По другую сторону Рейна, у западных соседей, наоборот, над искусством то и дело проносились мощные ветры коллективных страстей и народных бурь. И, возвышаясь над равниной, точно Эйфелева башня над Парижем, светил вдали неугасимый светильник классической традиции, завоеванной веками трудов и славы, передаваемой из рук в руки, и эта традиция, не порабощая и не подавляя ум, указывала ему путь, проторенный веками, и объединяла весь народ под своим светочем. Многие немцы, словно заблудившиеся во мраке птицы, неслись к этому далекому маяку. Но разве во Франции подозревают о той глубокой симпатии, которая привлекает к ней столько благородных сердец соседнего народа, о множестве честных рук, протянутых к ней, которые не повинны в преступной политике?.. И вы, немецкие братья, вы тоже не видите и не слышите нас. Мы говорим вам: "Вот наши руки. Наперекор лжи и ненависти нас никогда не разлучат. Мы нуждаемся в вас, а вы нуждаетесь в нас, чтобы поддерживать величие нашей мысли и наших народов. Мы два крыла Запада. Кто подбивает одно, нарушает полет другого. Пусть грянет война! Она не разомкнет пожатия наших рук, не остановит взлета нашего братского гения".
   Так думал Кристоф. Он сознавал, в какой мере оба народа дополняют друг друга, как их ум, их искусство, их деятельность станут немощны и хромы без взаимной поддержки. Он, уроженец Рейнской области, где сливаются в единый поток обе цивилизации, с детства ощущал необходимость такого союза. В течение всей жизни усилия его гения были бессознательно направлены на то, чтобы поддержать равновесие этих двух могучих крыльев. Чем богаче была его германская фантазия, тем сильнее нуждался он в ясной четкости латинского разума. Вот почему Франция была ему так дорога. Он вкусил здесь радость самопознания и научился обуздывать себя. Только здесь он был по-настоящему самим собой.
   Он примирился с теми, кто пытался ему вредить. Он усваивал чуждую ему энергию, сочетая ее со своей. Мощный, здоровый дух поглощает все силы, даже враждебные ему, и претворяет их в свою плоть. А со временем наступает пора, когда человека больше всего привлекает то, что меньше всего похоже на него, ибо это дает ему более обильную пищу.
   В сущности, Кристофу доставляли больше удовольствия произведения иных композиторов - его соперников, чем творчество его подражателей, а у него были и подражатели, которые, к великому ужасу Кристофа, выдавали себя за его учеников. Славные ребята, преисполненные почтения к нему, трудолюбивые, достойные, наделенные всеми добродетелями. Кристоф дал бы много, чтобы полюбить их музыку, но (таков уж его удел!) был на это не способен: он считал ее бездарной. В тысячу раз больше его прельщало творчество музыкантов, которые лично были ему неприятны и представляли в искусстве враждебные направления... Что ж из этого? Они, по крайней мере, живут! А жизнь сама по себе такая добродетель, что тот, кто лишен ее, если даже наделен всеми прочими добродетелями, никогда не будет настоящим человеком, потому что он не совсем человек. Кристоф шутя заявлял, что считает своими учениками только тех, кто борется против него. А когда какой-нибудь молодой композитор говорил ему о своем музыкальном призвании и, желая расположить в свою пользу, начинал превозносить его талант, Кристоф спрашивал:
   - Значит, моя музыка удовлетворяет вас? Именно так вы намерены выражать вашу любовь или ненависть?
   - Да, учитель.
   - Тогда лучше молчите! Вам, видно, нечего сказать.
   Это отвращение к покорным, к рожденным для повиновения, эта потребность воспринимать новые мысли влекли Кристофа главным образом в те круги, где придерживались взглядов, резко противоположных его взглядам. У него были друзья среди тех, для которых его искусство, его идеалистические взгляды, его моральные принципы представляли собой мертвую букву; они по-иному смотрели на жизнь, любовь, брак, семью, на все общественные взаимоотношения; впрочем, это были хорошие люди, но казалось, что они принадлежат к эпохе других моральных устоев: терзания и сомнения, на которые Кристоф убил часть жизни, были им непонятны. Тем лучше для них! Кристоф вовсе не собирался с ними объясняться. Он не требовал, чтобы окружающие разделяли его убеждения, тем самым подкрепляя их; в своей правоте он и без того был уверен. Он требовал, чтобы его познакомили с другими воззрениями, заставили полюбить людей другой породы. Любить и познавать все больше. Наблюдать и учиться видеть. Теперь он не только допускал чуждый ему образ мыслей, против которого когда-то боролся, но даже радовался этому, ибо, по его мнению, это умножало богатство вселенной. Кристоф любил Жоржа особенно за то, что тот воспринимал жизнь не так трагически, как он. Человечество было бы слишком бедным, слишком серым, если бы рядилось в однообразную форму строгой морали и героического долга, которыми вооружился Кристоф. Человечеству необходима радость, беззаботность, дерзкая непочтительность ко всякого рода кумирам, даже самым священным. Да здравствует "галльское остроумие, оживляющее землю"! Скептицизм и вера равно необходимы. Скептицизм, подтачивая вчерашнюю веру, освобождает место для завтрашней... Все проясняется для человека, по мере того как он удаляется от жизни: точно так же на прекрасной картине, если смотреть издалека, сливаются в чудесной гармонии различные краски, которые вблизи режут глаз.
   Глаза Кристофа открылись на бесконечное разнообразие как материального, так и морального мира. Это была одна из его главных побед после первого путешествия в Италию. В Париже он подружился преимущественно с художниками и скульпторами; он считал, что они полнее всего выражают французский гений. С какой победоносной дерзостью они схватывают и запечатлевают мимолетное движение и едва уловимые краски! Они срывают покровы, окутывающие жизнь, заставляя сердце трепетать от восторга. Какие неисчерпаемые богатства таятся в капельке света, в мгновении жизни для того, кто умеет видеть! Разве можно сравнить с этими высшими наслаждениями ума суетный шум споров и грохот войн?.. Но эти споры и даже самые войны тоже являются частью великолепного зрелища Нужно все охватить и мужественно, радостно бросить в пылающее горнило своего сердца силы утверждающие и силы отрицающие, врагов и друзей, весь металл жизни. В конце концов в нас отливается статуя, божественный плод нашего духа, и все, что способствует ее украшению, чудесно, даже если это стоит нам жертв. Разве важно, кто творец? Реально только творение... Враги, стремящиеся нам вредить! Мы недосягаемы, мы неуязвимы для ваших ударов... Вы стреляете мимо цели. Я давно уже не здесь!
   Музыка Кристофа приобрела более спокойные формы. То были уже не весенние грозы, которые еще так недавно налетали, разражались и внезапно утихали. То были белые летние облака, снежные и золотые горы, огромные лучезарные птицы, медленно парящие в вышине и застилающие небо... Творчество! Нивы, зреющие под спокойным августовским солнцем...
   Сперва смутное и глубокое оцепенение, тайная радость набухших виноградных кистей, тучного колоса, беременной женщины, несущей в себе свой зрелый плод. Гудение органа, жужжание пчел в глубине улья... Из этой тревожной музыки, отливающей золотом, подобно сотам осеннего меда, постепенно выделяется ведущий ритм, вырисовывается хоровод планет, и они начинают вращаться.
   Тогда вступает воля. Она вскакивает на спину проносящейся с ржанием мечты и сжимает ее бока коленями. Ум постигает законы увлекающего его ритма; он укрощает мятежные силы, указывая им путь и цель, к которой стремится. Возникает симфония разума и инстинкта. Мрак проясняется. Вдоль уходящей длинной лентой дороги светятся в определенных точках огоньки маяков, которые, в свою очередь, станут в создаваемом творении зародышами маленьких планет, прикованных к центру их солнечной системы...
   Основные контуры картины ясны. Теперь она вся целиком выступает из неясного рассвета. Все четче вырисовываются гармония красок, силуэты фигур. Чтобы довести произведение до конца, напрягаются силы всего существа. Курильница памяти открыта и распространяет благоухание. Разум дает волю чувствам и умолкает, предоставляя им безумствовать; но, притаившись рядом, он подстерегает их, выслеживая добычу.
   Все готово; группа строителей из материалов, похищенных у чувств, возводит здание, начерченное духом. Великому зодчему нужны искусные рабочие, знающие свое ремесло и не щадящие сил. Постройка собора подходит к концу.
   "И взглянул Господь на дело рук своих. И увидел, что _оно еще несовершенно_".
   Взор мастера охватывает весь ансамбль в целом, и рука его завершает гармонию.
   Мечта осуществлена. Te Deum... [тебе бога (хвалим)... (лат.)]
   Белые летние облака - огромные лучезарные птицы - медленно парят в вышине, и их распростертые крылья застилают небо.
   И все-таки Кристоф был еще далек от того, чтобы ограничить свою жизнь одним искусством. Такого рода люди не могут обойтись без любви; и не только без той ровной любви, которую душа художника изливает на все сущее; нет, ему необходимо кого-нибудь выделить, необходимо отдаться избранным им существам. Это - корни дерева. Благодаря им обновляется кровь его сердца.
   Кровь Кристофа еще далеко не иссякла. Ее питала любовь, которая была его самой большой радостью. Двойная любовь - к дочери Грации и к сыну Оливье. Он сочетал их в своих мыслях. Он мечтал соединить их в жизни.
   Жорж и Аврора встретились у Колетты. Аврора жила в доме своей родственницы. Часть года она проводила в Риме, остальное время в Париже Ей было восемнадцать лет, Жорж был старше ее на пять лет. Высокая, стройная, изящная, с белокурой головкой, широким смуглым лицом, легким пушком над губой, светлыми, всегда смеющимися глазами, которые не очень утруждали себя размышлениями, тяжеловатым подбородком, прекрасными, полными и сильными загорелыми руками и высокой грудью, она производила впечатление веселой, крепкой и гордой девушки. Не очень развитая умственно, не очень сентиментальная, она унаследовала от матери ее беспечную лень. Она могла спать беспробудно по одиннадцати часов в сутки. Остальное время она слонялась полусонная и беззаботно смеялась. Кристоф называл ее Dornroschen - спящей красавицей. Она напоминала ему маленькую Сабину. Она напевала, ложась спать, пела, просыпаясь, и смеялась без всякой причины милым детским смехом, порою захлебываясь от хохота. Неизвестно, чем она занималась. Все усилия Колетты придать ей тот искусственный внешний лоск, который так легко, подобно лаку, пристает к молодым девушкам, были тщетны: лак не держался. Она ничего не усваивала; тратила месяцы на то, чтобы прочитать книгу, даже самую интересную, а неделю спустя уже не помнила ни заглавия, ни содержания. Она, нисколько не смущаясь, делала орфографические ошибки и, говоря о серьезных вещах, совершала презабавные промахи. Она действовала на людей освежающе своей молодостью, жизнерадостностью, даже своими недостатками, отсутствием умственных интересов, легкомыслием, которое порой граничило с равнодушием, и наивным эгоизмом. Она всегда была такая непосредственная! Но при всем том эта простодушная и ленивая девушка умела по временам быть наивно кокетливой; тогда она ловила на удочку зеленых юнцов: рисовала с натуры, играла ноктюрны Шопена, рассуждала о стихах, которых не читала, вела романтические беседы и носила не менее романтические шляпы.
   Кристоф, наблюдая за ней, посмеивался исподтишка. Он питал к Авроре отцовскую нежность, снисходительную и насмешливую. Но он и любил ее тайной и благоговейной любовью, обращенной к той, кого любил когда-то и которая снова предстала перед ним в оболочке юности, чтобы стать любовью другого, а не его. Никто не знал, насколько глубоко его чувство. Только Аврора догадывалась об этом. С детства она привыкла видеть Кристофа подле себя; она считала его как бы членом семьи. В ту пору, страдая от ревности из-за того, что ее любят меньше, чем брата, она инстинктивно тянулась к Кристофу. Она угадывала его переживания, близкие и понятные ей, а он видел ее огорчения, и, никогда не жалуясь, они молча утешали друг друга. Впоследствии она узнала о любви ее матери и Кристофа; и ей казалось, что она посвящена в тайну, хотя они никогда не делали ее своей поверенной. Она понимала смысл поручения, данного ей умирающей Грацией, и перстня, который носил теперь Кристоф. Между ними существовали тайные узы. Ей не требовалось яснее разобраться в них, понять всю их сложность. Она была искренне привязана к своему старому другу, хотя никогда не могла сделать над собой усилие, чтобы сыграть или прочитать какое-нибудь из его произведений. Она была довольно хорошей пианисткой, но даже не полюбопытствовала разрезать страницы посвященной ей Кристофом партитуры. Ей нравилось приходить к нему и запросто беседовать. Она стала приходить чаще, когда узнала, что может встретить здесь Жоржа Жанена.
   И Жорж никогда прежде не проявлял такого интереса к Кристофу.
   Между тем молодые люди очень долго не подозревали о своих подлинных чувствах... Сначала они насмешливо посматривали друг на друга. Они были такие разные! Один - ртуть, другая - стоячая вода. Но довольно скоро ртуть стала спокойнее, а стоячая вода начала оживать. Жорж критиковал манеру одеваться Авроры, ее итальянский вкус, неумение сочетать тона и пристрастие к ярким цветам. Аврора любила бесить Жоржа, смешно передразнивая его манерную и торопливую речь, и так, насмехаясь друг над другом, каждый из них получал удовольствие... то ли от шуток, то ли от бесед. Они втягивали в спор Кристофа, а тот, не противореча им, лукаво перебрасывал маленькие стрелы от одного к другому. Делая вид, что насмешки ничуть их не задевают, они вскоре обнаружили, что относятся к ним отнюдь не безразлично; и, не будучи в состоянии скрыть свою досаду, они, особенно Жорж, при первой же встрече вступали в оживленные пререкания. Уколы были легкие; они боялись причинить боль, а коловшая рука была так дорога тому, кого она колола, что им доставляло больше удовольствия получать удары, чем наносить их. Они внимательно наблюдали друг за другом, стремясь обнаружить недостатки, а находили только достоинства. Но никому не хотелось в этом сознаться. Наедине с Кристофом каждый уверял, что не выносит другого. И тем не менее они пользовались любым поводом, чтобы встречаться.
   Однажды, когда Аврора, сидя у своего старого друга, обещала ему, что придет в ближайшее воскресенье утром, Жорж, по своему обыкновению ворвавшийся вихрем, сказал Кристофу, что навестит его в воскресенье днем. В воскресенье утром Кристоф тщетно прождал Аврору. В час, назначенный Жоржем, она явилась, ссылаясь на то, что ей помешали и она не могла прийти раньше. Она даже сочинила целую историю. Кристофа забавляла эта наивная ложь.
   - Жаль, - сказал он. - Ты застала бы здесь Жоржа; он приходил, мы завтракали вместе. Он занят и не может быть днем.
   Аврора, расстроенная, не слушала больше Кристофа. А он, как назло, был в отличном настроении и говорил без умолку. Она отвечала рассеянно и дулась на него. Раздался звонок. Пришел Жорж. Аврора была поражена. Кристоф, улыбаясь, подмигнул ей. Она поняла, что он подшутил над ней, рассмеялась и покраснела. Он лукаво погрозил ей пальцем. Вдруг она бросилась к нему и обняла его. Кристоф прошептал ей на ухо:
   - Birichina, ladroncella, rurbetta... [плутовка, разбойница, шельма... (итал.])
   Она зажала ему рот рукой, чтобы заставить замолчать.
   Жорж не понимал, чем вызваны этот смех и объятия. Его изумленный и даже несколько возмущенный вид только усиливал веселость Кристофа и Авроры.
   Так Кристоф содействовал сближению детей. А когда это ему удалось, он почти упрекал себя. Любя их обоих одинаково, он судил Жоржа строже, зная его слабости, и идеализировал Аврору. Кристоф чувствовал большую ответственность за ее счастье, чем за счастье Жоржа, ибо считал Жоржа почти сыном, частицей себя самого. Он спрашивал себя: уж не совершает ли он преступление, давая невинной Авроре такого, далеко не невинного, спутника?
   Но как-то Кристоф случайно проходил мимо беседки, где сидели молодые люди (это было вскоре после их обручения), и у него сжалось сердце, когда он услышал, что Аврора шутя расспрашивает Жоржа об одном из его любовных приключений, а Жорж охотно рассказывает. Из обрывков других разговоров, которые они открыто вели при нем, Кристофу стало ясно, что Аврора гораздо снисходительнее относится к моральным воззрениям Жоржа, нежели он, Кристоф. Хотя они были страстно влюблены друг в друга, чувствовалось, что они не считают себя связанными навеки; у них выработалось свободное отношение к любви и к браку; в этом была известная прелесть, но это противоречило устаревшим взглядам на взаимную верность usque ad mortem [до самой смерти (лат.)]. И Кристофу становилось грустно... Как они уже далеко от него! Как быстро плывет лодка, уносящая наших детей!.. Терпение! Придет день, когда все окажутся в одной гавани.
   А пока лодка, нисколько не заботясь о курсе, носилась по воле ветров. Было бы совершенно естественно, если бы этот дух свободы, который стремился изменить нравы того времени, утвердился также и в других областях умственной жизни и практической деятельности. Но ничуть не бывало; человеческая природа не замечает противоречий. И в то самое время как нравы становились свободнее, разум закрепощался, требуя, чтобы религия надела на него свой хомут. Эта двойственность, это движение в противоположных направлениях проявлялись с поражающим отсутствием логики в одних и тех же людях. Жоржа и Аврору увлекло новое католическое течение, захватившее часть светских людей и интеллигенции. Забавно было смотреть, как Жорж, бунтарь по природе, отъявленный безбожник, не веривший ни в бога, ни в черта, - настоящий молодой галл, издевающийся над всем, - вдруг заявил, что истина в религии. Ему необходима была какая-нибудь истина, а эта совпадала с его потребностью в деятельности, с его атавизмом французского буржуа и с некоторой усталостью от свободы. Молодой жеребенок набегался вволю; ему было приятно самому впрячь себя в плуг своей расы. Друзья подали пример - этого было достаточно. Жорж, весьма чувствительный к малейшему атмосферному давлению окружавших его идей, попался одним из первых. И Аврора последовала за ним, как пошла бы за ним куда угодно. Тотчас же у них появилась уверенность в своей правоте и презрение к тем, кто думает иначе, чем они. Ирония судьбы! Эти легкомысленные дети стали истинно верующими, в то время как Грация и Оливье, при всей их нравственной чистоте, серьезности, пламенном стремлении к идеалу, не могли обрести веру, несмотря на все свое желание.
   Кристоф с любопытством наблюдал эту духовную эволюцию. Он не пытался бороться с ней по примеру Эмманюэля, чье свободомыслие возмущалось тем, что старый враг вернулся. К чему бороться с мимолетным ветром? Надо подождать, пока он утихнет. Человеческий ум утомлен. Он совершил недавно гигантское усилие. Его клонило ко сну; и, подобно ребенку, уставшему после целого дня беготни, перед сном он произносит молитву. Врата фантазии снова распахнулись; вслед за религией над умственной жизнью Запада пронеслись теософские, мистические, эзотерические, оккультистские веяния. Даже философия не устояла. Боги мысли - Бергсон, Уильям Джемс - пошатнулись. В самой науке обнаружились симптомы умственного переутомления. Пусть это пройдет. Дадим передохнуть. Завтра ум проснется еще более деятельным, живым и свободным... После того как хорошо поработаешь, полезно поспать. У Кристофа никогда не хватало на это времени, но он был счастлив за своих детей, которые наслаждаются вместо него отдыхом, душевным покоем, твердой верой и непоколебимой уверенностью в том, что их мечта осуществится. Он не хотел и не мог бы поменяться с ними. Но он думал, что скорбь Грации и тревоги Оливье нашли умиротворение в их детях, и хорошо, что это так.
   "Все, что выстрадал я, мои друзья и множество неведомых мне людей, живших до нас, - все это для того, чтобы эти двое детей познали радость... Ту радость, для которой была создана ты, Антуанетта, и в которой тебе было отказано!.. Если бы несчастные могли вкусить то счастье, что принесет когда-нибудь их самопожертвование!"
   Так зачем пытаться отнимать это счастье? Зачем желать, чтобы другие были счастливы на наш лад? Пусть они будут счастливы по-своему. Он лишь кротко просил, чтобы Жорж и Аврора не очень презирали тех, кто, подобно ему, не разделяет их веры.
   Но они не снисходили до споров с ним. Казалось, они думали:
   "Ему этого не понять..."
   Кристоф был для них прошлым. И, не таясь, они не придавали прошлому большого значения. Им случалось иногда наивно обсуждать, что они будут делать потом, когда Кристофа "уже не станет"... И все-таки они очень любили его. Дети, дети! Они растут и оплетают нас, как лианы! Сила природы, спешащая прогнать нас...
   "Уходи! Убирайся! Уступи место! Настал мой черед!.."
   У Кристофа, который понимал их немой язык, возникало желание сказать им:
   "Не торопитесь! Мне хорошо здесь. Помните, что я еще жив!"
   Его забавляла их наивная дерзость.
   Однажды, когда они особенно подавляли его своим высокомерием, он добродушно заметил:
   - Скажите прямо, что я старый дурак.
   - Да нет, мой друг, - сказала Аврора, смеясь от всего сердца. - Вы лучший из людей, но есть вещи, которых вы не понимаете.
   - И которые понимаешь ты, девочка! Подумать только, какая ты мудрая!
   - Не смейтесь надо мной. Я мало знаю. Но зато Жорж знает все.
   Кристоф улыбнулся:
   - Да, ты права, малышка. Тот, кого любишь, всегда все знает.
   Но Кристофу было гораздо легче подчиняться их умственному превосходству, чем слушать их музыку. Они подвергали его тяжкому испытанию. Когда они приходили, рояль не знал ни минуты покоя. Казалось, что у них, как у птиц, любовь возбуждает желание петь. Но они были далеко не так искусны в этом, как птицы. Аврора не тешила себя иллюзиями насчет своего таланта; другое дело, когда речь шла о женихе. Она не видела никакой разницы между игрой Жоржа и Кристофа; возможно, она даже предпочитала исполнительскую манеру Жоржа. А тот, несмотря на свойственную ему иронию, готов был позволить убедить себя в этом в угоду своей возлюбленной. Кристоф не возражал: он не без лукавства поддакивал девушке и лишь изредка, выведенный из терпения, убегал к себе в комнату, громче, чем обычно, хлопнув дверью. С доброй и снисходительной улыбкой он слушал, как Жорж играет на рояле "Тристана". Бедный малый передавал бурные страсти с добросовестной старательностью и милой слащавостью молодой девушки, преисполненной лучших намерений. Кристоф смеялся про себя. Ему не хотелось объяснять молодому человеку причину своего смеха, и он молча обнимал его. Он очень любил его именно таким. Быть может, за это он даже любил его еще больше... Бедный мальчик!.. О тщеславие искусства!..
   Кристоф часто беседовал о "своих детях" (так он называл их) с Эмманюэлем, который любил Жоржа и шутя уговаривал Кристофа уступить ему юношу. Ведь у него есть Аврора. Это несправедливо, он завладел обоими.
   В парижском обществе об их дружбе создавались легенды, хотя они держались особняком. Эмманюэль горячо полюбил Кристофа. Из гордости он не хотел это показывать, скрывая свое чувство под внешней резкостью, а зачастую даже грубостью. Но Кристофа нельзя было провести. Он знал, что Эмманюэль предан ему теперь всем сердцем, и очень ценил это. Они виделись раза два-три в неделю. Когда Кристоф или Эмманюэль заболевали и сидели дома, они писали друг другу. Казалось, эти письма приходили из далеких краев. Внешние события интересовали их меньше, чем достижения в области науки и искусства. Они жили в мире своих идей, размышляли об искусстве или выискивали среди хаоса фактов крохотный, едва заметный проблеск, намечающийся в истории человеческой мысли.
   Чаще всего Кристоф навещал Эмманюэля. Хотя после недавно перенесенной болезни он чувствовал себя ничуть не лучше своего друга, он привык считать, что к здоровью Эмманюэля следует относиться бережнее. Кристоф уже не без труда взбирался на седьмой этаж к Эмманюэлю, и на лестнице ему приходилось останавливаться, чтобы отдышаться. Ни тот, ни другой не заботились о своем здоровье. Несмотря на больные бронхи и удушья, оба были заядлыми курильщиками. Отчасти из-за этого Кристоф предпочитал, чтобы их свидания происходили у Эмманюэля, а не у него, так как Аврора воевала с ним из-за его страсти к курению, а он прятался от нее. Случалось, что у друзей во время беседы начинался приступ кашля; им приходилось прекращать разговор, и они, смеясь, поглядывали друг на друга, как провинившиеся школьники, а иной раз один из них читал наставление тому, кто кашлял; но как только приступ проходил, другой начинал уверять, что дым здесь ни при чем.
   На письменном столе Эмманюэля, свернувшись на свободном от рукописей пространстве, лежал серый кот, серьезно и с укоризной глядя на курильщиков. Кристоф говорил, что это их живая совесть, и, чтобы заглушить ее, надевал на кота свою шляпу. Это был самый обыкновенный худой кот, которого Эмманюэль подобрал как-то на улице, едва живого от побоев; он так и не смог вполне оправиться от жестокого обращения, мало ел, почти не резвился, двигался бесшумно и следил за хозяином кроткими, умными глазами; он тосковал, когда Эмманюэля не было дома, блаженствовал, когда лежал на столе подле него, и отвлекался от своих размышлений лишь для того, чтобы целыми часами восторженно смотреть на клетку, где порхали недосягаемые для него птицы; он вежливо мурлыкал при малейшем признаке внимания, терпеливо выносил капризные ласки Эмманюэля и грубоватые поглаживания Кристофа, стараясь не царапаться и не кусаться. Он был тощ, один глаз у него слезился; он фыркал, и если бы мог говорить, то, разумеется, у него не хватило бы дерзости утверждать, как это делали друзья, будто "дым здесь ни при чем"; но от них он сносил все и, казалось, думал: