Решил идти целый день. На привалах подкрепляться икрой, а вечером снова поджарить сердце. Он увязал подсохшую у костра шкуру веревкой наподобие рюкзака, разобрал спиннинг, закрепил его сверху, взял карабин и пошел вдоль реки. Шкура была тяжелой, погода явно поворачивала к теплу, и через полчаса Мишка уже полностью расстегнул куртку и снял шапку.
   Ближе к обеду пробилось солнышко, и стало совсем весело. Временами ему даже казалось, что он просто путешествует таким вот странным способом, и он начинал мурлыкать какой-то почти бравый мотивчик. На очередном привале он поел икры, отдохнул и снова нагрузился своими манатками. Долина стала шире, и речка начала разбиваться на рукава. В одном месте ему правильнее было бы перебрести несколько мелких проток и таким образом срезать, но он решил не рисковать, да и не хотел мочить ногу, и он пошел самой правой протокой. Она уходила все глубже в лес, куда-то совсем в другом направлении, и он хотел уже было вернуться, как услышал гул вертолета. Мишка не поверил, подумал, что показалось, так уже бывало несколько раз, но вскоре услышал вполне ясно. Вертолет шел откуда-то сверху. Мишка стоял в высоком лесу на берегу узенькой заросшей протоки и не мог его видеть, но по характерному секущему свисту винтов понял, что вертолет летел низко и не быстро. Он рванул вперед в глупой надежде добежать до открытого места, где его могли увидеть, зацепился спиннингом за кусты, сорвался с обрывчика и упал в воду. Здесь было совсем мелко, он снова вылез на тропу, сел на бревно, и ему жутко захотелось закурить.
   Он сбросил шкуру. Плечи ныли от веревок. Конечно, его могли искать. Охотники или вертолетчики могли найти лодку и вещи и сообщить охотоведу. Может, его и ищут. Но Мишка удержал себя от этих мыслей. Если ищут — найдут, если — нет, то нечего и думать об этом. Самому надо. Он отжал носки, шерстяной сильно потерся в том месте, где была дырка, оделся и пошел дальше. Протока свернула налево, к ней пришла еще одна, и вскоре он вышел из леса на большое чистое пространство. Впереди Кетанда впадала в Урак. Отсюда оставалось семьдесят километров. Он знал это точно.
   Мишка шел широкой галечной косой к Ураку. Снега здесь выпало меньше, и он почти растаял. Дрова, попадавшиеся по дороге, были сухие. «Так жить можно», — размышлял Мишка. Над ним было чистое небо, светило солнце, и в душе было так же светло. Он был доволен собой. Не пройденным, не сделанным, но именно собой. Он давно не испытывал такого спокойного хорошего чувства. «Иду как взрослый самостоятельный мужик, иду по земле, и все у меня нормально…»
   Мишка дошел до самого мыса. Голубая, прозрачная Кетанда шумно втекала в спокойный Урак. Он был очень широкий — метров двести, Кетанда наоборот, камнем легко перебросить, но быстрая и глубокая. Мишка посмотрел вверх по Кетанде, туда, откуда он только что пришел, и понял, что обойти не получится, и придется переплывать. Он принес к берегу три сухих ровных бревнышка и сложил их плотиком. Один конец связал бесценной своей веревочкой, а другой просунул в ремень от карабина, так, чтобы карабин оказался наверху плота, а ремень держал бревна снизу.
   Закончив работу, разделся догола, сложил вещи на плотик, сильно оттолкнув свое сооружение от берега и, крякнув, погрузился в прозрачную ледяную воду. Вода была тяжелая, Мишка плыл на боку, изо всех сил работая ногами и загребая одной рукой, но ему казалось, что он еле движется. Он почувствовал, что стало мельче, попытался встать на ноги, но его сбило течением. Мишка еще наддал к берегу и в конце концов выбрался на сыпучую гальку.
   Вещи не намокли. Дрожа от холода, и улыбаясь чему-то, и щурясь на теплое солнце, он вытерся рубашкой и натянул белье. Легче стало. Надел штаны, свитер, сапоги, побегал по косе, поплясал. Вроде и согрелся, и все же решил разжечь костер и поджарить мяса. Уж больно хорошее было настроение. Он тщательно готовил растопку и опять думал про зажигалку — только бы… И она загорелась, дала маленький, с детский ноготок, огонек. Этого было достаточно. «Хватит мне зажигалки, — думал Мишка, — дня на два точно хватит, может, и на три».
   Он погрелся, повесил сушить медвежью шкуру и пошел к воде разбирать плотик. Даже жалко было. Раза бы в три побольше, глядишь, и его бы выдержал. Потом он зарядил шашлычки из медвежьего сердца. Сидел, крутил их над огнем, а сам все думал. Сложил на песке пять одинаковых палочек и соображал, как бы соединить.
   Был бы топор, можно было бы попробовать «ласточкин хвост» вырубить в бревнах да прогнать поперечину, он читал об этом когда-то. Он положил на два конца палочек две поперечинки. Можно было просто привязать бревна к этим поперечинам. Но чем? Нужно много веревки. И вдруг его осенило. Он положил две поперечинки под плот, а две сверху. Если концы поперечин, выступающие за края плота, связать между собой, то бревна никуда не денутся. Это будет плот. Хлипкий, конечно, но крепить-то всего в четырех точках. Чем бы только связать? Мишка стал внимательно изучать свои вещи.
   «Так, у меня есть два метра крепкой веревки. Это — один узел. На второй пойдет ремень от карабина. Это — два. Можно порвать штаны на ленточки, или рукава от куртки, но это…» — его взгляд остановился на медвежьей шкуре — из нее можно было нарезать километр прочных ленточек.
   Он снял подгоревший шашлык и, жуя на ходу, пошел искать метериал для плота. Обошел всю косу, но нашел только два более-менее подходящих бревна. Нужен хороший залом, решил Мишка, собрался и пошел вниз.
   Медведя он увидел издали. Тот стоял на мелководье в середине речки. «Рыбачит», — подумал Мишка, зашел в кусты и стал приближаться. Косолапый ловил рыбу «в узерку». Стоял на перекате, засунув голову под воду, и высматривал лососей, поднимавшихся из ямы. Время от времени он резко совался мордой вперед, затем прыгал с вытянутыми лапами, поднимая тучу брызг, но мазал и снова возвращался на свое место. Мишка осторожно подошел метров на пятьдесят, прячась за кустами, дальше была открытая коса. На всякий случай снял карабин с плеча. Он не собирался стрелять, просто было интересно наблюдать зверя так близко. Косолапый был молодой и вел себя боязливо. Время от времени вставал на задние лапы. Осматривался. Весь мокрый, он скорее походил на высокую худую собаку с ненормально большой башкой и толстым пузом. Когда он засовывал голову под воду, он так смешно от-клячивал зад, что у Мишки возникало желание подойти и дать ему пинка, он буквально дрожал от мальчишеского азарта. Когда «рыбак» в очередной раз занырнул, Мишка вышел из-за куста и потихоньку двинулся вперед. Он дошел почти до воды, до зверя оставалось не больше тридцати пяти шагов. Было видно, как вода прокатывается по мягкой шерсти. Мишка, понимая, что это уже совсем наглость, остановился, подобрал приличный голыш и швырнул его в направлении зверя. Сам же заорал во всю дурь: — Ого-го-го-гоу!..
   На всю тайгу, аж сам испугался. Медведь подпрыгнул на четырех лапах и рванул на противоположный берег. Он бежал большими прыжками, успевая, однако, озираться. Мишка попытался свистнуть ему вслед в четыре пальца, но не вышло, руки тряслись со страха, а сам подумал, что медведь с того же страха мог рвануть и к нему.
   Он обругал себя «старым дураком», но чувствовал, как его распирает от пацаньей дурости. Взять да вот просто так подойти к медведю. Даже жалко, что никто не видел.
   Часы показывали полчетвертого, когда Мишка сбросил вещи у большого залома. Он было присел отдохнуть, но не выдержал и полез подбирать бревна. Чего здесь только не было: и толстенные, непонятно как сломанные стволы тополей, и березы с измочаленными ветками, елки, лиственницы с корнями. Река будто громадным бульдозером напрессовала большой водой все это богатство и оставила сохнуть. Для плота лучше всего подходила елка, но ее было мало. Мишка лазил по бесформенной груде, растаскивал, вынимал нужное. Это не всегда получалось, многие деревья были зажаты намертво. Несколько стволов он перепилил маленькой, но ловкой пилкой перочинного ножа. Когда начало темнеть, у него были готовы пять бревен и поперечины из сырой березы. Он аккуратно сложил всю конструкцию. Выглядело неплохо.
   Проснулся Мишка затемно. От вчерашней работы поламывало руки. Он вылез из шкуры, зажег костер и пошел к залому за дровами и, когда искал их в темноте, нашел жестяную банку. Мишка вернулся к костру. Осмотрел ее. Банка была мятая, местами ржавая, но без дырок и большая, литровая. Он выправил ее, сбегал за водой и пристроил к огню. Теперь можно было варить чай и уху. Мишка сидел возле огня и в нетерпении совал палец в банку. Наконец, не дождавшись, когда закипит, стал пить горячую, обжигающую воду. Это было так непривычно и вкусно, что он пил, смеялся громко и с удовольствием хлопал себя по коленкам.
   Начало светать, и хотя для рыбалки было еще темновато, он взял спиннинг и пошел к реке. Мишка шел и весело просил Бога, чтобы он послал ему рыбки, и представлял себе, как нарежет кижуча на куски, и сварит. И Бог ему послал — в первой же яме он поймал четырех небольших серебристых гольцов. Мишка насадил их на палочку и пошел к лагерю.
   Небо над ним было чистое. Большое солнце поднималось со стороны моря, к которому спешила река. «Сейчас сварю уху, парочку запеку на углях на дорогу и свяжу плот. Часов в одиннадцать поплыву». Надежда была так велика, что он радовался и одновременно хмурился на себя — боялся загадывать. Что-то уж больно везет.
   Он шел вдоль берега и уже возле самого лагеря увидел, как из воды выпрыгнул лосось. «Надо бы икорки поймать», — подумал, положил кукан с гольцами на гальку и забросил блесну. Первые несколько проводок ничего не дали. Он зашел повыше, бросил еще раз и повел чуть медленнее. Поклевка ощутилась как зацеп, но он понял, что это рыба. Она медленно шла вверх по течению. Мишка заторопился и, надеясь на прочность шнура, стал вытягивать силой. Спиннинг согнулся дугой, но вдруг отыграл назад, и свободный от блесны шнур змейкой лег на поверхность. Мишка сматывал его на катушку и понимал, что по-глупому оборвал единственную свою снасть, шнур выдерживал больше тридцати килограмм и просто перетерся возле блесны.
   Он пришел к костру и бросил спиннинг в кусты. Потом подумал и решил взять шнур — может, пригодится. Снял шпулю с катушки и тут понял, что этим шнуром нужно вязать плот. Он быстренько отрезал у гольцов головы, засунул в банку с водой, пристроил на углях и пошел к плоту.
   Через два часа все было хорошо увязано. Ему удалось затянуть не только концы поперечин, но и слабые места в середине. Мишка нашел в заломе длинную жердь, обрезал сучки, вернулся и столкнул плот на воду. Осторожно, опираясь на шест, встал на неровную поверхность, походил. Плот надежно держал. Можно было стоять даже на самом краю.
   Мишка сидел у костра. Перед ним стояла горячая закопченная банка, из которой торчали разварившиеся, побелевшие гольчиные морды. Он ждал, когда немного остынет. Голодный, грязный, в дырявом сапоге, провонявший медвежьей шкурой. Он рассматривал свои огрубевшие, в ссадинах и стланиковой смоле руки и улыбался, щурясь на солнышко. Вокруг было тихое, ясное утро, такое тихое, что слышны были только тонкие, редкие пересвисты синиц, да казалось, что слышно, как падают, кружась, последние осенние листья.
   К морю он сплавился только через три дня, и все это время пришлось вкалывать с утра до вечера. Плот вел себя неплохо, но глубоко сидел в воде и часто застревал на мелких перекатах. Приходилось слезать и помогать шестом как вагой, а иногда и подолгу разгребать сапогами мелкую гальку. Нога все время была мокрой и очень мерзла. Мишка вырезал из шкуры меховой вкладыш в сапог, но это помогало слабо. Дело шло медленно. Временами он думал бросить плот и пойти пешком, но чувствовал, что с голодухи здорово ослаб, а шкура была тяжелой. Но самое главное — речка разбилась на множество проток, и ему пришлось бы много обходить, а кое-где и переплывать, и он продолжал спускаться на плоту.
   Почти все время шел снег. Он уже не таял, и берега, и большие камни в воде были белыми, а река, казалось, почернела. Мишка выходил рано утром и заканчивал почти в сумерках. Ночевал как придется — шкура спасала — мерз, конечно, но больше страдал от голода. За три дня он подстрелил и съел трех больших, вонявших рыбой чаек и одного кижуча. Кижуча запер бревном в мелководном илистом заливчике. Целый час ловил его руками, пытался оглушить палкой и в конце концов пристрелил, израсходовав последний патрон.
   На третий день, вечером, он понял, что море уже совсем близко — в реке появились нерпы. Они грелись на косах, неподвижно лежа на спинах и задрав хвосты и головы. Когда он подплывал, нерпы заполошно с шумом и брызгами бросались в воду и тут же, удивленные, выныривали рядом, мокро блестя большими черными глазами. Мишке хотелось их погладить.
   Сначала ветер принес влажный соленый запах, а вскоре Мишка увидел вдали темную полоску морской косы и светлый разрыв в ней, через который речка уходила в океан.
   Был прилив, вода давила с моря, и последние метры Мишка дошел на шесте. Он причалил, вынес на заснеженный верх косы шкуру, карабин и консервную банку. Было пасмурно и тихо. Море заливало легкой прозрачной водой мокрую гальку, не доставало до снега, и с шипеньем отступало. Темнело. Дым с рыбацкого стана стелился по черному заливу.
   Совсем рядом на мысочке сидели нахохлившись большие морские чайки, не обращая на Мишку никакого внимания.

КАК РАСПИЛИТЬ ТОПОЛЬ…

   Тополь упал ночью. Гром грохотал. Дождь лил как из ведра, а ветер метался по саду, терзал что-то на крыше и рвался в старые окна. Баба Ксения как раз стояла на коленях под иконами. Трепетали язычки лампадок в темноте.
   И тут полыхнуло мертвенным светом в окно, лики святых на миг исчезли, и что-то огромное затрещало в саду и двинулось к ней, круша все на своем пути. Баба Ксения вздрогнула невольно, а губы сами собой, сбившись с молитвы, зашептали: «Прости, Господи, меня грешную!»
   Не попал тополь на дом. Наискось, в сад рухнул. Угол только задел и ветками содрал рубероид с края крыши. Но забор у старухи повалил, по пути сломал две старые яблони и вишню и еще до соседей дотянулся вершиной.
   Баба Ксения, сколько ее помнили, загнутая совершенным крючком от самой поясницы, так загнутая, что и разговаривать могла только повернув голову набок и глядя снизу, как бы извиняясь, что с ней так неудобно, горбилась возле тополя в хмурых утренних сумерках. Весь угол сада было не узнать.
   Глаза ее, однако, осматривали тополь спокойно, даже казалось, что она и жалеет его. Еще зеленого и мокрого после дождя, но умирающего. Она попыталась отодвинуть толстую ветку от пышной клумбы с георгинами, но не смогла и, подобрав мокрый подол, заковыляла в сарай.
   Ей было уже хорошо за восемьдесят, но она никогда не пользовалась палочкой, ходила, как горбунья, хотя горбуньей не была, размахивая перед собой руками, которые казались слишком длинными, а если что-то надо было нести — несла сзади на пояснице. Обхватив двумя руками. Кажется, ей так было легче. Со стороны очень странно выглядело: крючковатая бабка с тяжелой авоськой на заду — и люди, не знавшие ее, иногда пытались помочь, взять у нее ношу, но она всегда отказывалась. Останавливалась, благодарила, улыбалась, будто бы радуясь чему-то, и шла дальше. Почему отказывалась — не совсем было понятно. Кто-то уверял, что она староверка, а им нельзя общаться с обычными; другие — потому, мол, что в лагерях сидела двадцать лет и никому больше не верит. И то и другое было правдой, но почему-то тот, кто предлагал помощь, потом долго стоял и глядел ей вслед. Вспоминая ее мягкую, совсем вроде бы неуместную улыбку.
   Она вернулась с ножовкой и принялась отпиливать сук. Руки старухи от вековой почти работы были по-мужицки большие и сильные. Она перепилила, сук безвольно отвалился от ствола, но он был придавлен всем деревом, и баба Ксения поняла, что не сможет вытащить, а если и сможет, то переломает все георгины. И стала пилить в другом месте.
   «Нехорошо упал тополь, — думала старуха. — Завтра соседские ребятишки придут за цветами к первому сентября, а тут вот что…» В сумерках плохо было видно, сколько их там осталось. Она успела освободить часть клумбы, когда услышала из-за тополя, со стороны соседских сараев:
   — Баба Ксеня, ты здесь что ль?
   Это был Миша Тихонов. Довольно высокий, широкоплечий и крепкий мужик лет пятидесяти пяти. Все — и соседи, и на заводе — звали его Миша. Не Михаил, не Мишка, а Миша. Было в нем что-то такое, что с первого взгляда, несмотря на его размеры, было ясно — этот человек не может обидеть. Никак. Он всегда, как и старики, рано вставал и шел на завод пешком. Останавливался на минуту — поздороваться. Сейчас он стоял в фуфайке, накинутой на голое тело, небольшой живот торчал наружу. Покурить вышел.
   — Здесь я, Миша, здравствуй, милый.
   Миша постоял, попыхивая огоньком сигареты, потом произнес, как будто о чем-то размышляя:
   — Надо бы сказать, что ли, кому? Одна-то ты как?..
   Но Баба Ксения уже не слышала. Она ушла в дом, переобулась в дедовы сапоги и с ножовкой в руке стала пробираться мокрым садом к пролому в соседском заборе.
   Соседи ее, Новичковы, как и все почти жители заводской восьмиквартирной двухэтажки, были когда-то деревенскими. Как и у всех, был у них сарай, но не в общем длинном ряду, под одной крышей, а отдельный. За сараем небольшой кусок земли обнесен высоким забором из досок, обрезков фанеры и старого кровельного железа. С двумя рядками ржавой колючей проволоки по верху. Что у них там было — огород ли или живность, никто толком не знал. Никто из соседей там не бывал. Даже и пацаны не знали, потому что в заборе не было ни одной дырки.
   Новичков-старший и трое почти взрослых его детей были совершенными молчунами, но мать их, невысокая, сухая в плечах и широкая в заду шестидесятилетняя баба, — говорлива за всех. Впрочем, и она обычно молчала, и даже здоровалась, стиснув губы, но если уж открывала рот, то слышно было с трамвайной остановки. Бывало, чуть ли не все бабы из дома соберутся против нее, а все равно только ее визг и слышно — столько можно было про каждую узнать, что упаси Господи.
   Вот и теперь, не успела баба Ксения добраться до злополучной вершины, как услышала из-за забора глухую ругань Новичковой с мужем — в своей загородке они всегда вели себя тихо. Он обрубал сучки, а она перебрасывала их обратно через забор бабы Ксении. На нетронутую тополем вишню. Баба Ксения остановилась.
   — Вот, сюда-то бы вот, и всех кроликов передавила бы, горбуха… — ворчала Новичкова. — А все ты! Чего молчишь! Надо было давно спилить. Как первый упал, так сразу и остальные надо было. Понятно же, что к нам он упадет. Он стоял наклоненный. Чего молчишь? — пыхтя, бросила она очередную ветку.
   Ветка застряла в колючей проволоке, Нович-кова залезла на что-то, стала спихивать и увидела бабу Ксению.
   — От! Стара фарья! Сектантка чертова! — будто бы даже обрадовалась она и крепче ухватилась за забор. — Я тебе говорила! Чего теперь? Кто чинить будет?! У нас тут вон чего…
   Не совсем было понятно, почему она злилась на бабу Ксению. Тополя были общие. Когда заводской дом строили, мужики дорожку к сараям засадили акацией, а покойный дед Моисей, муж бабы Ксении, принес из леса эти деревца. И они посадили их вдоль сараев. Красиво было. Пока тополя не начали падать. Но спилить их Новичковой не дали. Бабы встали на защиту. И не из-за красоты, а просто назло Новичковой. Баба Ксения к этому никакого отношения не имела. Орать, правда, на нее можно было сколько угодно. Она никогда не отвечала.
   — Что же ты шипишь-то, Анька, поправлю я тебе забор. — Тихонов подходил из-за бабы Ксении с топором в руках.
   — Ты попра-а-авишь! — ехидно передразнила Новичкова. — От тебя дождешься! Глаза-то с обеда небось зальешь! Поправит он! Я про этот тополь сколько говорила! Вот пусть он на твой сарай упадет!
   Она еще что-то бурчала из-за забора, желая оставить за собой последнее слово, но Тихонов, не слушая ее, стал обрубать толстые, мясистые сучья. Потом повернулся к старухе.
   — Ты иди, баба Ксеня, я тут сам, потихонечку. У тебя двуручка вроде была?
   — Возьми, возьми, Миша, там у деда висит, — она еще раз оглядела свою разруху. В тревожном утреннем солнце, пробившемся из-под темных мокрых туч, все стало еще виднее — и замятые кусты георгинов, и свежесломанные яблони и вишни. — Цветы-то… смотри тут… — баба Ксеня всегда говорила очень тихо.
   Миша забрал двуручную пилу, сходил к себе в сарай, развел, наточил. Рукоятки скрепил меж собой палкой и аккуратно умотал изолентой. Чтоб не играла, когда один пилишь. Он пошел уже было к тополю, но остановился.
   Жутко захотелось курить. И пилу очень хотелось попробовать, — должна бы хорошо пойти, — и курить. Это по привычке. Он всегда перед началом работы спокойно выкуривал сигарету. Как будто оттягивал удовольствие. А тут еще и волновался немного.
   Он постоял, хмуря лоб и поглядывая на второй этаж, на окна своей квартиры, где у него лежали сигареты. От дома в тапочках и трико шел Геннадий Пустовалов. Роста он бы поменьше среднего, но могучий волосатый торс его был прекрасен. Он только что закончил зарядку с гирями, которую делал каждый день, и был еще разгорячен. Щеки раскраснелись. В руках — туфли и хороший костюм на вешалке. Из одного ботинка торчала щетка для костюма, из другого — для обуви.
   Они работали в одном цеху. Геннадий токарем, а Миша фрезеровщиком, но если Миша и выглядел простым работягой, то Пустовалов не меньше чем главным инженером. Красавец и щеголь. И все бабы в доме своим мужикам ставили его в пример.
   По воскресеньям Геннадий брился до синего блеска, чистил свой темный в тонкую полоску костюм, надраивал ботинки, надевал светлую рубашку с галстуком и ехал в центр, «в город». Возвращался вечером подвыпивший и подсаживался к мужикам, ломавшим стол доминошными костями. Пустовалов в домино не играл. Он был кандидатом в мастера спорта по шахматам. Заводской знаменитостью. В серьезных турнирах участвовал и даже в Москву и Ленинград несколько раз ездил. Он вообще относил себя к интеллигенции и с мужиками разговаривал, снисходительно прищурившись.
   — Здорово, Миша! — голос у Пустовалова был низкий, приятный.
   Редко с кем, даже с начальником цеха, он здоровался первым, а с Тихоновым здоровался. Тихонов, несмотря на весь свой рабоче-крестьянский вид, феноменально играл в шахматы. Легко и красиво играл. Как будто даже бездумно, иногда и книжку читал, пока Геннадий, нахмурившись, листал задачники, ища помощи у великих. Но даже ничьи случались у них редко. Как такое могло быть? Ни теории Тихонов не знал и рассуждать и обсуждать тоже не любил, только морщился, когда Геннадий делал плохой ход, предлагал переходить, а если тот настаивал, морщился еще сильнее, замирал на минуту, глядя на доску, и объявлял мат через столько-то ходов на такой-то клетке. И пока он играл, он был прекрасным Тихоновым с умными строгими глазами, — Геннадий даже исподтишка любовался им, — но как только выигрывал и видел перед собой не фигуры, а красное от досады лицо Пустова-лова, тут же превращался в Мишу — улыбался растерянно и виновато. Так глупо это выглядело, что Пустовалов откровенно презирал его в эту минуту. «С его способностями да с моей внешностью и волей, — думал частенько Геннадий, — я бы в Москве сейчас жил. С Карповым играл».
   Но Тихонов даже в первенстве завода не участвовал, которое Пустовалов выигрывал, не глядя на доску.
   — Здорово, — Миша стоял и думал о чем-то в смущении.
   — Ты чего это с пилой? — Пустовалов держал голову прямо, крепкие свои рабочие плечи развернул и, хоть и не перед кем было, а все же хвастался костюмом на вешалке. Выставил его наотлет. Костюм был почти новый — к пятидесятилетию шил на заказ. Двубортный, брюки широкие, как у Михаила Ботвинника на одной фотографии.
   Из подъезда вышел Саня Тренкин. С рюкзаком и ружьем в чехле и собачьей миской в руках. Прошел, как будто прокрался мимо мужиков, мелко кивнул круглой, лысой почти головой. Буркнул «здрасте».
   — Здорово, Сань, — кивнул Тихонов машинально, по-прежнему о чем-то думая. Геннадий не поздоровался, только посмотрел Тренкину вслед.
   Тренкин, который даже детей стеснялся в доме, чувствуя теперь взгляд со спины, шел как-то боком, расплескивая из миски.
   — Охотничек. — повернулся Геннадий.
   Тренкин между тем открыл свой сарай, откуда с визгом выскочил Казбек, которого все звали «Саня», так они были похожи со своим хозяином. Казбек был дурной помесью легавой и гончей, ни на какую охоту не годился, но Тренкин его за что-то любил и всегда брал с собой. Никто не помнил, чтобы они что-то добывали.
   Казбек запрокинув голову и, выпрыгивая из собственных лопаток, записал бешеный круг счастья, но, наткнувшись на упавший тополь, взвизгнул и, поджав хвост, кинулся к хозяину. Тренкин, сидевший на корточках у рюкзака, обернулся, увидел тополь и сломанный забор, встал и испуганно глянул на мужиков.
   — Покурю-ка я, Ген? — Тихонов как будто просил разрешения у Пустовалова.
   — Ты, Миша, точно ребенок! Запретили ж тебе! А пила-то зачем? Тебе теперь только пилить.
   — Да вон, — Миша, с привычной своей виноватой улыбкой, кивнул в сторону тополя. Куда ж, мол, деваться?
   Геннадий только теперь заметил лежащее дерево. Прищурился на него красивыми глазами, зачем-то строго сдвинул черные брови и направился вроде и к тополю, но на самом деле к бельевой веревке, на которой он всегда чистил костюм. И хотя мелькнула мысль, что помочь-то бы надо, Геннадий уверенно скакнул через нее конем, тут же ощущая не без приятности, что ход этот правильный. Сегодня у него не было времени.