Суров как будто впервые увидел своих подчиненных. Он не был сентиментальным и особенно строгим. А тут вдруг подступило к сердцу: захотелось обнять славных ребят и пожать руку пожилому старшине.
   - Идите, - сказал всем.
   Вероятно, они его поняли с полуслова: вышли, с особой точностью исполнив поворот через плечо и дружно щелкнув каблуками сапог.
   Голов слушал, не перебивая. Суров ожидал бурной реакции, повышенного тона и был удивлен, когда Голов помедлив, спросил, какие выводы и предположения у начальника пограничной заставы.
   - Наказать.
   - Как именно?
   - Моими правами, товарищ подполковник.
   Голов долго не отвечал.
   - Вы шутник, я гляжу, - отозвался наконец Голов. - Боюсь, что и моих прав недостаточно... Ах, Суров, Суров, под корень меня подсекли.
   - Прежде всего я себя подсек.
   - Такую свинью в канун инспекторской! И ещо снисхождения просите. Знаете, как это называется?
   - Не перегибать палки.
   - Гипертрофия здравого смысла!.. Вот ему имя, такому мягкосердечию... Разгильдяя под суд военного трибунала! Не погляжу, что сынок члена-корреспондента.
   - Пасынок.
   - Все едино. И довольно. Довольно, Суров. Завтра съездите в больницу, справитесь о состоянии пострадавшего. Докладывать по телефону не нужно приеду... К вечеру буду у вас.
   Суров хотел сказать, что завтра проводит с личным составом важное мероприятие за пределами погранполосы и может случиться, подполковник, кроме дежурной службы, в подразделении никого не застанет. Но, ограничившись коротким "есть!", промолчал.
   Он давно задумал это мероприятие, едва увидев полдюжины мертвых деревьев, издали похожих на допотопных зверей. Еще страшнее они выглядели вблизи, избитые снарядами, ошкуренные, словно обглоданные: раздетые донага покойники на фоне бушующей зелени. Еще с той первой рекогносцировки он их запомнил и сохранил в памяти диалог с Холодом.
   - Что это, старшина? - Пораженный, Суров остановился.
   - Дубы, товарищ капитан. - Холод пнул ногой ближний. - С войны стоять. Ни тени от них, ни, как говорится, желудей... На топку только и годятся.
   - На дрова, вы хотели сказать?
   - Именно. Як порох горять... Правда, насилу одолели. За десять годов. Зачнешь колоть, так с кажного ствола, считай, пуд осколков. Топоров не напасешься. Тут в сорок четвертом такие бои - страх! Народу полегло - тыщи. Мне товарищ Шустов рассказывал. Командиром орудия был. Нынче в районе, на пенсии.
   Еще тогда, смутно представляя для чего, Суров приказал строго-настрого сохранить оставшиеся дубы.
   - Так мертвые ж они! - возразил старшина. - С этих еще кубов пять наберется для топки.
   - Я сказал: не трогать!
   Назавтра под наблюдением Сурова вокруг мертвых дубов пограничники возводили ограду из низенького штакетника, будто вокруг могилы. Солнце висело в зените, жгло, но солдаты в молчании пилили, строгали, красили. И когда по целине от шоссейной дороги напрямую к ним запылил газик, все, как один, прекратили работу. Машина остановилась неподалеку.
   - Прибыл с товарищем Шустовым, - доложил старшина.
   Из газика вслед за Холодом сошел маленький, плотно сбитый человек пожилого возраста, с коротко остриженными волосами, седина которых успела позеленеть; но волос не истончился, остался прямым и непокорным, очевидно, как в юности. Эти подробности Суров заметил позднее, сразу же обратил внимание на глаза: выцветшие от времени, навыкате, они были сильно увеличены стеклами очков, старых и круглых.
   Выйдя из машины, Шустов машинально хотел надеть фуражку, которую держал в руках, - старую, военных времен фуражку защитного цвета, - но так и не донес ее до головы - увидел оградку, и дрогнула рука, он непроизвольно прижал ее к телу.
   Суров хотел сказать Шустову несколько слов, но промолчал. Недвижимо стояли солдаты, боясь помешать совершавшемуся у них на глазах высокому и чистому человеческому чувству.
   Шустов медленно подошел к ограде и с каким-то страдающим удивлением разглядывал искалеченные дубы, дергающейся рукой поправил сползшие с носа очки. Потом вдруг резко оглянулся, но не на стоявших за его спиной пограничников, а как бы глядел сквозь них в прошедшее, мучительно отыскивая в памяти оборвавшееся воспоминание. Ничего не замечая, пошел по вырубленному участку, разыскивая в прошлогодней траве лишь одному ему знакомый предмет.
   Он нашел его.
   Еще раньше Суров видел ложбинки, впадинки, ямы, обжитые временем, и если он и его солдаты могли лишь догадываться, что это - окопы, траншеи, ходы сообщения, оставшиеся от войны, то теперь они были в этом уверены.
   Шустов опустился на замшелый валун рядом с большой зацветшей лужей, огляделся вокруг, медленно ворочая головой. И неожиданно вздрогнул всем телом. Потом еще и еще раз.
   Пограничники посмотрели на Сурова, а тот и сам растерялся, не знал, как в таких случаях поступают, как утешить плачущего навзрыд старого человека.
   Холод шумно вздохнул и трудным шагом пошел к Шустову, стал похлопывать его по спине короткопалой плотной ладонью.
   Случилось так, как Суров предполагал - Голов прибыл в его отсутствие, долго ждал, наверное, нервничал. И вот теперь, с трудом сдерживая себя, ходил из угла в угол с незажженной сигаретой в руке, молчал. В канцелярии будильник отщелкивал секунды.
   - Сейчас не до экспериментов, Суров. Сейчас людей нужно учить военному делу, воспитывать в них сознательных граждан. Я не ретроград. - Голов остановился в шаге от Сурова. - Я не против нового. Но есть годами выверенные формы воспитания, и незачем выдумывать новые. Политзанятия на местности! Это же ни в какие ворота не лезет. Сказать кому-нибудь - засмеют.
   - Форма не догма, товарищ подполковник.
   - Я сказал: засмеют! Что за манера возражать по каждому поводу?.. Зажгите свет.
   Канцелярию наполнили сумерки.
   Суров щелкнул выключателем, загорелся яркий свет, и Голов зажмурился. Лицо его взялось морщинами, стало видно нездоровую одутловатость и припухшие веки, опущенные книзу уголки губ - лицо усталого человека.
   Вот не понимаю, Суров, - заговорил Голов без раздражительности. - Не понимаю, как в вас совмещаются жесткость и беспочвенный альтруизм, лишенный всякой логики. Я объясню свою мысль. Вот хотя бы с занятиями по строевой и физической подготовке. Даже я, человек жесточайшей требовательности, не стал бы гонять людей до изнурения, как это делаете вы. И в то же время всячески опекать Шерстнева. Я слушать о нем не могу спокойно. В армии есть одна справедливость. Для всех одна: отличился - поощри, нарушил - взыщи. Иначе в один прекрасный день спросят: "Ноги не болят, Суров?.. Нет? Тогда иди, иди к едрене-фене!" Вы поняли?
   - Понял, но не согласен.
   - С чем?
   - Со многим.
   Голов закурил сигарету. Было видно, как у него дрожат пальцы и подбородок, - видно, гневался, но не давал выхода чувствам.
   - Уточни, пожалуйста, если не секрет. Постарайся ответить, зачем людей изводишь. И другие вопросы освети. А я попробую понять тебя.
   "Что ж, скажу, - решил Суров мысленно. - Человек же он, должен понять".
   - Можно курить? - спросил. И, получив разрешение, затянулся с жадностью, как всегда, когда волновался. - Людей я не извожу, товарищ подполковник, - сказал он наконец, ощущая на себе пытливый взгляд Голова. Учу их тому, что может потребоваться на войне.
   - Стало быть, для физической закалки. Я так понимаю.
   - Больше для духовной.
   - Вот как?! Для духовной закалки принуждаешь их по нескольку раз преодолевать полосу препятствий, тратить время на отрывку окопов полного профиля, окопов, которых нарыто достаточно.
   - Вы поставили вопрос, я на него отвечаю. - Суров начал сердиться и, сердясь, не обращал внимания, нравится ли Голову его речь и тон или не нравятся. - Если здесь, на границе, мы не научим своих подчиненных выполнять свой долг с максимальной отдачей, то где в другом месте они наверстают пробелы духовного воспитания? Иначе какие мы к черту командиры! Просто тогда мы служаки... Вот я, офицер семидесятых годов, спрашиваю себя: "Чем ты, Суров, отличаешься от командиров тридцатых, сороковых и даже шестидесятых?" Более глубокими военными и общими знаниями? Хорошо. Но это - не твоя заслуга. Умением отличить Пикассо от Рембрандта или фуги Баха от Бетховенского рока? Неплохо. Но опять же тебя этому научили...
   - Ну и что? - нетерпеливо перебил Голов и в нетерпении похлопал ладонью по столешнице. - Чего ты добиваешься?
   - Малого. В моем понимании, служба, дисциплина, учеба для личного состава должны стать делом совести, да таким малым, чтобы за него стыдно было хвалить.
   - И каков твой КПД?
   - Есть сдвиги к лучшему. Небольшие, но ясно видимые.
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   Давно отлетело эхо салюта над могилой мертвых дубов и утонуло в тумане над болотами, рассеялось в мерцающем лесном сумраке, уже давно дневной свет стал потихоньку редеть, растворяться в предметах, обретая цвет и глубину, отправился восвояси Голов, а Суров все еще оставался в канцелярии один, машинально погасив свет, сидел в потемках и с сожалением думал, что напрасно разоткровенничался, не надо было обнажать душу. Он с самого утра не был сегодня весел, и излишняя доверчивость окончательно испортила ему настроение.
   И вдруг вспомнил, что забыл Голову доложить о состоянии Барановского. И подполковник, видно, запамятовал, не проявил интереса. А Васька-то Барановский отделался ссадинами. "В счастливых портках родился", - сказал о себе Васька, на свой лад перефразировав поговорку.
   20
   Суров взбежал на крыльцо, остановился перед закрытой дверью своей квартиры, раздумывая, открывать ее или, не заходя, возвратиться в канцелярию, где снова поселился после отъезда матери. Всякий раз, поднимаясь на крыльцо, он как бы замирал у двери, все чудилось: сейчас навстречу кинется Мишка, радостно прокричит: "Папка пришел!" На крик из своей мастерской появится Вера, шагнет к нему, подставив губы для поцелуя...
   Он открыл дверь, и с веранды дохнуло застоявшимся теплым воздухом, пылью и запахом красок. Почти весь день обращенная к солнцу веранда прогревалась, и сосновые доски слезились розовой смолой, оранжево просвечивали сучки. На крашеном полу осела пыль, за Суровым остались следы. Пыль лежала на нескольких этюдах, забытых Верой в предотъездной спешке или оставленных за ненадобностью.
   Суров разделся до пояса, нашел метлу, тряпку и принялся за уборку. Она отняла не меньше часа. Когда очередь дошла до веранды, времени почти не осталось. Он позволил себе задержаться всего на несколько минут. Снял с гвоздя этюд, протер влажной тряпкой. Обыкновенный прямоугольник картона, писанный маслом и с виду не примечательный, сейчас привлек его внимание. Свежий снег с несколькими каплями крови. И чуть поодаль - серые, с зеленоватым отливом перышки небольшой птицы.
   Раньше Суров никогда особенно не вникал в Верины "художества", как шутя называл ее творчество, и теперь с заметным интересом перевел взгляд на другой, размером побольше, картонный прямоугольник. Тот же снег, кровь и растерзанная птичка, очевидно синица, судя по оперению. Или зимородок.
   Странные вкусы появились у Веры. К такому заключению привел третий этюд на эту же тему - акварель, исполненная в той же манере: на первом плане кровь на белом снегу, убитая птица - потом. Этюд висел отдельно от первых двух на боковой стене старого шкафа, в котором Вера держала краски, кисти, картон. Вместе с удивлением у Сурова невольно возникла мысль: маленькая драма на снегу - это у нее не случайно. Что-то личное Вера вынесла на картонный прямоугольник специально для него, для Юрия Сурова, как молчаливый протест. И не случайно, видимо, оставила три этюда...
   Углубленный в размышления, он не придал значения донесшимся сюда словам.
   - Прямо по дорожке идите, - произнес мужской голос.
   - Большое спасибо, - ответил девичий.
   Суров, все еще держа в руках снятый со шкафа этюд с досадой подумал, что, занятый служебными делами, он чего-то недосмотрел, не заметил перемен в Вере, не увидел назревающей драмы.
   По дощатым ступенькам крыльца простучали легкие каблучки, в дверях остановилась девушка в светлом платье, загорелая, улыбающаяся.
   - Здравствуйте, товарищ капитан.
   Приход Люды явился для Сурова неожиданностью и был ему неприятен. Он опешил, увидев ее на веранде своей квартиры, и спросил с неприязненной удивленностью:
   - Как вы сюда попали?
   - Через калитку, - тихо, без прежней приподнятости, ответила Люда.
   - Знаю, что не через дымовую трубу, - буркнул Суров. - Я спрашиваю, кто вас сюда пропустил?
   С лица девушки сбежала улыбка, будто смыли ее.
   - Честное слово, я сама... То есть, не совсем сама. Дежурный проводил. Можете у него спросить. Если нельзя, уйду.
   Суров понял, что ведет себя как последний дурак, что еще смешнее выглядит сам, полуголый, с мокрой тряпкой в руке.
   - Проходите, - наконец пригласил. - Я сейчас.
   Возвратился одетый. Люда стояла посредине веранды, все еще не оправившись от смущения и не зная, куда себя деть. Даже спрятала за спину нарядную сумочку желтой кожи с белой отделкой, так гармонировавшей с белыми туфлями на высоких каблуках.
   После неласкового приема Сурову тоже было не по себе.
   - Садитесь, - пригласил он и отметил про себя, что она хорошенькая, эта аспирантка.
   Сесть было не на что. Люда весело рассмеялась и сказала, озорно блеснув глазами:
   - Очень мило: садитесь, на чем стоите.
   Тогда и он рассмеялся:
   - Верно. Как говорят в Одессе, иди сюда, стой там. Сейчас принесу стул. - Почему ему вспомнилась Одесса, он не подумал.
   Она его никуда не пустила, взяла за руку, как тогда в лесу:
   - Вы были ко мне так добры и внимательны, я бы сказала, галантны, как рыцарь.
   Суров отнял руку:
   - Ну, знаете...
   - Да, да, да, галантны. Не нужно бояться старинного слова. Вообще не нужно бояться хороших слов. - Это прозвучало немного напыщенно. - Большое вам спасибо.
   - Бросьте, девушка! Тоже мне рыцарство. Из-за него мне чуть не влетело по первое число.
   - И тем не менее вы себя вели как рыцарь.
   - До полуночи провожал девицу, а на заставе не знали, куда запропастился ее начальник.
   Люда сделала к нему шаг:
   - Пожалуйста, не сердитесь. Честное слово, я не нарочно.
   Он поморщился. На очередную галантность не было времени.
   - Извините, девушка, меня ждут.
   Люда пробормотала что-то невнятное, неловко повернулась и наверняка бы упала, не поддержи ее Суров. Что-то хрустнуло. Люда вскрикнула.
   - Что с вами?
   - Каблук... Кажется, каблук сломался. - Люда сняла с ноги туфлю. Так и есть: каблук ее новых выходных туфель был сломан.
   - Обождите, - сказал Суров. - Я ненадолго схожу на заставу, вернусь, придумаем что-нибудь.
   Люда не успела ни возразить, ни согласиться. Суров ушел. Она осталась одна.
   Поначалу охватила стесненность - одна в чужой квартире. У почти незнакомого человека, военного тем более. К военным она всегда испытывала непонятное чувство страха и уважения, к пограничникам - особенно. Несколько осмелев, прошлась по веранде, ненадолго задержалась у этюдов - они не произвели на нее впечатления. Во всяком случае, сейчас не привлекли к себе внимания.
   Суров долго не возвращался. Было слышно, как открыли заставские ворота, протарахтела повозка и снова ворота закрыли. Люда в одиночестве заскучала, а уйти, не простившись, у нее не хватало духа. Сама не заметила, как прошла в комнату, наверное столовую, где в непривычной строгости, по ранжиру что ли, стояли у стены несколько разнокалиберных стульев, пустоватый буфет и круглый стол посредине, накрытый клеенкой. Стену украшали дешевенькие эстампы...
   На столе, под газетой, Люда обнаружила горку немытой посуды и рядом томик Шевалье. "Моя подружка Пом" - прочитала название. Без особого любопытства полистала несколько страничек, ни на одной из них не задерживая внимания. Встретилось знакомое: "Если хотите поближе узнать людей, загляните в те места, где проходит их жизнь".
   Слова Шевалье не явились для нее откровением, но заставили призадуматься. Вот пришла она к Сурову, движимая чувством благодарности. Абсолютно не было желания узнавать его ближе, хотя нравился ей черноволосый и строгий капитан. Что из того? Мало ли встречается интересных людей? Хотя бы внешне.
   И вот случилось так, что она одна в его пустоватой квартире: пришла с коротким визитом, чтобы сказать несколько приличествующих случаю благодарственных слов, убраться восвояси и, должно быть, никогда больше не встретить этого человека. Визит затянулся неизвестно насколько. Теперь сиди и жди, пока он вернется.
   От вдруг пришедшей мысли ее бросило в жар: что солдаты подумают!.. А сам капитан какого мнения о назойливой аспирантке!.. Со стороны как это выглядит?..
   Ума не могла приложить, что предпринять, куда деть себя. Проще всего, не дожидаясь хозяина, подняться и побыстрее уйти подальше отсюда, ведь все, что хотелось сказать, сказано, и, как говорится, добавлять больше нечего. Выглянула в окно. В садике, вокруг врытой в землю железной бочки, сидя на скамьях, курили пограничники. Ей казалось, что они судачат о ней.
   "Представляю, что они говорят обо мне! - подумала со стыдом, чувствуя, как ее захлестнуло горячей волной. И неожиданно, с незнакомым упрямством, наперекор стыду пришло иное: - Пусть говорят, меня это мало волнует".
   Суров застал гостью за мытьем посуды. Все, какие были в доме тарелки, кастрюли и всякая кухонная утварь к его приходу сверкали чистотой как новенькие, а сама Люда, подвязавшись передником, домывала эмалированную сковородку, когда-то белую, теперь забуревшую.
   Он хотел рассердиться, отругать за самоуправство и, черт возьми, отбросить в сторону дурацкую галантность - словечко же подобрала - ко всем дьяволам. Но сдержал себя - не хватило духу.
   - Вот уж, ей-богу, делать вам нечего! - только и нашелся.
   - Не ворчите, Суров, - сказала она. - Бросили на произвол судьбы и ушли. Что мне оставалось делать? Решила отплатить услугой за услугу. Что вы так смотрите?
   Люда покраснела от его взгляда, опустила глаза и только сейчас увидела молоток, тюбик клея и тонкий гвоздь, которые он положил на кухонный стол. "Будет чинить туфлю", - догадалась она, продолжая оттирать сковородку.
   - Не особенно нажимайте, - грубовато пошут-ил Суров. - До дыр протрете. Картошку не на чем будет жарить.
   - Новую купите.
   - Шутки шутками, а мне ни к чему ваше хозяйничанье.
   Люда ответила резко:
   - Я не собираюсь вас женить на себе, товарищ Суров.
   Он деланно рассмеялся:
   - И в мыслях не имел. Сколько раз можно жениться и замуж выходить! Может, ваш муж тысячу раз лучше меня. Я даже не сомневаюсь, что лучше - не какой-нибудь начальник заставы. Ладно, - прервал он себя. - Зачем пустые разговоры. Давайте примемся за вашу туфельку.
   В соседней комнате зазвонил телефон. Суров вышел.
   Оставшись во второй раз одна, Люда как-то особо выпукло почувствовала нелепость своего прихода сюда, мытья посуды и вообще всего своего поведения. Хорошо, что он не заметил таза с чистой водой, в котором она хотела перестирать грязные полотенца. Глупо. Боже, до чего глупо!.. Прийти в чужой дом наводить порядки. И это в двадцать восемь лет. Хорошо, что еще не ляпнула о том, что одна, а то бы вне всяких сомнений подумал: позарилась, мол, на потенциального жениха. У нее хватило юмора тут же высмеять самое себя. "Потенциальный жених"! Ну и выраженьице! Идя сюда, Люда знала, что начальник заставы продолжительное время живет один, без семьи. Именно начальник заставы. Не Суров. Не Юрий Васильевич. То есть просто служебное лицо, семейное положение которого ей совсем безразлично. Что ей до семейного человека, тем более живущего в глуши, на границе! Если в двадцать восемь не смогла устроить свою жизнь, так теперь - старуха старухой - о замужестве помышлять нечего.
   Ей удалось оттереть сковородку от бурых пятен. Вылила грязную воду. Делать больше ничего не хотелось. И подумала, что прав Суров: нельзя хозяйничать, когда тебя о том не просили. Если бы не сломанный каблук, она ни одной минуты не задержалась бы здесь, ушла еще до прихода Сурова, и пускай он думает о ней, что ему заблагорассудится.
   Пока была занята делом, не обращала внимания на звуки, доносившиеся из соседней квартиры. В Минске было не лучше. Панельный дом, в котором ей дали однокомнатную квартиру, очень светлую и уютную, имел один существенный недостаток - повышенную звукопроницаемость. Дом без малого круглые сутки разговаривал, вздыхал, смеялся и плакал, стонал, храпел, музицировал на всевозможных инструментах - от пианино до гитары, без конца полнился звуками, чтобы лишь на короткое время, под утро, затихнуть.
   Теперь, когда ей нечего стало делать и она уселась на веранде на принесенный Суровым стул, стал слышен не только звон тарелок и ложек - там обедали, - отчетливо доносились слова. Разговаривали две женщины. Не заткнешь ушей, если за стеной, будто рядом, говорят о какой-то особе, не имеющей ни совести, ни стыда. Дома небось муж есть, и дети наверное, ходят в школу, а только за порог - и затрясла подолом...
   - Откуда ты знаешь, мама? Нельзя так о незнакомом человеке.
   - Молчи! Что ты понимаешь в таких делах! Пронюхала, паршивка, что Веры Константиновны нема, так и кинулась сюда со всех ног.
   - Мама!..
   - Не мамай!.. Выфуфырилась, подумаешь... Как они сейчас называются, эти коротенькие, бесстыжие?
   - Что тебе до них?
   - Мини-шмини. Ляжки напоказ... Тьфу, поганая, глаза б мои не смотрели.
   - Ей же все слышно...
   "Обо мне говорят! - Кровь бросилась Люде в лицо. Ее сорвало со стула. Боже, дура безмозглая, что натворила! Это же про меня..."
   - Ты подумай, - во весь голос кричала женщина за стеной. - До чего бессовестная. Женатому мужику на шею! На квартиру сама... Средь бела дня прибегла!..
   Люда вся горела от стыда. Ведь ложь, ложь! Как могли о ней думать так грязно?.. Хотела крикнуть: "Лжете. Вы не смеете так говорить!" Загрохать кулаками в стену или треснуть о нее сковородкой, стулом, чем угодно, но тяжелым.
   За стеной хлопнула дверь, и хрипловатый голос мужчины спросил:
   - Что за шум, а драки нет?
   Женщина отозвалась:
   - Ты подумай, Кондрат, какая!
   - Лизка чего натворила? - В голосе мужчины послышалась тревога.
   - Вот еще! - отозвался с возмущением девчоночий дискант.
   - Какая там Лизка! Эта пришла, которая в Дубовой роще жуков собирает. Ты мне скажи, Кондрат, было такое средь нас?
   - У капитана своя голова на плечах - мы ему не указ. Хто мы ему такие, сродственники или отец с матерью? И потом, скажу я тебе, мужское дело...
   - Мужское дело, мужское дело, - передразнила женщина. - Все одним миром мазаны.
   - Ганна! - грозно закричал мужчина. - Я, гадский бог, не посмотрю... Перестань кричать.
   - Ты мне рот не затыкай. Раз у самой нема стыда, так я ей помогу, нехай слышит.
   Люда, не помня себя, бросилась к выходу. Прочь, дальше от этого дома. Сознание чисто механически регистрировало препятствия на пути: перепрыгнула узкий ровик, обогнула скамейку, на которой сидели солдаты, выбежала на кирпичную дорожку, свернула за угол, к воротам. Кто-то шел ей навстречу по той же дорожке, по которой бежала сейчас, не поднимая головы.
   Она, не пожелав взглянуть на него, свернула с дорожки.
   - Девушка!.. Постойте... Куда же вы, девушка?..
   Крик ее подстегнул. Задохнувшись, проскочила в открытую створку ворот, не задерживаясь, помчалась дальше. Ветер вздувал пузырем ее короткое платье, лохматил волосы. Внутри у нее все оцепенело. По-прежнему сознание срабатывало только на внешние факторы.
   - Девушка!.. - еще раз прокричали вдогонку.
   Она не оглянулась.
   Озадаченный происшедшим, Суров поспешил на веранду. На кухне бросились в глаза оставленные гостьей туфли и сумочка.
   - Дела!.. - вслух протянул он. - Не было печали.
   Подумал, что надо отвезти или отослать в лесничество Людины вещи. Пожалуй, самому придется ехать. Пойди разберись в женском характере! А ведь у этой аспирантки норов крутой, умеет за себя постоять. Как отбрила: "Я не собираюсь вас женить на себе, товарищ Суров". Во как - товарищ Суров. За словом девица в карман не лезет.
   Инцидент оставался загадкой. Впрочем, времени на расшифровку у Сурова не было.
   У Холодов обедали - слышались звон посуды, говор. Старшина звякнул ложкой.
   - Спасибо, жинко. Наелся.
   - На здоровьечко, Кондрат, - отозвалась Ганна. - Може, еще борща насыпать?
   Суров не раз пробовал Ганнины борщи - наваристые, с запахом сала и чеснока. У него засосало под ложечкой, когда представил себе налитую до краев тарелку красного борща с плавающими поверху золотистыми блестками жира.
   - Годи, наився. - Старшина помолчал. - Расстроила ты меня, Ганна. Крепко расстроила. Передать не могу. Ну как малое дитя - всюду нос суешь.
   - Так, Кондраточко, коханый ты мой, разве ж я со злом? Добра хотела и ему и Вере Константиновне.
   - А зло, получилось. Нарочно не придумаешь, - прогудел Холод. Сказано: волос долгий, а ум...
   - Ну, так вдарь меня, вдарь, раз я такая подлая.
   - Лизка, ты чуешь, што твоя мама говорит! Не, ты послухай ее. Вдарь, говорит. А я тебя хочь пальцем тронув за всю жизнь? При дочке скажи вдарыл?
   Соседи разговаривали на мешаном русско-украинском диалекте, который выработался у них за многие годы и вошел в обиход. Суров догадывался, что перепалка имеет прямое отношение к сбежавшей гостье. Ему стало смешно и обидно: Ганна блюдет его, Сурова, моральную чистоту! Смех и грех.
   За стеной загремели посудой, - видно, составляли тарелки.
   - Сейчас ты меня ругаешь, зато Юрий Васильевич потом спасибо скажет. Дяковать богу, я еще свой розум маю.
   - Огорчила ты меня, Ганно.
   - Як ты не можешь понять простого! А еще старшина заставы. Пораскинь, что солдаты подумают?