весьма озабоченный человек. Поздоровавшись со мной небрежно, он завел меня в
собачью конуру, которую называл кабинетом, и стал жаловаться на трудные
условия работы, и что, фактически, приходится им вести здесь военные
действия с очень коварным и изворотливым врагом и, в то же время, нельзя
доверить ни своим, ни чужим. {84}
-- Ведь мы живем на линии огня, -- говорил он с доверчивой интимностью,
как равный с равным, как бы желая этим дать мне понять, что "вы один только
меня понимаете..."
-- И в это опасное время, -- продолжал он, -- ко мне присылают врагов
народа на перевоспитание. Говоря откровенно, разбойники-туркмены, и те
лучше. А эти ведь ищут только случая, чтобы смыться за границу, предать
интересы рабочего класса. Ну, дайте нам только урожай собрать, тогда я их!..
И опять, он стал жаловаться на острую нужду в полевых рабочих, из-за
чего на колхозных полях гибнет не собранный хлопок, и просил меня прислать,
как можно скорее, на время уборки, украинских кулаков, как будто я был
рабовладельцем.

___

Получив особый пропуск на право посещения пограничных колхозов, на
следующий день я выступил чуть свет в поход. Сперва я решил побывать в
хлопковых колхозах, но боясь потерять напрасно время, я незаметно для самого
себя стал уклоняться все больше и дальше на юг, пошел мимо огородов, где
зрели прославленные туркменские дыни, блестевшие, как медь на солнце.
Огороды постепенно стали переходить в голую пустыню, с мягким, остывшим за
ночь песком. Поселок все уменьшался и, наконец, совершенно исчез из {85}
виду. Меньше, чем через час я уже встретился непосредственно с сугробами
больших барханов. Они двигались на меня, но движения их не было видно. Вся
необозримая пустыня была теперь открыта передо мной; она была покрыта этими
огромными вблизи, и весьма мелкими вдали валунами зыбучих песков,
напоминавших колышущуюся воду океана. Было красиво и страшно, и страшное,
как всегда, влекло. Солнце, тем временем, разгоралось с поразительной
быстротой, и очень скоро я обнаружил, что от этого всепожирающего огня
никуда нельзя укрыться. Утопая в песке, я все чаще останавливался, с трудом
вынимая из сугробов ноги, и думая в это время не о песках, в которых можно
потонуть, а только о солнце, в котором вдруг увидел я источник смерти, а не
жизни.
В воздухе было тихо, и только временами вылетали на разведку хищники,
высматривая добычу; где-то недалеко смердела падаль. Притаившись, я
остановился, наблюдая за полетом птиц. Быстрый вертун-ястреб, притворившись
мертвым, вдруг стремительно падал на добычу, и ухватив кусок, также
стремительно уносил его, преследуемый коршуном. Его движения были ловки и
легки, расчитанные на удачу. Ястреб показался мне легкомысленной птицей. Но
коршун действовал осмотрительно, с расчетом, работая наверняка; он,
например, долго держался на воздухе без движения, очень внимательно
присматриваясь к падали с большой высоты, и убедившись, что опасности нет и
ошибиться нельзя, он только тогда набрасывался на жертву всем корпусом, не
складывая крыльев. Я обратил внимание, {86} что при всей своей силе, коршун
труслив, жаден, завистлив и быстро отступает перед опасностью. Я бы назвал
коршуна малодушной птицей. Но как только над коршуном появлялся
красавец-стервятник со своим смертоносным клювом, презирающий опасность, --
даже ищущий ее, -- коршун не сопротивляясь, почтительно отбегал в сторону,
уступая место более сильному противнику, и с криком подымался на воздух.
Этим криком он как бы говорил: "сдаюсь, не преследуй меня!.."
Я пошел по следам хищников посмотреть на жертву, заметив издали, как
стервятник потрошил ее. Со свойственным ему пренебрежением, он посмотрел на
меня умным и смелым глазом, и не спеша докончив свой кусок, быстро снялся и
улетел. Я любовался им. Эта уверенность в своей силе, это презрение к
опасности делает стервятника сильнее, красивей и смелей.
Вскоре трупный запах остановил меня. В нескольких шагах лежало большое
тело человека, уже частью сгнившее на солнце, частью съеденное и
растасканное хищниками. Преодолевая отвращение к отравлявшему воздух
трупному запаху, я все-же приблизился к нему насколько мог, чтобы лучше
рассмотреть сохранившиеся останки. Но по этим останкам нельзя было узнать
человека когда-то сильного, кому-то нужного, кого-то любившего и искавшего
счастья на земле.
Подавленный дурными предчувствиями, я поспешил уйти от этого страшного
свидетельства нашей тленной жизни, оставляя хищникам доканчивать свою
работу. Жажда стала {87} мучить меня. Я хотел напиться из обжигавшей мне
руки фляжки, но остатки выкипевшей в ней воды, оказались горячими, как
кипяток. Пламя охватывало меня теперь со всех сторон, как на костре, и
только обманчивые миражи, внезапно возникавшие и исчезавшие, помогали мне
идти, как мечта помогает жить. Я видел где-то близко тихие селения, укрытые
тенистыми садами, и бежал навстречу этому обману. Все мучительней и труднее
было мне переносить жажду, которая вызывала к жизни призрачные реки, и,
всегда обманутый, я все-же бежал к ним, преодолевая усталость. Но скоро силы
мои стали убывать. Слабый и всеми забытый, я повалился в горячий песок и
стал тихо засыпать, как засыпают замерзающие в снегу. И тогда, отовсюду
потекла ко мне вода. Я увидел прозрачные источники и бьющие ключи со
студенной водой. Передо мной открывались мечтательные озера, заросшие
камышем, и дикая утка уносила трепещущую рыбу. Я заглядывал в колодцы,
наполненные до верху водой, и куда только ни обращался мой взгляд -- повсюду
бежали веселые ручьи, превращаясь в реки, и уводили меня к морям и океанам.
Теперь уже вся земля была покрыта водой, и я уже не шел, а плыл по этой
широкой воде, которая накрывала меня с головой, как утопленника; я шел ко
дну, и в то же время начинал понимать, что умираю от жажды...

___

От этого опасного сновидения меня разбудили верблюды звоном своих
тяжелых медных {88} колоколов. Погонщики-туркмены, одетые тепло, как при
морозе, принуждали верблюдов садиться на горячий песок. Каким сладостным,
успокаивающим и обновляющим показался мне тогда этот звон, напомнивший о
последней заутрене в Мироносецкой церкви перед тем, как ее снесли
большевики. Видение все еще продолжалось: "Не волхвы ли это на верблюдах
несут дары рожденному Спасителю?" -- с замирающим от восторга сердцем думал
я, не умея еще отличить мираж от правды.
Тем временем, туркмены заботливо хлопотали возле меня, обливали всего
меня из боченка водой, поили какими-то настоями трав, -- одни против
горячки, другие от столбняка, -- смазывали ожоги на лице и руках
простоквашей, и понесли меня на руках к верблюду. Когда они привязывали меня
веревками к верблюжьему горбу, точно хлопковый тюк, я не мог поверить, что
имею дело с разбойниками пустыни, рожденными с ножом в зубах, известными под
страшным названием "басмачи".
Не объясняя направления, они медленно повезли меня к заходившему
солнцу.
-- Карашо? -- спрашивает меня косоглазый старик с голым бабьим лицом,
раскрывая улыбкой голые десна.
-- Спасибо! -- отвечаю я, и в то же время хочу понять, куда это они
везут меня? Вот пески переходят в огороды. Потом потянулись заборы из глины,
за которыми стоят в пыли абрикосовые деревья и шелковица. Здесь "басмач"
останавливает верблюда, отвязывает с {89} его шеи звенящий колокол и
тревожно прислушивается: далеко слышно, как кричит паровоз. Он осторожно
снимает меня с верблюда и указывает рукой на пыльную дорогу, которая ведет к
станции Теджен. И уже без будущего, с разрушенной надеждой я возвращаюсь
домой "строить социализм". {90}

--------

    В гостях у Тамерлана



I

На вокзальной площади Самарканда полно людей. Все неподвижно и покорно
ожидают своей очереди на билет, как будто такой порядок заведен навсегда, и
иначе быть не может. Они привыкли, обжились на этой привокзальной площади, и
уже никто не спешит к поезду. У всех развязаны узлы, раскрыты чемоданы,
разобраны и выставлены наружу домашние вещи со всяким неприглядным хламом,
как на толкучке. Здесь же на площади варят чай в жестяных чайниках, пекут
лепешки на древесных углях, играют в карты или нарды, и несмотря на пылающую
жару пьют водку стаканами. Быстро пьянея, они сразу засыпают мертвым сном.
Горячее солнце сжигает мысли и желания. Нигде не видно бодрых,
жизнерадостных людей. Не слышно птиц, притаившихся на голых ветках. Всех
клонит ко сну. В ожидании извозчика, я с трудом преодолеваю дремоту, стоя на
открытом месте.
-- Лошадь здесь дороже паровоза... -- произносит раздраженный пассажир,
приглашая меня присесть среди дороги на его деревянный сундучек. {91}
-- Да, -- продолжает он, -- лошадь можно съесть, а машину нельзя .. .
Не знаю, шутит ли он или говорит правду, но извозчика все еще нет, как
будто, на самом деле, съели по дороге его лошадь. Не скоро показывается
из-за поворота разбитый экипаж, бегущий вприпрыжку, и на нем дремлет узбек,
завернутый в теплый стеганный халат. Толпа шумно бросается к нему, но не
многим удается взять с боя место.
-- Зачем скандал? -- равнодушно говорит узбек, и обещает к вечеру всех
нас доставить в город.
Наконец, кляча везет меня в красную чайхану, напоминающую снаружи
средневековую развалину. Несмело вхожу я внутрь и сразу слепну. От лежащих
на нарах одеял и верблюжьего войлока под ногами слышится удушливый запах
разложения. Привыкнув к темноте начинаю различать среди наваленных одеял и
подушек угрюмых узбеков со сверкающими глазами. Они сидят свернувшись и
видимо скучают.
Вертлявый мальчуган, весь в струпьях, с красными больными глазами,
несет мне на подносе костер с дымом, из которого выглядывает обуглившийся
глиняный чайник с отбитым носом. Бедность делает людей подозрительными и
робкими. Глядя на них, я тайком достаю из своего вещевого мешка кусочек
сахара и крадучись подношу его ко рту. Но добрые люди советуют мне быть
осторожней.
-- Вы здесь человек новый, -- говорит придвигаясь ко мне незнакомый
узбек в нарядном халате, одетом на голое тело. -- Разве {92} можно
показывать сахар на людях, когда все здесь носят при себе острые ножи?
Спрячьте! -- настаивает он, проявляя какое-то странное волнение, точно я
держал в руке не сахар, а слиток золота. И хитро усмехнувшись, он шепчет мне
на ухо, чтобы никто не услышал:
-- За такой кусок сахара, и если прибавить к нему еще осьмушку чая, вы
сможете здесь купить красивую жену...

II

Утром я не нашел своего вещевого мешка и доброго узбека. Радуясь, что
остался жив, я незаметно выбрался из красной чай-ханы и направился в более
оживленную часть города, где помещался узбекский университет и другие
культурные учреждения столицы. Здесь я почувствовал себя в большей
безопасности, хотя в Самарканде нигде нельзя уберечься от воров.
В университете я нашел одного только сторожа, -- было время летних
каникул, -- который предложил мне поместиться в любой аудитории, если мне не
твердо будет спать на скамье.
-- К нам, другой раз, заходит переночевать один очень большой ученый,
профессор Поливанов, без руки; этот и скамейки не спрашивает, спит у порога
на голом полу, точно бездомный пес...
-- Вы меня этой новостью очень обрадовали, -- воскликнул я, оживляясь
и, тем самым, смущая сторожа, не понимавшего причин моего восторга.
-- Не то меня обрадовало, конечно, -- разъяснял я сторожу, -- не то,
что профессор на голом полу спит, а то, что он объявился, что он, значит,
жив еще, что я его увидеть смогу... {93}
-- Они живы, это верно, -- подтвердил сторож, -- только такой жизни не
всякий будет рад.
С тех пор, как профессора Поливанова внезапно вывезли из Ленинграда,
точно краденную вещь, все его забыли. По слухам, дошедшим до меня, он
находился в ссылке в Самарканде, без права передвижения за пределы города,
но другие говорили, что его давно уже нет в живых. В то время я не мог
привыкнуть к потере, опустошавшей область моих знаний культуры и языков
Востока -- точно засыпали колодец, и больше не откуда было мне напиться
живой воды.
-- Восток, -- говорил мне профессор, -- это колыбель культуры человека,
а Запад -- его могила.
Профессор Поливанов был китайцем среди китайцев, индусом среди индусов,
арабом среди арабов, персом среди персов, и все одинаково считали его своим.
Он переносил меня далеко на Восток, где мы соприкасались с вечностью, как
будто жили мы прежде, как и теперь; прошлое для нас никогда не умирало.
-- Мы живем прошлым, -- часто повторял профессор. -- Мы обкрадываем
предков, проедаем их наследство, и все, что мы творим, сотворено до нас.
Старую, забытую всеми мысль, мы выдаем за новую, мы приписываем себе то, что
нам не принадлежит...
И он, как-то особенно живо представился мне.
-- Где я могу найти профессора? {94}
Сторож не мог мне помочь, советуя, однако, искать его в старом городе.
-- В старом городе, -- повторял он, -- только в старом городе, и там,
где больше нищих и калек.

III

Приближаясь к гробнице Тамерлана, мысли о прошлом, внушенные мне
профессором Поливановым, возвращались снова ко мне. Гробница помещалась
среди развалин потускневшей площади Регистан, по соседству с древним
университетом-медрессе Улуг-бека, с его обсерваторией, с мечетью беснующихся
дервишей, носящей название Шах-и-Зинде, -- со всею этой тысячелетней
культурой прошлого. Все было, как прежде, и даже те же нищие с медными
тарелками у ног выпрашивали милостыню, прославляя Бога.
Гур-Эмир, -- так величали Тамерлана подданные его империи, -- давно уже
сгнил, гробница его пуста, и только надпись на могильной плите, высеченная
красивой арабской вязью, и гласящая: "Все государства мира не могут
удовлетворить меня, великого повелителя земли", -- эта надпись вызывает
сомнение в его смерти. Да, думаю я, тиран все еще жив, все еще здесь, среди
нас, и своим ненасытным властолюбием угрожает жизни каждого.
Недалеко от гробницы стоит одетая в мозаику башня университета
Биби-ханум. Этой башни не было бы здесь, если бы не не было любви. Великий
повелитель земли строил ее в подарок своей невольнице -- маленькой, кроткой,
покорной китаянке, которая вся принадлежала {95} ему одному, и этого было
слишком мало; душой невольницы он овладеть не смог.
Я смотрел на эту красавицу-башню снизу вверх и сверху вниз, чтобы
узнать ее прошлое таким, каким оно было на самом деле. Я старался оживить
эти мертвые камни, которые могли бы рассказать мне о жизни рабов, носивших
на себе тяжелые неотесанные камни, мрамор, кирпичи и глину, -- носили днем и
ночью, изо дня в день, из года в год, и прийдя в отчаяние, дети проклинали
своих матерей за то, что они родили их. Завоеватель сгонял на постройку
башни самых сильных и самых умных, из Сирии, Египта, Китая, Турции, и среди
них были русские пленные, взятые Тамерланом под Казанью, забытые теперь
всеми и навсегда.
С тех пор ничего не изменилось. Все так же сгоняют сюда ссыльных из
покоренных современными варварами стран Европы и Азии.
"Профессор был прав", -- думал я, сходя по обвалившимся кирпичам
внутреннего хода башни. "Мы жили прежде, как и теперь. Прошлое никогда не
умирает..."
А снаружи, также, как в старину пели нищие, прославляя Бога. Они
выставляли напоказ свои язвы, пороки, уродства, чтобы вызвать сострадание и
заработать на них свое дневное пропитание. И также, как в старину, голубая
башня Биби-ханум, покрытая всегда молодой мозаикой, отражала все краски
небес, изменчивые в этот предзакатный час. Она была хороша собой, ее можно
было любить, как живую. {96}

IV

Выбравшись на свободу из толпы нищих, я спрашивал каждого встречного о
профессоре Поливанове. Он непременно должен быть где-то здесь, среди этих
развалин и мертвых кирпичей, но никак ни в новом городе. Встречные отсылали
меня в разные глухие улицы и переулки, заводившие меня в тупики, откуда
трудно бывает найти дорогу.
-- Может быть он жил при Тамерлане? -- замечают шутники. -- Тамерлан
тоже очень любил ученых, пока они были ему нужны, а потом их убивал...
Отдыхая в чай-хане, я спросил у оборвыша со струпьями на голове и с
бельмом на глазу, который вышел из темноты точно разбойник и поставил передо
мной чайник:
-- Послушай, сюда не приходит ли к вам пить чай русский ученый, без
руки?
-- Без руки? -- оживился "разбойник". -- Этого бродягу вы можете легко
найти по запаху опиума. Он всюду, где только слышится эта вонь...
-- Разве он курит опиум? -- возразил я, сомневаясь.
-- Он не только курит, он его жрет. Ваш ученый говорит, что у него
большое горе, и что от такой болезни лучше всего помогает опиум.
Тогда я пошел искать профессора "по запаху". {97}
Сразу за чай-ханой лежало свалочное место, куда слетались вороны
большими стаями. Дальше, тянулся низкий забор из глины, за которым прятались
абрикосовые деревья, совсем голые, без фруктов и без листьев. Дальше, видны
были жилые дома, похожие на могилы мусульман, с плоскими крышами, поросшими
травой. Там всегда темно, тесно и грязно, как в сырой земле, и живые гниют в
этих домах, как мертвые.
"Может быть здесь я найду профессора? -- ободрял я себя, зная, что он
бедствует.
Тем временем, какие-то босые люди, одетые в лохмотья, с лицами
мучеников, обгоняли меня. Где-то близко плакали, как дети, привязанные к
деревьям ослы. Среди деревьев и ослов копошились люди; они сидели вокруг
небольшого огня, как заговорщики. Солнце еще стояло высоко и огонь костра
слабо светился.
С дурными предчувствиями я приближался к притаившимся у костра людям,
которые курили опиум из одной трубки, ходившей из рук в руки. Бережно и
любовно, они накладывали в трубку жаркие огоньки из костра, и жадно
припадали к ней губами.
Меня пригласили к костру и стали выпытывать: откуда я, как попал в эти
места и что мне надо? Я им во всем признался, и мне поверили. Тогда старый
узбек, похожий на обгоревшее дерево, открыл пустой рот, посмотрел потухшими
глазами на солнце и сказал с усилием:
-- Вы подождите, он скоро будет... --- и потянулся к трубке. {98}
-- Только не обижайте нас, -- прибавил он погодя, все еще сомневаясь в
чем-то. -- Нельзя говорить человеку плохо о том, что любит он больше
жизни...
Недалеко лежал мертвый баран со снятой шкурой, и девочка лет девяти
стояла над ним с ножом. Она легко справлялась с животным, вырезывая из его
теплого еще тела куски окровавленного мяса, и тут же клала их на огонь. Все
с жадностью набрасывались на мясо, в котором запеклась кровь, и разрывали
его черными зубами.
Далеко в горах умирало солнце, и очень скоро всех нас поглотила
темнота. И тогда слышнее становился всякий шорох и звук, пропадавшие при
свете.
-- Мардум (люди)!... -- послышался из темноты голос, как будто
призывавший на помощь. Все зашевелились, уступая место гостю.
Теперь я узнал его, хотя был он выбрит, как каторжник, стал меньше
ростом, одет в рубашку с чужого плеча, и босой. Пустой рукав не был
заправлен в штаны за пояс, и его относило ветром, когда профессор, услышав
сладковатый запах опиума, некрасиво побежал ему навстречу.
-- Дайте место учителю, дайте место... -- повторяли один за другим
сонные люди.
Он застенчиво сел к огню, приласкал каждого добрым словом, и жадно
припал губами к дымящейся трубке. Глаза его блуждали в это время, не то
прося, не то боясь чего-то, как будто был он перед всеми виноват. Мне {99}
было стыдно и неловко быть свидетелем чужой тайны, и я хотел незамеченным
уйти от этого костра, исчезнуть, забыть все увиденное, не знать его. Но было
поздно. Блуждающий взгляд профессора остановился на мне, он узнал меня. Я
был пойман им с поличным, как вор, и мне показалось, что теперь не он, а я
навсегда пригвожден к позорному столбу. Он не отпускал меня своим укоряющим
взглядом, уничтожавшим меня, и, медленно отнимая от губ трубку, сказал
строго, как бывало на экзамене:
-- Почему вы здесь? -- и горько усмехнувшись, добавил: -- Я знаю,
почему вы здесь. Вы пришли посмотреть на меня, как смотрят молодые люди на
падшую женщину.
Я молчал пристыженный.
-- Что-же вы не смотрите! -- закричал он, выронив из рук трубку. --
Смотрите на меня, любуйтесь! Ведь я сейчас голый перед вами, почему не
смеетесь надо мной? Но мне теперь все равно. Я ссыльный. Слышите,
ссыльный!.. Чего же вам еще от меня надо? -- и дрожащей рукой, он снова
потянулся к трубке.
Все старались ему угодить, подкладывали коричневые лепешки опиума в
гаснущую трубку, раздували ее огнем, и предлагали ему горячие куски
запекшегося мяса.
Отстраняя рукой мясо, профессор снова обратился ко мне: {100}
-- Помните, я учил вас вечному, но его уже больше нет. К чорту прошлое!
К чорту будущее! Ничего не было и ничего не будет. Есть только настоящее.
Есть только то, что есть. Я курю эту отраву потому, что она дает мне
иллюзию. Понимаете? Иллюзию! Лучшее, что я нашел на земле, это -- иллюзия.
Мне больше ничего не надо. Оставьте меня!.. -- со стоном прокричал
профессор, и в его потускневших глазах были видны слезы. {101}

--------

    Волки



Этот приднепровский городок еще не лишился своего былого очарования.
Также, как и прежде продолжали жить здесь запущенные сады, переименованные
большевиками в "парки культуры и отдыха". Также, как и прежде светило над
ними солнце, и птицы пели в них, как в старину. За каждым деревом, в
примятой траве на мостовой, за ставнями постаревших домов пряталась тихая
провинциальная жизнь. Но теперь, она стала еще тише -- она притихла,
притаилась и замерла. Утром еще шумят люди, бегущие на пристань, к
пригородным поездам, к троллейбусам, легко вступая в ссору и даже драку у
каждой остановки.
К восьми утра на улицах уже нельзя встретить людей. Пусто в это время и
в жилых домах, почти всегда закрытых на замок; в городском саду не играют
дети, у кооперативных лавок не видно очередей, которые выстраиваются вдоль
улиц только после четырех часов дня, когда рабочие и служащие возвращаются с
работы. Но днем, даже в пивных не слышно пьяных голосов. В такое время я
возвращался на станцию Черкассы, оставляя навсегда этот милый, запущенный и
заброшенный городок, напоминавший что-то из далекого прошлого. Но после
нездоровой тишины вымершего {102} на день города, приятно было снова
встретиться на вокзале с живой толпой. Ее бестолковая суета, неумолкающий ни
на минуту говор и шум, напрасные споры -- все это вызывало теперь у меня
радостное чувство. Я жадно прислушивался ко всяким разговорам этих простых
деревенских людей, от которых часто узнаешь правду.
В то время, всех волновали странные события, о чем громко не принято
было говорить: в селах, на улицах рабочих поселков и даже в городах бродили
на свободе и в большом количестве волки; они наносили такой большой ущерб
хозяйству, не редко угрожая жизни людей, что власти организовали борьбу со
зверем, обещали награду от пятидесяти до ста рублей за каждого убитого
волка. Все горячо обсуждали, как лучше травить волка, рассказывали правду, а
чаще неправду о своих личных встречах со зверем среди бела дня, и о том, как
зверь, встретившись со смелостью, постыдно бежит.
У буфета третьего класса я встретил группу мужиков, сидевших за голым
столом и пивших чай из жестяного чайника на общие деньги. Они внимательно и
тревожно слушали разговор очевидцев, мирно беседовавших у края стола,
возбуждая всеобщий интерес. Один из них был с усталым лицом потрепанного
жизнью человека, давно не бритый, давно не чесанный, с деревянной ногой,
подвязанной ремнями. Другой -- с открытым рябым лицом отличался от своего
собеседника не одними только годами, но и характером. Ему было, может быть,
не многим больше двадцати лет, и он смотрел еще весело и беспечно на {103}
всякую заботу. При каждом слове, он подмигивал почему-то одним глазом, как
бы стараясь дать понять, что он знает о чем-то больше других, и при этом
скалил без причины зубы.
Я прислушался к их разговору и заинтересовался.
-- Сам видел, -- говорил калека, осторожно прихлебывая горячий чай из
глубокого блюдца. -- Поверишь ли, целая свора с малышами в зубах, точно не
зверь-бродяга, а наш мужик-переселенец. Шли это они через огороды, потом
свернули на проселочную дорогу, и прямо на село...
Помолчав немного, он повторил снова:
-- Сам видел, -- и опять задумался.
-- Не ты первый их видел, -- подтвердил рябой. -- Теперь всюду тут
только и разговоров, что о звере. Днем, черти, по дворам ходят, людей
пугают. Хорошо, что на селе теперь скотины мало осталось, жрать ему на селе,
все равно, нечего...
-- Он не за скотиной ходит, -- возразил калека, значительно посмотрев
на рябого, как будто открывая тайну. -- Он теперь на человека идет! Прошлой
ночью, по соседству с нашим двором было, зверь бабу зарезал, а корову в
хлеву живой оставил. Баба была с брюхом, так он ей брюхо распорол, дите
вынул и унес...
-- Вот разбойник! -- закричал рябой, и возмутился. -- Власти чего за
порядком не смотрят?
-- Власти? -- осторожно произнес калека, и осмотрелся. -- Наш
председатель на собрании объявил, что волков кулаки выдумали, и {104} сами
они приманывают зверя к селу дохлятиной, чтоб колхозам вредить.
-- Это все политика... -- отвечал рябой показывая зубы и подмигивая
глазом. -- Всё они теперь политикой закрывают... На зверя надо с ружьем
идти, надо на него облавой, загонять его надо, а еще лучше -- с пулеметом:
поставить пулемет на дороге, да по зверю. Он пули всего больше боится...
-- Что пулемет! -- возразил снова калека, и отвернулся. -- Ты о другом