Все выпили, и Саша, и Люда выпили.

Что это все же за дом? Простой кузнец и совсем не простая, видимо, из «бывших», женщина с сыном. Что свело их? Угадывалась за этим необычная, а может, обычная теперь судьба. Видно, для Ангелины Николаевны этот дом и этот кузнец – спасение от катка, который давит насмерть таких, как она, и, вероятно, уже раздавил ее мужа, ее близких, и она спаслась за спиной простого рабочего-кузнеца, взяла его фамилию, затерялась с сыном в гуще народной. И за это спасение благодарна ему и, наверное, искренне любит. Сидя с этими людьми, Саша прикоснулся к прошлой, дотюремной, доссылочной жизни. Среди нормальных, обыкновенных, простых людей сам себя чувствовал свободным человеком. Конечно, у него – проблемы работы, жилья, прописки, еще много чего сложного впереди. Но сейчас он наконец на свободе, на свободе, черт возьми! За ним не следят, не требуют документы, не спрашивают, кто он такой и откуда. Сидит парень, Людин приятель, и никому, кроме Людки, нет до него дела. Люда, конечно, появлялась тут и с другими мужиками, а вот сейчас с новым. И оставит его здесь на ночь. И он останется. Вари нет, была фантазия, возникшая в его сибирском одиночестве. Он теперь свободен во всех смыслах и по всем статьям. И пусть будет Люда: клин клином вышибают. После месяца мучительного пути по тайге, ночевок на вокзалах, мыканья в поездах ему хотелось теплой постели. Выспаться! Хоть одну ночь не на вокзале, не в общем вагоне, привалившись к жесткой деревянной стенке.

– Давайте споем, – предложила Ганна и затянула:


Легко на сердце от песни веселой,
Она скучать не дает никогда,
И любят песню деревни и села,
И любят песню большие города.

Люда и Глеб подтянули:


Нам песня строить и жить помогает,
Она, как друг, и зовет, и ведет,
И тот, кто с песней по жизни шагает,
Тот никогда и нигде не пропадет…

Вместо слов «кто с песней» Глеб пропел: «И кто с поллитрой по жизни шагает…»

– Не мешай! – одернула его Ганна.

– Хорошая песня, – сказал Саша.

Люда сняла руку с его плеча, посмотрела в глаза, тихо спросила:

– А ты что, не знаешь ее?

– Нет.

Она отвернулась, помолчала, потом опять посмотрела на него, тихо, но внушительно произнесла:

– А коль не знаешь – молчи!

Он понял свою ошибку: эта песня появилась, когда он был в ссылке, все ее знают, он один не знает, вот и выдал себя. Люда оправила на себе платье и этим движением отстранилась, спросила Ангелину Николаевну о какой-то женщине, что работала вместе с ней в ателье, и Ганна вступила в их разговор. Глеб и Леонид заговорили о бухгалтере, что не платит Глебу денег или платит мало. Глеб говорил улыбаясь, обнажая свои белые зубы, непрерывно повторял «дорогуша», но говорил с пьяным напором, а Леонид отвечал ему с пьяной угрюмостью, и казалось, что сейчас вспыхнет ссора, но рядом сидел Иван Феоктистович и, чтобы предупредить ссору, сказал Леониду что-то о рессорах или о полосовом железе, в шуме стола Саша плохо слышал, о чем они говорят. Да и не прислушивался.

Рухнуло ощущение, что он такой же, как и все, «простой советский человек». Нет, не такой же! Любое неверное, невпопад сказанное слово выдает его, хватило хоть ума не спорить с Глебом об Акимове. Три года он не был ни в кино, ни в театре, не знает новых песен, новых книг, даже машин новых не знает. Жизнь изменилась, и нельзя показывать, как он отстал. Лучше помалкивать, отделываться междометиями, пока не наверстает упущенное.

– Надо выйти, – Леонид встал.

– И мне, пожалуй, не мешает на дорожку, – присоединился к нему Глеб.

Они вышли.

И тут же Люда раздраженно сказала Ганне:

– Тамарка твоя опять подвела.

– Задержал ее директор, срочная работа.

– «Срочная работа», – с тем же раздражением повторила Люда, – знаем… Этот директор имеет ее по-всякому – и на диване и на письменном столе.

– Ладно тебе, Людка, не заводись! – примирительно сказала Ангелина Николаевна.

– Должна была прийти, – не унималась Люда, – не можешь, не обещай!

– Ничего она не могла сделать. Начальники теперь ночами работают. В Москве по ночам не спят и нашим приказывают.

– Не надо было набиваться.

Вернулись Леонид с Глебом, и перепалка прекратилась. Саше была неприятна грубость Люды, и эта Тамарка всего лишь повод, чтобы высказать Саше свое раздражение, свое нерасположение. Отшивает его. Злится.

Саша посмотрел на часы. Половина второго. Как добираться до вокзала, трамваи ночью не ходят.

– Чего, дорогуша, на часы смотришь, – спросил Глеб.

– Мне на поезд, – ответил Саша.

– Куда едешь?

– В Москву.

– Поезд в восемь, успеешь. Мы тебя подбросим. Леонид, когда за тобой машина придет?

– В два часа велел.

– Довезем Сашу?

Саша выжидающе смотрел на Леонида. Вспомнит или не вспомнит, что звал на работу. Если вспомнит, тогда скажет: «Какой еще вокзал, ты же ко мне на грузовую идешь».

– Довезем.

Не вспомнил. Значит, никакие шоферы ему не нужны, трепался просто так, в подпитии. Ладно! Сорвался Калинин, поедем в Рязань.

Поодаль от дома стоял грузовой «газик», покрытый тентом, – дежурная машина, такие бывают в каждом гараже.

– Куда сначала, на вокзал? – спросил Леонид.

– Сначала меня завези, – приказала Люда.

– Так ведь в сторону.

– Трудно тебе? Или бензина жалко?

Леонид что-то проворчал и сел в кабину.

Глеб подтянулся на руках, перемахнул через борт, помог подняться Люде и Ганне, те сразу плюхнулись на скамейки, что стояли по бокам кузова, последним взобрался Саша.

Ганна привалилась к плечу Глеба, задремала или сделала вид, что задремала, чтобы не ссориться больше с Людой.

Люда мрачно молчала. Молчал и Саша. Все было безразлично. Сидел в темноте, прикрыв глаза, ни о чем не думая.

Они долго кружили по темному городу, наконец машина остановилась. Люда открыла заднюю полость брезента, огляделась.

– Так, приехали.

Она встала.

– Саша, помоги мне.

Саша не двигался с места.

– Ну выйди из машины, помоги женщине.

Саша выпрыгнул из кузова, подхватил Люду на руки.

– Езжайте! – крикнула Люда.

Приоткрыв дверцу, Леонид выглянул из кабины.

– Езжайте, езжайте! – повторила Люда и махнула рукой.

3

Они стояли возле двухэтажного дома с длинным рядом темных окон по фасаду. Люда дернула дверь – заперта.

– Гады! Специально от меня закрыли.

Она прошла вдоль дома, постучала в окно, выждала, постучала еще. Зажегся свет, занавески раздвинулись, изнутри толкнули форточку, раздался старушечий голос:

– Кто?

– Тетя Даша, это я, Люда, открой.

Форточка захлопнулась, Люда вернулась к подъезду Заспанная старуха в капоте, с всклокоченными седыми волосами впустила Люду и Сашу и, шаркая шлепанцами, удалилась в свою комнату.

Люда накинула на дверь здоровенный крюк, повела Сашу длинным тускло освещенным коридором, по обе его стороны располагались комнаты. Видно, была здесь когда-то гостиница, только в те времена не вешали рукомойники у дверей и не ставили под ними табуретки с тазами.

Люда повернула ключ во французском замке, открыла дверь, с порога дотянулась до выключателя, кивнула Саше:

– Входи!

Комната крохотная: шкаф, кровать, стол, кушетка, два стула, зеркало, несколько фотографий.

– Раздевайся!

Сашино пальто она повесила на вешалку рядом со своим, бросила на стул платок, пригладила перед зеркалом волосы, села на кровать, посмотрела на Сашу, глаза пьяные, мутноватые.

– Ну как тебе у меня?

– Хорошо, тепло, уютно.

– Лучше, чем в лагере?

– При чем тут лагерь?

– Ты же песен современных не знаешь. Скажи спасибо, я одна усекла, больше никто не слышал, а то бы все догадались. Теперь народ понимает, разбирается.

– В лагере песни не поют?

– Ну, в тюрьме.

– Может, хватит?

– Нет, ты скажи, из какого фильма эта песня?

– Какая?

– А та, что Ганна пела. «Легко на сердце от песни веселой…»

– Не знаю.

– Ну вот, ты и фильмов не знаешь. Из заключения ты, дорогой мой, миленький.

– А может, я на Севере работал?

– Деньги зарабатывал?

– Допустим.

– И большие у тебя деньги?

– Какие есть, все мои. Могу тебе одолжить.

– Мне твои деньги не нужны. Думаешь, я «медхен фюр аллее»?

– Немецкий знаешь, – усмехнулся Саша, – чего ты мне допрос учинила?

– Должна я знать, с кем в постель лягу.

– Я тебе набивался? Ты меня к кузнецу привела и сюда сама затащила. Я на вокзал ехал, зачем ты меня с машины ссадила?

Она помолчала, вздохнула:

– Глупости говорим. Выпили. – И опустила голову.

– Не пей! Как отсюда на вокзал пройти?

В ответ, не поднимая головы, она спросила:

– Обиделся?

– На что мне обижаться? Другие, знаешь, и фамилии не спрашивают. А ты по всей анкете прошлась.

– Я и без анкет все знаю. Шел по коридору, видал? На трех комнатах сургучные печати, простых рабочих с «Пролетарки» и тех забрали. А ты из заключения, я это сразу поняла, если хочешь знать, даже там, в кафе, подумала и все равно тебя на улице не оставила, я к тебе со всей душой, а ты меня оскорбляешь.

Саша присел на край стула, хотелось спать. Сутки без сна и выпил.

– Я не хотел тебя оскорблять, но мне надоели допросы. Я свободный человек, вот мой паспорт, посмотри!

Он протянул руку к карману за бумажником, но она отстранилась:

– Не надо! Я у тебя документы не проверяю.

– Читай, читай, хоть фамилию узнаешь.

– Убери, не хочу я.

– Не хочешь, как хочешь. Да, я из ссылки, отбыл срок, не имею права жить в Москве, приехал сюда, думал устроиться, не получилось, еду в другое место.

Она смотрела на него не отрываясь:

– Куда ехать-то? Леонид Петрович обещал тебя взять, работа готовая.

– Не нравится мне здесь, чересчур бдительны вы.

– Миленький, всюду так, всюду.

Она села к нему на колени, обхватила голову, прижалась к его губам. Он поднял ее и опустил на кровать…


Утром она растормошила его, стояла уже одетая, в пальто, ботиках, смотрела на него улыбаясь.

– Бегу, миленький, приду в два, у меня сегодня короткий день, – наклонилась, поцеловала. – Ты отсыпайся. Посмотри, – она показала на стол, – там хлеб, масло, сыр, колбаса, чай в термосе. Захочешь в туалет – выйдешь в коридор, направо третья дверь, никого не бойся, сволочи на работе, под кроватью – тапочки, на столе – ключ от комнаты, закройся потом, второй ключ у меня. Постучат в дверь, никому не открывай. Ну пока, я побежала.

Саша встал, натянул брюки, накинул пиджак, открыл дверь, коридор был пуст и тих, прошел в уборную, вернулся, запер комнату, положил ключ на стол, сполоснул под умывальником руки, пожевал, стоя, колбасу, разделся и снова улегся в постель, хорошо, черт возьми! И тут же заснул.

Проснулся от ощущения того, что кто-то ходит по комнате. Сел на постели, сердце стучало. Какой-то муторный сон приснился, будто камнем разбивают окно.

Люда в халатике тихо накрывала на стол.

– Разбудила тебя, миленький? Это я рюмкой нечаянно звякнула.

Саша потянулся.

– Я уж выспался. Сколько сейчас времени?

– Три часа.

– Ты давно пришла?

– Минут сорок.

Она поцеловала его. Саша расстегнул ее халатик, притянул к себе, долго не отпускал…

– Замучаешь меня. Ноги таскать не буду.

– Будешь.

– Вставай, миленький, давай поедим, я горячее принесла, сейчас разогрею.

– Погоди. Голову мне в парикмахерской помыли, теперь в баню бы, – сказал Саша. – Далеко отсюда баня?

– Близко. Только женский день сегодня.

– Что это значит?

– А у нас один день для мужчин, другой для женщин. Ты здесь помойся, – она показала на рукомойник – Я в него теплую воду налью, – она выдвинула из-под кровати большой таз, протерла его полотенцем, – я сама так моюсь, в баню не хожу, грязно там, вещи воруют и дует изо всех щелей.

Саша посмотрел на рукомойник, на таз.

– Мне нужно белье сменить, майку, носки, трусы, но чемодан на вокзале, в камере хранения.

– Какой разговор: трусы, майка… Сейчас сбегаю за угол в универмаг и куплю, зимой этого добра навалом. Какой у тебя размер – сорок восьмой, пятидесятый?

– Не знаю.

– Пятидесятый, наверно, я пятидесятый куплю.

– Хорошо, – он кивнул на пиджак, – возьми деньги в бумажнике.

Она вынула бумажник, вытащила тридцатку.

– Хватит!

Подвинула ногой от двери половичок к рукомойнику, поставила на него таз, рядом на табуретку – тазик поменьше, положила мочалку мыло, принесла большой чайник с горячей водой, налила ее в рукомойник и тазик, поставила на пол ковш с холодной водой.

– В большой таз встанешь, из маленького ополоснешься. Не хватит – в чайнике еще вода есть. Вот полотенце, вот халат мой – натянешь, пока я тебе трусы и майку принесу. Я тебя закрою, тут уже ходят по коридору, – она торопливо одевалась, – все, я побежала.

Щелкнул замок, заперла его.

Саша поднялся с кровати, встал в большой таз, намылил под рукомойником мочалку, натерся.

Давно не мылся, черт возьми, месяц, наверное. Он тер руки, плечи, снова мылил мочалку, стараясь не расплескать воду, снял с табуретки маленький тазик, сел, так удобнее намыливать ноги, ступни.

Конечно, не баня, конечно, не ванна на Арбате, а все же хорошо, замечательно!

Он вытерся, натянул на себя Людин халат, халат был узок, но байка приятно согревала спину и грудь, уселся на кушетке, подобрав под себя ноги. Хорошо! Хоть какое-то подобие нормальной человеческой жизни, никуда не надо бежать, торопиться, пересаживаться с поезда на поезд, что-то затравленно придумывать, сочинять. Сидит в чистой уютной комнате, в городе, не в деревне, как не радоваться такой удаче? Люда не предложила ему привезти чемодан с вокзала, значит, не собирается задерживать у себя надолго. Ну что ж, правильно. И то спасибо: хоть передохнул немного, расслабился, отодвинул в памяти арест, тюрьму, ссылку, Ангару, Кежму, Тайшет. И о Варе не думал, не страдал больше, не ревновал, пришел в себя. Даже Москву вспоминал без особой печали, что делать, закрыта для него Москва, да и никого у него там не осталось, кроме мамы.

Иллюзии кончились, начинается борьба за выживание, зацепится ли он в Калинине, уедет ли в Рязань или еще куда-нибудь, легко нигде не будет. Как повезет! Повезло же в Калинине, попался добрый человек.

Вернулась Люда, бросила Саше пакет:

– Лови свои трусы. Черных не было, купила синие.

– А тебе больше нравятся черные? – улыбнулся он.

– А то…

Вынесла таз, ковш, чайник, свернула половичок, наклонилась, вытирая пол, юбка поднялась, натянулась на бедрах.

– Поди ко мне!

– Нет, – она выпрямилась, – сейчас обедать будем.

– Мне надо сходить на почту, позвонить в Москву маме.

Она ревниво прищурилась:

– Маме?

– Маме, да. Вчера я ей обещал, она ждет моего звонка. А к Леониду завтра с утра пойду. Как думаешь, не забыл он про меня?

– Не забыл, не беспокойся.

– Слушай, – Саша погладил ее руку. – Ладно, вернусь – поговорим. Еще на ночь пустишь?

– Так ведь заездишь ты меня.

– На кушетке лягу.

Она засмеялась.

– Ты и с кушетки меня достанешь.

4

На переговорной пришлось подождать – с Москвой соединяли только две кабины. Дали примерно через час.

Мама сама взяла трубку, ждала его звонка. Саша сказал, что работу ему обещали, завтра пойдет оформляться, там есть общежитие, а если не понравится в общежитии, снимет комнату.

– Слава богу, – сказала мама, – Сашенька, позвони Варе.

– Зачем?

– Позвони, я тебя прошу, она была так внимательна, так заботилась обо мне.

– Но я не понимаю…

– Ты все поймешь. Саша, умоляю тебя, позвони, будь с ней поласковей. Ты помнишь ее номер?

– Нет, конечно.

– Запиши.

– У меня нечем записать и не на чем.

– Как и наш, ты запомнишь, только последние две цифры – 44. Сашенька, позвони обязательно, обещай мне.

– Хорошо, позвоню, если сумею, надо снова заказывать, тут большая очередь.

– А мне когда позвонишь?

– Дня через три-четыре, хочешь? Когда тебе удобнее?

– Вечером, после шести я всегда дома.

– А до шести?

– Я завтра выхожу на работу.

– Не надо специально все время сидеть дома, я тебе позвоню в воскресенье вечером, хорошо?

– Хорошо. Так позвони Варе. Целую тебя.

– Постараюсь. Целую.

Он положил трубку, вышел из кабины. У окошка, где принимали заказы, толпились люди.

Мужчина, стоявший первым, расплатился и, получая талон, спросил:

– Долго придется ждать?

– Часа два. Следующий!

– Если будут разговаривать учреждения, то и все три прождешь, – добавил кто-то из очереди.

Два или три часа он ждать не будет. Да и зачем? Какая срочность? Мама многим обязана Варе и хочет, чтобы Варя убедилась: Саша все знает и ценит. И вот звонит, благодарит. Мама очень щепетильна на этот счет, по своей доброжелательности сама предложила ей: «Саша будет мне звонить, я ему скажу, чтобы позвонил тебе».

Он подумал о том, что знает, где в ее квартире телефон. И сразу вспомнилось, как ввалились они всей компанией к Нине – звать ее в «Арбатский подвальчик» отметить его восстановление в институте. Нины дома не оказалось, а Варя разговаривала по телефону. Телефон висел в коридоре, недалеко от кухни, она стояла, привалясь спиной к стене, в короткой юбчонке, почесывала пяткой коленку. Он положил руку на рычаг:

– Собирайся!

Она с любопытством уставилась на него:

– Куда?

– Гульнем! Отпразднуем победу!

Но хватит об этом. Было и быльем поросло. «Гинуг» вспоминать, «гинуг» слезы лить, как любил повторять его друг Соловейчик, еще одна исчезнувшая из жизни душа.

Он уже примирился, заставил себя примириться: все, связанное с Варей, придумано, а следовательно, и кончено. Он спал сейчас с другой женщиной, приютившей его, и эта женщина была желанна ему.

Но произнесла мама имя Вари, и резануло по сердцу.

Люда дремала, укрывшись пледом, но тут же подняла голову, когда Саша вошел, улыбнулась ему, кивнула на дверь:

– Запри!

Саша опустил защелку, снял пальто, шапку.

– Ой, хоть немного отошла. Отвернись, я оденусь.

Он засмеялся:

– Ты меня стесняешься?

– Ладно, у нас ночь впереди. Сейчас поужинаем, выпьем. Ты небось голодный.

– Есть немного.

– Тебя в коридоре никто не видел?

– Никто.

– Хорошо. Отворачивайся.

– А если не отвернусь?

– Все равно не отломится тебе, – она пошарила голой рукой под кроватью, нащупала тапочки: – Переобуйся и отвернись.

Саша подошел к кушетке, над ней висели фотографии, какие можно встретить в любом доме: отец, мать, дети, отдельно отец, мать, Люда одна, с подругами, где-то на пляже, в компании, все в купальниках, мужчина в военной форме с кубарями в петлицах.

– Все, – сказала Люда, – мой руки.

Она поставила на стол водку, колбасу, сыр, масло, хлеб.

– Печенку из кафе принесла, сейчас разогрею с картошкой.

– Хватит нам этого.

– Нельзя, испортится. Я быстро.

Принесла из кухни сковородку с печенкой и картошкой, села, разлила по рюмкам водку.

– За твои успехи.

Они выпили.

– Что у тебя дома, как мать?

– Ничего, все в порядке.

– Беспокоится, поди.

– Конечно, беспокоится. Слушай, Люда, вот какое дело, паспорт у меня временный, мне его нужно обменять на постоянный. Ты не знаешь порядок – я сначала должен прописаться, потом обменять паспорт или я могу сразу обменять, а потом уже прописываться?

Люда налила по второй, выпила свою, заела ломтиком печенки, внимательно посмотрела на Сашу.

– Я тебе помогу обменять паспорт. У меня паспортистка знакомая. Ты завтра иди к Леониду, оформляйся, а я забегу к ней с утра, все узнаю.

– Понимаешь… Конечно, неудобно тебя стеснять… Но…

– Разве я тебя гоню? – перебила Люда, – потерплю немножко.

– Но мне завтра в автопарке не хотелось бы предъявлять временный паспорт. Если можно обменять, то лучше сразу предъявить постоянный.

– Ладно, спрошу.

– Ты хорошо знаешь эту паспортистку?

– Своя девка.

– Она не может сделать чистый паспорт?

– Как это?

– Без пометки, что у меня минус.

– Не знаю. Надо поговорить.

Она опять выпила и многозначительно произнесла:

– Паспорт она тебе обменяет без волынки. Но сам понимаешь, надо будет отблагодарить.

– Паспорт мне обязаны обменять по закону.

– По закону ты будешь таскаться две недели, насидишься в очереди к начальнику, таких, как ты, в Калинине знаешь сколько? Ангелину Николаевну видел?

– А что она?

– А ничего. Спрашиваю – видел? Видел. Ну и все! Все в порядке у нее. С Иваном Феоктистовичем расписана, его фамилию носит. Вот я и говорю, таких, как ты, в Калинине – вагон и маленькая тележка. Из Москвы, Ленинграда, и своих хватает. Вот. Так что, если по закону, две недели проволынишься. Это самое малое. А тут тебе в один день сделают. Насчет пометки не знаю. Она – девка тонкая, по закону – пожалуйста, а самой подставляться… Вряд ли будет.

Люда сбросила туфли, положила ноги Саше на колени. Он погладил ее ногу.

– Ну, ну, – предупредила Люда, – далеко не забирайся, не тяни руки. За что тебя выслали-то?

– Известно, за что. Ни за что.

– За политику? Такого молодого?

Саша засмеялся:

– Я совершеннолетний.

Она опять задумалась, потом тряхнула головой:

– Ладно, налей. И руки не тяни, сказала тебе, я за день знаешь сколько по кафе набегалась, вот и затекают ноги, я дома всегда так ноги вытягиваю на стуле. А теперь на стуле ты сидишь. Так ведь? Наливай!

– Не много будет?

– Налей, – упрямо повторила она, – и себе налей! И печенку доедай. Тебе есть надо, сил набираться.

Саша налил, они выпили. Люда поморщилась, не закусила.

– А отец у тебя есть?

– Есть и мать, и отец.

– А братья, сестры?

– Нет.

– Единственный, значит, сыночек?

– Выходит, так.

– Хорошие они, твои родители?

– Хорошие.

Она сняла ноги с его колен, сунула их в тапочки, поднялась, нетвердыми шагами подошла к шкафу, вынула платок, накинула на себя.

– Зябко стало.

Села, задумалась, отодвинула рюмку, сказала вдруг:

– И у меня отец был. Хороший отец. Токарем работал в речном порту, в затоне. И мать работала на хлебозаводе, и брат – на два года старше меня. Я с четырнадцатого года, а брат с двенадцатого – военный он сейчас. И еще один брат с нами жил, двоюродный, его мать, отцова сестра, померла, мы и взяли его к себе, тот и вовсе с пятого. Сейчас бы ему сколько было? Тридцать два. Вот сколько. Жили, конечно, в одной комнате, комната большая, метров, наверное, тридцать. Жили хорошо, спокойно, не ругались, любили друг друга. Мать варила обед, ждала с работы отца, приходил отец, мы садились за стол, мясо всем поровну в тарелки, отец перед обедом выпьет рюмку водки, но больше ни-ни, не пил, и братья оба не пили, непьющие были. Теперь я за всех пью, – она нервно рассмеялась, – одна за всех норму выдуваю, налей мне. Налей, а то расплескаю.

Сделала глоток. Она была здорово пьяна, но язык не заплетался, только повторялась часто.

– Так что не пил отец, только после работы рюмку перед обедом. За обедом разговаривали, весело разговаривали, но мама всегда говорила отцу – смотри, не лезь, помолчи. Отец, понимаешь, о работе своей рассказывал, о непорядках, о несправедливости. Он любил это слово – «справедливость» и вот досправедливился.

Она пригубила еще.

– Отец был высокий, красивый, любил меня с братом, и племянник все равно как родной сын, а нам как родной брат. Михаилом его звали, племянника папиного, моего, значит, двоюродного брата. В выходные отец с нами ходил и в зоопарк, и в цирк водил, и просто погулять в парк или на речку. Помню, я лежала в больнице, с дифтеритом, отец принес мне плюшевого зайчонка, очень я его любила, но не отдали из больницы, и карандаши цветные не отдали, плакала я, но не разрешали из больницы ничего выносить. А отец все за правду, за справедливость стоял. Это его слово главное было – «справедливость». Потом приходили к нам рабочие из затона, рассказывали, что было собрание, обязательства там всякие принимали по соцсоревнованию, знаешь, как у нас ударников выбирают. А отец выступил против какой-то кандидатуры, плохой он работник или чей-то родственник, только отец посчитал это несправедливым и выступил, и другие выступили тоже. В общем, отцу приписали срыв рабочего собрания по ударничеству и соревнованию. И забрали ночью. Я эту ночь тоже никогда не забуду. Проснулась от крика, мать кричала. Они все перерыли, перевернули всю комнату и увели отца, мать опять стала кричать и шла за ними по коридору, и я за ней шла, плакала, и брат мой Петя, а двоюродного брата не было, он в Ленинграде учился. Мы шли за отцом по коридору, плакали, и отца увели. Ну а потом страшная началась жизнь: куда бежать, к кому обратиться, у нас ведь ни высоких знакомств, ни родственников, никого не было, и кругом все говорят; «Молчите, а то и вас посадят или вышлют». Мать все ходила, искала, нигде нет отца. Писали мы и Калинину, и к прокурору мать ходила, отовсюду ее гнали, а потом ей другая женщина, у которой мужа тоже посадили, сказала, что будет суд, они с отцом в одном цехе работали, суд такой, знаешь, у них специальный – тройка, за закрытой дверью, прямо в здании пароходства. Мы стояли во дворе, жены там, дети, мать моя и я с братом. Их вывели через черный ход, семеро их было, отец мой шел спокойно, только, когда увидел нас, успел сказать: «Десять лет». Валенки у него на ногах, зимой забрали, а уж весна, не помню – конец февраля или март, и мать взяла с собой калоши, чтобы он на валенки надел, чтобы валенки не промочил, дала их мне, чтобы я их отцу передала, я их ему протянула, но конвоир толкнул меня в грудь, я чуть не упала, так отца и угнали в валенках. И больше мы его не видели, ни письма, ни весточки – так и пропал мой отец, погиб за свою справедливость.

Она наконец допила свою рюмку, посмотрела на Сашу: