ремизов, верный себе во всём, оценил мир "Двенадцати"
   на свой лад, как итог движения Блока к... ремизовскому же миру и слову: "Когда я прочитал "Двенадцать", меня поразила основная материя - музыка уличных слов и выражений - подскрёб слов, неожиданных у Блока. В "Двенадцати" всего несколько книжных слов! Вот она какая музыка, подумал я". (Н. Кодрянская. Алексей Ремизов, с. 103.) Но, как и в 1905 году, не приняв названия "Стихи о Прекрасной Даме", пожалев о том, что А. Блок не назвал цикл "Стихи о Прекрасной Деве", Ремизов не принял "книжного Христа" поэмы, предложив свою замену: "Уж если необходимо возглавлять "революционный шаг", надо было - не Христос, а Никола. Никола ведёт своих горемычных. В одной сказке Никола говорит святым о русском народе:
   "Пожалел их, уж очень мучаются" - он мог бы идти впереди! Тогда музыка была бы пламенной, народной". (Н. Кодрянская. Ук. соч., с. 104.)
   В "Взвихреной Руси" образ Николы угодника - любимого Ремизовым русского святого, "заместителя Бога на русской земле" - проступает сквозь пёструю канву событий и лиц в таких главах, как "Заплечный мастер", "Голодная песня"...
   ГРЕБЕНЩИКОВ Яков Петрович (1887-1935). Библиотекарь Петербургской Публичной библиотеки, "василеостровский книгочей". Имя его часто встречается в книгах Ремизова.
   ПРИШВИН Михаил Михайлович (1873-1954). Русский советский писатель, для Ремизова - "этнограф", "космограф", человек, наделённый и доверчивостью, "простодушием с хитрецой", и особым звериным чутьём к жизни природы. В книге "Кукха" (Розановы письма) Ремизов не без удовольствия приводит характеристику Пришвина, данную В.В. Розановым: "Из всех ведь писателей-современников - теперь уж можно писать о нас как об истории, - у Пришвина необычайный глаз, ухо и нос на лес и зверя, и никто так живо теперь уже можно говорить о нас и не для рекламы, и не в обиду - никто так чувствительно не сказал слова о лесе, о поле, о звере: запах слышно, воздух - вот он какой ваш ученик Пришвин". (А. Ремизов.
   Кукха. Розановы письма. 1978, с. 55.) Позднее в 1953 году Ремизов признается, что "Пришвин, он мне как весть из России, я живу русской речью, слово и земля для меня неразлучны". (А. Ремизов. Мышкина дудочка. 1953, с. 93.)
   ТЕРЕЩЕНКО Михаил Иванович (1888-1958). Промышленник. Покровитель Мариинского театра в 1910-1911 гг. Вместе со своими сёстрами - владелец издательства "Сирин". Часто встречался с Ремизовым, автором сценария или либретто балета "Лейла и Алалей", и композитором А.К. Лядовым, художником А.Я.Головиным, балетмейстером М.М. Фокиным и режиссёром Вс.Э. Мейерхольдом. После февраля 1917 года - министр финансов во Временном правительстве.