На заставе, когда приближался к дому, Сурова встретил Холод.
   - Все в порядке, товарищ капитан, - доложил он.
   - Люди отдыхают?
   - Так точно.
   - Что у вас сегодня по расписанию?
   - Инструкция по службе.
   - Отставить инструкцию. Проведите сегодня строевую. А к огневой и я подоспею. Стрельбище готово?
   - Для спецстрельб, як вы приказали. Грудных мишеней не хватало, так сами сделали. Все готово, товарищ капитан. Чуть не забыл сказать, девушка звонила, спрашивала вас, вечером опять позвонит.
   - Девушка? - с улыбкой переспросил Суров. - Может, женщина?
   - И девушка может, вы же еще не старый... - Он осекся, не досказав. Виноват, товарищ капитан, в чужое полез. - Холод сконфуженно переступил с ноги на ногу. - Своего хватает. Со своим не знаешь, куда подеться. - За два дня лицо его постарело, осунулось, под глазами образовались отеки. - Не знаю, как сказать вам, слов нема...
   - Пойдем в сад, поговорим.
   Сели на скамейку над врытым в землю железным баком. Яблоки в этом году уродили на славу, ветви прогнулись под их тяжестью, и их пришлось подпереть. Ветер срывал плоды, и они глухо ударялись о землю.
   - Беда, - Холод сокрушенно покачал головой. - Сколько он их накидает, гадский бог! Придется сушить.
   Сквозь поредевшую листву яблонь виднелся спортгородок с обведенными известью квадратами вокруг спортивных снарядов. И сад, и спортгородок были частичкой Холода, созданы его трудом и заботами. И баню строил он, и резные ворота - его рук дело. Сурову бросился в глаза подавленный вид старшины, и что-то заскребло внутри.
   - Рассказывайте, Кондрат Степанович! Я пойму вас. С Лизкой нелады, провалилась?
   Землистого цвета лицо старшины искривила гримаса, дрогнули седоватые, опущенные книзу усы:
   - Дочка на уровне, последний экзамен сдает. Приедет послезавтра. Ох, товарищ капитан, Юрий Васильевич!..
   - Разохались!.. Вы же не барышня. - И пожалел, что, не подумав, бросил обидные слова.
   Холод молчал.
   Из квартиры старшины был слышен Ганнин голос - она напевала что-то свое, украинское, приятным мягким голосом, без слов. Оба с минуту прислушивались к мелодии.
   - Хорошо поет Ганна Сергеевна, - сказал Суров.
   - Скоро отпоет.
   - Что так?
   Они поглядели друг на друга, у Холода повлажнели глаза, и он их не прятал, поднялся, вдруг постаревший, с подрагивающими набрякшими веками. Два года - достаточный срок, чтобы привыкнуть к человеку, познать его сильные и слабые стороны, сработаться или просто отыскать терпимые отношения и дальше этого не идти.
   Для Сурова Холод являлся образцом той незаменимой категории помощников, без которых работа не работа, - любящих свое дело, сильных и безотказных. Он искоса наблюдал за этим сорокадевятилетним человеком с крупными чертами лица и добрым взглядом чуточку выпуклых глаз. Куда все подевалось? Перевернуло человека, незаметно, вдруг. Опущенные плечи, убитый взгляд.
   Холод расстегнул карман гимнастерки, помешкал, раздумывая, и, будто отрывая от себя что-то живое, протянул сложенный вдвое лист нелинованной бумаги.
   - Вот...
   - Что это?
   - Рапорт... Об увольнении.
   Суров оторопело смотрел на листок. И вдруг, рассердясь, сунул его обратно в руки старшине:
   - Возьмите и никому больше не показывайте.
   - Не, товарищ капитан. Чему быть, того не миновать. - Хрустнул пальцами. - Как говорится, насильно мил не будешь. Отсылайте.
   - Да бросьте вы, что за нужда! Кто вас гонит? Служите, как служили.
   - Я уже с ярмарки, товарищ капитан, с пустым возом.
   - Откуда это взялось, Кондрат Степанович?
   - Не моя выдумка. И не моя вина, что подслушиваю все ваши балачки, Юрий Васильевич. Дома - стенки як з хванеры: усё слыхать, з подполковником разговор за меня имели - опять же окно покинули настежь. Слышал, как вы за меня с подполковником... Не заедайтесь с начальством. Это все одно, что против ветра... И подполковник, скажу я вам, правильное рассуждение имеет: для заставы старшина нужон молодой, как гвоздь, штоб искры высекал! А з меня один дым. Скоро и того не будет, порох посыплется.
   Смешок у него получился грустноватый.
   Суров не мог себе представить заставу без старшины Холода. Не кривя душой сказал, усаживая рядом с собой на скамью:
   - Для меня лучшего не надо, Кондрат Степанович.
   - Спасибо на добром слове. Но с таким струментом, - вынул из нагрудного кармана очки, потряс ими, - с ним в писари, на гражданку, чтоб заставой и близко не пахло. Для вас новость, правда? А они меня огнем пекли, прячусь от людей, вроде украл чего.
   - Все давно знаем, - просто сказал Суров. Положил ему руку на колено: Забирайте свою писулю, Кондрат Степанович. Инспекторская поджимает, работы прорва.
   - Не возьму. Думаете, легко было отдавать? Я ее, гадский бог, который раз переписываю! Ношу, ношу, покудова не потрется, новую кремзаю... Отсылайте. Уже перегорело. Кондрат Холод отслужился... А инспекторскую, Юрий Васильевич, здамо. Пока моему рапорту ход дадут, не один хвунт каши сварится. - И как об окончательно решенном: - Для всех так будет лучше.
   Сурову расхотелось спать. Рапорт его серьезно расстроил. Разумеется, старшину пришлют или Колосков примет обязанности.
   - Значит, окончательно решили, Кондрат Степанович.
   - Бесповоротно. Отрезал.
   - И куда думаете податься?
   - Тут осяду. Привык. И дочка, Лизка, по лесному делу хочет. Пристроимся с Ганной в лесничестве. Место обещано. Пойду в объездчики, и опять же Холод в седле, вроде второй заход в кавалерию. И вы рядом, заскочу иной раз. Пустите?
   - Дезертиров знать не желаем. Близко к заставе не подходите. - Суров поднялся.
   - А мы втихаря, через забор - скок. - Дрогнули в усмешке крылья широкого носа: - Шутки шутками, а надо делом займаться. Пойду строевой устав штудировать.
   Дома Сурова поджидала еще одна неприятность. Минуя заставу, он прошел к себе. Мать встретила ласковой улыбкой:
   - Устал, Юрочка. Ну как там? - Она имела в виду Голова.
   - А ты как? Все хлопочешь. Угомону, как говорит Кондрат Степанович, нет на тебя. - Мать подшивала новые шторки для кухонного окна. - Отдохни. Насобирай грибов, самая пора начинается.
   - Нет уж, - уклончиво ответила мать. - Другим разом, Юрочка. Недосуг сейчас. - Откусила нитку. - Есть хочешь?
   - Еще бы!
   - Иди умойся. Первое тоже будешь?
   - Все подряд. Что есть в печи, на стол мечи.
   Не так уж хотелось есть, но он знал: матери будет приятно, она всегда старалась во время своих коротких наездов хорошо и вкусно его покормить. Он думал, что таковы все матери, все они одинаковы в своем стремлении побольше и поплотнее накормить своих детей.
   За столом, глядя в исхудавшее материнское лицо, Суров ощутил ту же острую жалость, как и вчера, когда обнаружил, что старость ее не обошла стороной.
   - Ешь как следует, Юрочка!
   - А ты?
   - Напробовалась, пока готовила. Да и завтракала недавно. Захочется, возьму. Пока я здесь, питайся домашним.
   Он не обратил внимания на это ее "пока", ел с аппетитом. Такого супа, какой она приготовила сегодня, он действительно давно не пробовал, даже когда Вера была с ним.
   - Отличный суп, мама. Добавочка будет?
   Она понимала, что он ей хочет сделать приятное, улыбнулась доброй улыбкой, но вместо добавки подала второе, присела к столу.
   - Все время о тебе думаю, сын, - сказала она, и ее бледноватые губы слабо передернулись.
   - Образуется, - ответил он с напускной беспечностью, отрезая кусочек поджаренного мяса. - Вкуснятина!
   - Не надо, Юрочка. Я вполне серьезно.
   - Мама...
   - Нет уж, потрудись выслушать.
   - Разве обязательно сию минуту? Давай перенесем разговор на другой раз, на воскресенье, допустим, раз тебе очень хочется поговорить о моих семейных делах.
   - Что значит - "хочется"! И вообще, разве я тебе чужая?
   - Самая, самая близкая. Самая родная. - Суров отодвинул тарелку. Спасибо.
   - На здоровье. Посидим здесь. Хочешь или не хочешь, а я обязана с тобой поговорить. Сядь, пожалуйста! Ну сядь же! - Она разволновалась, и бледные скулы ее слегка порозовели. - Твой отец тоже был тверд характером, и не думай, что моя жизнь с ним была усыпана розовыми лепестками. Я не оправдываю твою жену и не виню во всем тебя одного. Я всегда была с твоим отцом: в горах, в песках, в карельских болотах и опять в песках. Такая наша женская доля - быть при муже женой, подругой, прачкой, кухаркой, но, главное, другом. Отец твой все делал, старался скрасить мою жизнь. Я же не всегда была старой и некрасивой. - Мать засмущалась и в этом своем смущении выглядела беспомощной. Согнала улыбку. - Я это к тому, Юрочка, что дальше так нельзя.
   - Разве я ее гнал?
   - Еще этого не хватало! Сын, ты хоть раз попробовал представить себя на ее месте? А я знаю, что такое одиночество. Да, да, одиночество. Ты все время с людьми, в заботе, в работе, на службе. А она? Знаю все слова, которые ты мне скажешь в ответ.
   Он попытался смехом разрядить обстановку:
   - Вот еще!
   - Не юродствуй. Я не могу больше молчать. Ты думаешь, мне сто лет отпущено?
   - Я бы тебе отпустил все двести, мамочка, ей-ей.
   - Оставь. Мне хочется видеть своего единственного сына счастливым. И внука - тоже. Ты о Мишеньке подумал? За что вы оба, оба вы, я ни с кого вины не снимаю, так жестоко наказываете дитя?
   Мать затронула самое больное, и Суров поморщился, как от хлесткой пощечины. Но промолчал.
   - Поезжай, сын, за ними и привози. И еще помни, что она молода, что есть у нее жизненные интересы помимо кухонных, прачечных и еще там каких-то. Вот я тебе все и выложила, - сказала она с облегчением. - Послезавтра и уеду.
   Суров изумленно взглянул на нее.
   - Ты шутишь, мама?
   - Вполне серьезно. И ты знаешь почему.
   - Не знаю, честное слово. Что за спешка! Поживи, отдохни от жары, от нянькиных хлопот. Надя любит чужими руками.
   - Ты не должен так говорить о сестре. Вас у меня всего двое: единственный сын и единственная дочь. И ей я нужнее. Ладно, Юрочка, не будем пререкаться, я старый человек, и меня не переубедить. Дай слово, что после инспекторской отправишься за семьей.
   В ожидании ответа она, поднявшись, глядела на него, поджав губы и сжав сухонькие ладони.
   Со двора послышался голос Холода:
   - Выходи строиться... Шерстнев, вас команда не касается?
   - Товарищ старшина, я...
   - Последняя буква в азбуке. Марш у строй!
   Холод опять в родной стихии, голос его звучит бодро, уверенно, будто не он недавно с убитым видом вручил Сурову рапорт.
   - Хорошо, мама, я поеду, - сказал Суров. - Ты пару минут погоди, отправлю людей на занятия, вернусь - поговорим.
   - Иди, иди спокойно. Мы уже переговорили. Распорядись о машине к дневному поезду.
   - Это еще мы посмотрим, - от двери сказал Суров.
   Старшина прохаживался вдоль строя, придирчиво оглядывая солдат от фуражек до носков сапог, делал отдельные замечания, но в целом, видимо, был доволен - выдавали глаза, молодо блестевшие из-под широких бровей. "Ну чем не орел, - думал Суров. - Горят пуговки гимнастерки, носки сапог - хоть смотрись, шея будто удлинилась, голова кверху".
   - Застава, равняйсь!
   Как бичом щелкнул. За один этот голос пускай бы служил, сколько может.
   - Чище, чище выравняться! Еще чище! Шерстнев, носки развернуть. Лиходеев, каблуки вместе.
   Стоят, как изваяния, не шелохнутся. И кажется Сурову, что стих ветер. И вроде покрасивел, помолодел, ну прямо преобразился Кондрат Степанович. Не скажешь, что сверхсрочник по двадцать седьмому году службы. Как орел крылья расправил: грудь вперед, плечи развернуты. Увидал капитана. Колоколом загремел баритон:
   - Застава, смирно! Равнение на средину!
   И пошел командиру навстречу, печатая шаг.
   Отрапортовал, торжественным шагом возвратился к строю.
   - Застава, ша-а-гом марш!
   В тишине дружно щелкнули каблуки сапог, сверкнули надраенные бляхи поясных ремней. Старшина вышел в голову колонны.
   Суров всегда с волненьем ждал минуты, когда старшина крикнет "запевай" и первым зазвучит его удивительный баритон.
   - Запевай!
   Выше сосен взлетела песня.
   Шли по степи полки со славой звонкой,
   И день и ночь со склона и на склон...
   Шла, ведомая пожилым старшиной, горсточка солдат в зеленых фуражках, слегка покачиваясь в такт песне и глядя прямо перед собой. Сурову казалось, что его солдатам подпевает ветер в верхушках сосен, а они, золотом отливающие, рыжие великаны, качаются, послушные поющему ветру.
   Он возвратился домой и застал мать в слезах.
   - Что с тобой, мамочка? - Он так давно не видел ее плачущей, что сейчас, растерявшись, стал суетливо наливать воду в стакан.
   Мать отодвинула стакан, заулыбалась сквозь слезы:
   - Не обращай внимания... Нахлынуло... Заслушалась твоего старшину, отца вспомнила. Как он пел!.. А ты в меня пошел - безголосый. - И снова расплакалась.
   Чтобы отвлечь ее, Суров стал уточнять, каким поездом думает ехать. Она поняла, отмахнулась:
   - Иди, сын.
   Холод чувствовал себя именинником.
   Еще бы, такая стрельба!
   - Отлично!.. От-лич-но... - кричал он в телефонную трубку, сидя на ящике из-под патронов. Ворот его был расстегнут, ремень ослаблен. - До одного. Все молодцы, товарищ капитан... Не поймете? Молодцы, говорю. В самый раз отстрелялись.
   Было часов около шести. Разморенное красное солнце заходило за черную тучу, и Холод, кося глазом, подумал, что к ночи опять разразится гроза.
   Сухое лето нынешнего года на исходе засверкало молниями, заклокотало потоками дождей. Не успевали просыхать лужи, днем стояла тяжелая духота, и над землей висело марево.
   За Суровым в самый разгар стрельбы приехал оперативный сотрудник из области и увез на заставу. Заканчивали без него, и теперь старшина Холод докладывал результаты.
   На стрельбище было оживленно. Солдаты подтрунивали друг над дружкой, подначивали Шерстнева, не забывая прислушиваться к тому, что говорит старшина.
   - ...Крепкая пятерка... Все до одного. Пишите: Колосков - отлично, Мурашко - отлично, Лиходеев - хорошо. Крепкая четверка у Лиходеева. Азимов отлично, Шерстнев... А что Шерстнев - отлично...
   Шерстнев пробовал изобразить на лице снисходительность - если, мол, кому-то доставляет удовольствие называть его в числе отличников пожалуйста. А вообще-то, впервые за службу выполнив упражнение на "отлично", он втайне был горд собой.
   - Ну ты мош-шу выдал! - Лиходеев повернулся к нему, и по лицу Шерстнева невольно пробежала улыбка.
   - Перевоспитываюсь. Ты как думал, комсомольский бог!
   - В люди выходит, - с ехидцей сказал Мурашко, на всякий случай отступив подальше.
   - Тянусь, парни. Понимаешь, Лиходей, какая штука: как хочется на Доску отличников! Сплю и вижу: "И.Ф.Шерстнев - гордость подразделения". И портрет в профиль. Посодействуй, Логарифм.
   - Проваливай.
   Шерстнев подогнул в коленях длинные ноги:
   - Ребята, вы слышали, как он со мною! Азимов, будешь моим секундантом. И вы, товарищ старший сержант Колосков. Я этого не оставлю.
   Поддавшись общему настроению, Азимов рассмеялся:
   - Шалтай-балтай, да? Секунда не думай, минута болтай, да?
   Холод закончил разговор, спрятал в планшетку список стрелявших и, все еще сияющий от удовольствия, оправил на себе гимнастерку.
   - Добре стрельнули, товарищи. На инспекторской так держать. - Подкрутил усы. - Суровцы должны высший класс показать!
   Давно солдаты не видели своего старшину в таком приподнятом настроении. Шерстнев вместе со всеми дивился и думал, что причина тому одна: Лизка выдержала экзамены в лесотехнический и послезавтра приезжает домой за вещами.
   - Хвизическую подтягнуть надо, - продолжал Холод. - Шерстнев, вам говорю. Рябошапка, вас тож касается.
   Шерстнев ближе всех стоял к старшине, тот взял у него автомат, погладил рукой вороненую сталь. Легкая тучка набежала на бритые щеки, в глазах промелькнула печаль.
   - И вы будете стрелять, товарищ старшина? - не без подковырки спросил Шерстнев. - Или на этом кончим?
   Холод вытер вспотевший лоб, подбоченился:
   - А то як же! Я что, гадский бог, не воин? У старшины порох не весь израсходованный. Про запас держим. Не боись, солдат, старшина еще вдарит...
   - ...в белый свет, как в копеечку. - Шерстнев хохотнул. - Вы уже свое отстреляли.
   - Это как понимать - отстрелял? Кто такую чепуху сказал?
   - Хоть я. - Видно не заметив ни изменившегося лица старшины, ни того, что вдруг стало тихо, Шерстнев куражился: - Ваше дело теперь - табак. Очки с носа - бульк, а пулька за молочком.
   У Холода посерело лицо, опустились плечи. Он растерянно оглянулся, обвел солдат затуманенным взглядом, остановился на Шерстневе:
   - Спасибо, солдат... Отблагодарил.
   - Шутка, товарищ старшина. Честное слово, треп. Ну что вы, я же просто так...
   Приволакивая ноги, старшина вышел из круга, побрел тяжелой походкой к окопчику, где стоял в траве коричневый полевой телефон, сел на ящик из-под патронов, поникший, по-стариковски согбенный.
   И тогда со всех сторон на Шерстнева посыпалось:
   - Подонок...
   - За такое по морде надавать.
   - В остроумии упражняешься? - тихо спросил Лиходеев.
   Шерстнев бросился к нему:
   - Логарифм, ты что, меня не знаешь? Ну просто так, для трепа. Не хотел.
   Колосков сжал кулачищи:
   - Слизняк... Не хочется об дерьмо руки марать.
   - Очень разумная мысль, - мрачно пошутил Сизов. - В такую рожу плюнуть жалко.
   - Ребята, да я...
   Его обступили со всех сторон, он стоял среди них чужой, одинокий и, кажется, впервые в жизни почувствовал, что значит по-настоящему быть одиноким - один против всех. И даже Бутенко, чуть ли не ходивший за ним по пятам, и тот сердито сказал:
   - А ты ж таки добра свыня, Игорь.
   Шерстнев затравленно оглянулся:
   - Ребята, я ведь болтнул... Ну, пойду извинюсь, хотите? Лиходей, хочешь, извинюсь перед стариком?.. Я все прочувствовал и так далее...
   - Сам ты старик. Пошли, ребята, что с ним тут разговаривать!
   Лиходеев первым разомкнул круг, за ним пошли все.
   На заставу возвращались без песни.
   Старшина шел по обочине, слегка наклонив голову вправо, будто прислушивался: в подлеске гудели шмели.
   Шерстнев шагал в голове колонны, избегая смотреть на старшину и слыша за своей спиной недружный топот.
   18
   Влип, красавец! Без пересадки на гауптвахту. Газуй на четвертой, и никаких светофоров. Капитан отвалит. А ты Лизке еще трепался: "У меня железно: решил - встречу, значит, кровь из носу".
   Ужинать не хотелось. Пришел после всех, позвал Бутенко.
   В раздаточном окне отодвинулась заслонка.
   - Чого тоби?
   - Зачерпни воды.
   - У крыныци хоть видром пый... - Бутенко осекся. - Що з тобой, Игорь? Билый, аж свитышся. Захворив, чы що? На вось молока выпый.
   - Иди ты со своим молоком!..
   - Може, повечеряешь? Ты ж нэ ив. Заходь, покормлю.
   - Слушай, Лешка, друг ты мне или не друг?
   - А що?
   - Смотри в глаза! На меня смотри.
   - Кинь дурныка выкомарювать. Чого тоби?
   Шерстнев, отделенный от Бутенко перегородкой, смотрел в курносое и худое лицо повара, но видел Лизкино - кроме нее и своего собственного волнения, в эту минуту не было ничего больше. Скажи ему кто раньше, что он по уши втрескается, расхохотался бы или принялся ерничать.
   - Лешка, послезавтра она приедет.
   - Лиза?
   - Расскажи ей, что к чему. Передай, мол, хотел встретить, но, сам знаешь. Про старшину молчи.
   Он говорил и не мог понять, что с Бутенко. Еще минуту назад был парень как парень, с румяным от плиты лицом и добрым взглядом карих небольших глаз.
   - А на що вона тоби, Лизка? - Голос Бутенко странно дрожал и был еще тише обычного. - Ты ж ии не любышь.
   - Лешка!.. - И то главное, чего он в мыслях не допускал, разом пришло с развеселившей его ясностью и даже показалось комичным. - Ну ты даешь! Парень не промах.
   Бутенко выбежал к нему, скомкав в руке поварской колпак. С тою же бледностью на лице заговорил умоляющим голосом:
   - Не чапай ты дивчыну. На що вона тоби? Лизка така хороша, чыста. У тэбэ их скильки було, дивчат! Для щоту пошукаешь у другим мисци. Чуешь, Игорь?
   Такое и слушать не хотелось.
   - Иди ты, знаешь... - Повернулся к двери.
   - Игорь... - Бутенко выбежал за ним следом.
   - Эй, повар, мне провожатых не надо.
   Идя двором к казарме, Шерстнев чувствовал на себе умоляющий взгляд. Потом долго не мог освободиться от взгляда, от видения рук, теребивших колпак. Кто мог подумать, что тихоня в Лизку втюрился! Надо будет ей рассказать.
   Для смеха.
   В отделении повалился на койку, взял в руки книгу, но читать не мог.
   Из ленинской комнаты слышалась музыка. Там ребята смотрят сейчас телевизор, крутят пластинки. А ну их, с телевизором, с пластинками вместе! Подумаешь, ополчились. Что, разве неправду старшине сказал? Прячется, чудак, со своими очками, а вся застава давно знает.
   - Шерстнев, к капитану!
   Дежурный позвал и ушел.
   От громкого окрика подхватился с кровати, книга упала на пол. Поднял ее, дольше чем надо разглаживал пальцами примявшиеся листы. По коридору шел медленно, у двери канцелярии постоял. Потом рванул дверь на себя.
   - Рядовой Шерстнев по вашему приказанию прибыл.
   Капитан показал рукою на стул:
   - Садитесь, рядовой Шерстнев.
   За окном молнии освещали сад, вспыхивали в зелени кустов, высаженных вдоль дорожки к калитке. По листьям зашлепали первые капли дождя.
   - Садитесь, - повторил капитан.
   Скверно, когда сидишь, а на тебя сверху глядят, будто сверлят, беспомощного, с присохшим к гортани шершавым языком. И вопросик с подначкой подбросят, не знаешь, к чему клонят.
   - Сколько вам лет?
   - Вы же знаете.
   - Отвечайте!
   "Интересно, какое выражение лица у него? Наверное, злое. Хорошему быть неоткуда - жена не возвращается. И я - не сахар, грецкий орех в скорлупе".
   - Сорок седьмого... Считайте.
   Сейчас он тебе отсчитает до десятка. И, как прошлый раз, направит по границе до самой гауптвахты пешком. От заставы к заставе.
   - Иногда мне кажется, что вам меньше ровно наполовину.
   От тихого разговора становится не по себе, лицу жарко, и в горле тесно. С трудом вытолкнул слова:
   - Это... неинтересный разговор.
   - Перестаньте дурака валять! Героя изображаете, а дрожите шкурой, как щенок на морозе.
   Поднялся, не спросясь. Встретился глазами со взглядом Сурова.
   - Сидеть!..
   Хотя бы крикнул. А то шепотом, а у самого лицо - как из камня.
   - Вы кому служите? - спросил, как гвоздь в башку вогнал.
   - Разрешите...
   - Вы мне сапоги чистили?
   - Нет.
   - Носили воду? Отвечать!
   - Нет.
   - Рубили дрова?
   - Да нет же!
   - Встать!
   Шерстнев поднялся, старался не глядеть в черные, налитые гневом глаза под черными же, сведенными в одну линию бровями.
   - Так вот я спрашиваю: кому вы служите?
   От устремленного на него взгляда Шерстневу стало не по себе:
   - Родине служу.
   - Чего же вы валяете дурака?
   - Я ничего...
   Капитан ударил ребром ладони по столу:
   - Вот именно - ничего, пустое место. А смотрите на всех свысока: я, дескать, сложная натура, у меня извилин не сосчитать. Что мне там какой-то старшина с семью классами образования и все эти селючки вроде Бутенко, Азимова! И хвастунишка отчаянный. Зачем наврали девчонке, что окончили институт? Вас же выгнали со второго курса за непосещаемость.
   - Какой девчонке?
   Краска бросилась Шерстневу в лицо.
   - Лизе.
   Капитан покачал головой, разгладилась морщина над переносицей - видно, отошел.
   Ветер хлопнул оконной створкой, задребезжали стекла. Вовсю хлестал ливень. Капитан закрыл окно, вернулся к прерванному разговору.
   - Сожалею, что ваше хамство не карается Дисциплинарным уставом. Я бы за старшину на всю катушку. Хотел бы знать, какая ржа вас точит. - Он снял фуражку, пригладил рукой ежик. - Идите, Шерстнев, и подумайте хорошенько. И перед старшиной извинитесь. Вам когда на службу?
   - В четыре.
   - Идите отдыхать.
   Случись вызов к капитану по другому поводу, ребята были бы тут как тут - с советами, расспросами, сочувствием.
   В ленинской комнате по-прежнему крутили пластинки, и никому не было дела до него, Игоря Шерстнева, будто он сегодня совершил преступление. Прошел пустынным коридором в свое отделение. На койках лежали Мурашко и Цыбин - спали. Или притворялись, чтобы не разговаривать с ним. То и дело комнату освещало вспышками молний.
   Шерстнев лег на койку. На капитана не было ни обиды, ни злости. Все слова, какие сказал капитан Суров, он принимал. Они были правильные, и ни изменить их, ни добавить к ним. Что обижаться на Сурова! Это его право. И обязанность. Другой на его месте отвалил бы на всю катуху.
   С улицы обдало заревом, грохнуло.
   С испугу дурным голосом взревел Жорж.
   Мурашко и Цыбин не шелохнулись, спали перед выходом на границу.
   Шерстнев подумал, что надо постараться уснуть, и вдруг приглохшая было мысль о Лизке едва не сорвала с постели: ведь он должен встретить ее на станции...
   Еще несколько месяцев назад он Лизку, как, впрочем, и других девчат до нее, не принимал всерьез, из озорства называл ее конопатенькой, а она с неприкрытой яростью кидалась к нему с кулаками, бледнела, и веснушки на щеках и носу проступали еще ярче. Он не допускал и мысли, что наступит время и ворвется в его сердце нечто тревожаще новое, что Лизка, если захочет, сможет вить из него веревочку, играть, как ей вздумается, а он готов будет все стерпеть, лишь бы была с ним одним.
   ...Девчонка повзрослела как-то вдруг, из угловатого подростка превратилась в красивую девушку с правильными, как у матери, чертами лица, отцовскими бровями - вразлет - и рыжей копной волос, которые трудно поддавались гребешку.
   А еще не так давно, приезжая из интерната на каникулы, по заставскому двору носилось рыжее существо с двумя косичками, похожими на мышиные хвостики, с выступающими вперед острыми коленками, с которых не сходили царапины. Коричневые глаза, опушенные длинными ресницами, так и стригли по сторонам. Бывало, Лизка сунет конопатенький, в рыжих веснушках, нос туда, где меньше всего ее ждали, скажет тоненьким голоском что-нибудь дерзкое и поминай как звали. Строевые занятия - она тут как тут. Стоит в сторонке, смотрит, молчит. И вдруг пискнет фальцетом: