Но какой-то уголок мозга не поверил в чудо и заставил Кулебякина открыть глаза. Немеющей рукой он достал из кармана камень, беспощадно, до крови наказал себя за глупость и снова задумался, пытаясь догадаться, куда показывала стрелка. Понял, что это тоже глупость, встал и снова пошел наугад.
   А вскоре торосы кончились, началось ровное поле, и он натолкнулся на заструг.
* * *
   Если бы не тот заструг, быть бы Кулебякину без вести пропавшим, потому что шел он не к Медвежьему, а в открытое море.
   Заструг был хорошо обветренным, его гранитно-твердое тело острием своим указывало на юго-восток. «Вроде скелета на Острове сокровищ, что Сильвер нашел», — весело припомнил Кулебякин. Так бы и приласкал, обнял, как самую желанную женщину, этот заструг! Вот бы никогда не подумал, что эти плохо различимые с воздуха заструги, которые Матвеич люто ненавидел и от которых выруливал подальше, могут принести человеку столько радости.
   — Прости, браток, — с сердцем сказал Кулебякин, обломал и поставил вертикально острие, похлопал его на прощанье рукой, как друга по плечу, и двинулся в путь. Будто сил прибавилось, ноги сами собой затопали! А сердце весело отстукивало: двадцать-тридцать раз «тук-тук-тук» — и новый заструг. Ногой — по острию, обломок — на спину заструга, будешь, браток, ориентиром, мне еще обратно нужно идти, с грузом! И поземка вроде бы подутихла, и лед больше ни разу не лопался, и небо не казалось таким беспросветным, а в один момент даже нежданная звездочка подмигнула — путеводная, обрадовался Кулебякин, привет тебе, привет!
   — Э-ге-гей! — хотел крикнуть он, но из озябшего горла вырвался хрип. Это даже рассмешило Кулебякина, плевать, прямо по курсу Медвежий! Шесть часов он уже идет, близко должен быть Медвежий, под боком. Значит, первым делом пару банок, потом кофе…
   Но не знал он, что радовался преждевременно: сглазил, не поплевал через плечо, по палке не постучал, так тебя через так!
   Виной тому, что Кулебякин себя изругал, было вздыбленное, будто волны морские схватило стужей, чертом ему подсунутое поле, где идти пришлось то по колено, то чуть не по пояс в снегу. Заструги снова пропали, и снова задуло, и ветер был нехороший, встречный. В этом глубоком снегу и растерял Кулебякин запас радости, подаренный ему так счастливо найденным застругом. Налитые чугуном ноги вязли, как в болоте, и пот с лица, не успевая застыть, стекал за шиворот, и все чаще Кулебякин останавливался и подолгу отдыхал, пока лицо не схватывала ледяная корка. Случалось, что он петлял, попадал на свои же продавленные валенками следы, и так это было обидно, что он ревел белухой и обкладывал проклятое поле самыми грубыми словами. Когда сил больше не оставалось, он садился на снег спиной к ветру, жадно вдыхал морозный, набитый взвешенной снежной пылью воздух и безжалостно избивал себя камнем.
   Теперь больше всего на свете он боялся того, о чем мечтала каждая клеточка его тела, — заснуть. Не только потому, что умереть в его годы было бы крайне нелепо, но и по другой, неизмеримо более важной причине.
   Эта мысль поразила его еще тогда, когда он провалился в яму и выкарабкивался из нее, вырубая ступеньки топором: не выберусь — Матвеичу каюк, верная тюрьма, потому что если самолет еще могут простить, то бесследное исчезновение члена экипажа не простят. Значит, заснуть — это убить двоих. Он встал и шел. Мучительно ныло избитое, до предела вымотанное тело, все с большим трудом сердце гнало кровь в воспаленный мозг, но он шел и шел, зная, что если снова сядет, то больше может не встать. И лишь споткнувшись и рухнув на заструг, он позволил себе немного полежать, твердо веря, что теперь-то он не заснет и что этот заструг выведет его на остров.
   Он еще долго плелся по ледяному полю, помороженной кожей чувствуя, что это уже не дрейфующий лед, а припай, и наконец увидел то, что должен был увидеть в конце пути: Медведь-гору, похожую, рассказывал Белухин, на ту, что в Крыму — главный ориентир острова Медвежий.
   Еще шаг-другой — и дорога круто потянулась вверх. Но вместо того чтобы безмерно радоваться, Кулебякин безбожно материл крутой подъем и камни, с которых соскальзывали дрожащие от слабости ноги, а когда различил в поземке очертания избушки, бессильно и постыдно прослезился.
   Эх ты, барахло, обругал себя Кулебякин. И все-таки, с гордостью подумал он, ты парень ничего, прошел, как любит говорить Матвеич, точку возврата и ни разу о том не пожалел. И за это тебе будет награда — еда и тепло.
   И отбросив щеколду, Кулебякин рывком открыл дверь.

ПРЕДЕРЗКИЙ ПОСТУПОК БЛИНКОВА-МЛАДШЕГО

   Главным и пока что единственным результатом поисков было то, что Васильев, штурман Блинкова, вроде бы увидел над Медвежьим дымок.
   — Может, — предположил Пашков, — он увидел его потому, что очень хотел увидеть?
   — Спроси чего-нибудь полегче, — проворчал Блинков.
   — Полегче вопросов не жди, — сказал Пашков, — все будут потруднее. «Вроде бы» не аргумент, раз уж летал, жег горючку, мог бы и получше присмотреться.
   — А ты поди и проверь!
   — Придется пойти, — принял вызов Пашков, — толку от твоей птички все равно никакого. Давай «добро», Авдеич.
   — Даже думать не думай, — Зубавин покачал головой, — не пройдешь.
   — За первые пятнадцать километров ручаюсь, — продолжал Пашков, — Семен и Кузя вехи поставили.
   — А с шестнадцатого начнется автострада, — съязвил Блинков, — только с воздуха ее почему-то не видно. Зато трещин, — он задрал голову, — как у Авдеича на потолке паутины. Так что не забудь взять акваланг.
   Зубавин хлопнул ладонью по столу.
   — Кончай лай! Решили — и точка. Только смотри в оба, пока не увидишь надежного просвета, не сбрасывай.
   — Спасибо за ценное указание, — поблагодарил Блинков. — А я думал наугад сбросить, авось найдут.
   — Ты не ерепенься, со сбросом всякие шутки бывают, — припомнил Зубавин. — Однажды Володя Афонин сбросил мешок с почтой — обыскались, все вокруг перерыли, как в воду канул. Погоревали дня три, жалко, пропала почта, а тут повариха затеяла печь хлеб — из печи дым валит. Стали проверять дымоход — мешок с почтой в трубе!
   — Все, что ли? — нетерпеливо спросил Блинков. — Чего кота за хвост тянуть, сумерки прозеваем.
   — До них еще минут сорок, — взглянув на часы, уточнил Зубавин. — Чаю, Миша?
   — Лучше кофе. Только не безразмерного, не пожалей из зерен.
   Пока Блинков пил кофе, Зубавин скептически его разглядывал.
   — Личность у тебя, Михаил, как после похмелья, Яшки на тебя нет.
   — Какого Яшки? — не понял Блинков.
   — Необразованный ты человек, Блинков-младший. Крузе Леонид Густавович был такой, один из зачинателей полярной авиации. В мое время он в Амдерме руководил полетами, а Яшкой звали его болонку. Боялись мы этого Яшку, как огня, медосмотр он проводил лучше любого доктора — чуял спиртное за версту, тут же начинал беситься, рычать и прыгать. «Идите, отдыхайте, голубчик, — ласково говорил Крузе, — приводите себя в порядок». Никуда я тебя не пущу, зеваешь, глаза красные…
   — Вот и хорошо, — согласился Блинков, — отосплюсь у тебя на диване.
   — Обрадовался, — с насмешкой проговорил Пашков, — ничего, пусть летит, на сброс даже его хватит. Вот если бы…
   — … вместо младшего был старший, — подхватил Блинков, — он бы… Что бы сделал мой дядя, Юрий Викторыч?
   — Очень хочешь знать?
   — Очень.
   — Только не пугайся, — тем же тоном продолжал Пашков. — Он бы не на сброс пошел, а на посадку.
   — Ай-ай-ай! — Блинков поцокал языком. — То дядя, — он сокрушенно развел руками, — ас! Впрочем, если дашь письменное разрешение…
   — Гербовой бумаги у меня нет, — усмехнулся Зубавин, — могу только на туалетной.
   — Не пойдет, — возразил Блинков, — на ней печать расплывется. А мне оправдательный документ нужен, по всем правилам.
   — Ладно, и в самом деле нечего время терять, — Зубавин взял со стола листок. — Значит, грузишь продовольствие, одежду, валенки, аптечку, газовую плитку…
   — Плитка там есть, — перебил Пашков, — и два баллона с газом.
   — Ничего, пусть запасную сбросит… Рацию хорошо запаковал?
   — Я ж говорил, в тюк с одеждой.
   — Мало ли что говорил… Письмо Илье не забыл? Не скрипи зубами, лишний раз проверить не мешает. Ну, ступай.
   Блинков кивнул и вышел из кабинета.
   — Дела, Викторыч, хуже некуда, — устало проговорил Зубавин, — вторые сутки никто не пробьется, на одного Мишку и надежда… Сон плохой снился. Будто мы с Ильёй сидим, приговариваем бутылочку со строганиной, и вдруг вижу — у Ильи лицо в крови, так и хлещет…
   — Вот я и говорю, торопиться надо, на вездеходах надо идти!
   — Лучше меня знаешь — не пройдешь… На всякий случай будь «на товсь», вдруг на связь выйдут, мало ли что у них. Хотя все равно не пройдешь,
   — Ну, это бабушка надвое сказала.
   — Идти-то не бабушке, а тебе. Не нравится мне, Викторыч, Мишкино настроение, — Зубавин подошел к вешалке, надел шапку и полушубок, — орет на всех, письмо какое-то написал…
   — Что за письмо?
   — А черт его знает, — Зубавин вытащил из кармана конверт, повертел его в руках, посмотрел на свет. — Запечатано. Дежурная принесла, велел, мол, Блинков передать после отлета.
   — Вскрой и прочти.
   — Успеется. — Зубавин пошел к выходу. — Ты посиди, провожу самолет.
   — Труса празднует твой Блинков, — сказал Пашков. — Или скорее телегу на тебя сочинил: «Несмотря на ваше указание обеспечить безопасность поисковых полетов…»
   — Плевать я хотел на телегу, — отозвался Зубавин. — Позвонят, скажешь, что я на полосе.
   Оставшись один, Пашков подошел к окну.
   Погода понемногу портилась — на вторую половину дня Савич предсказал низовую метель. Небо закрылось, звезды исчезли, полосу подметал боковой ветер. Ее конец терялся в темноте, там, где через косу шла дорога к Голомянному, а прямо перед окном, высвеченный прожекторами, подрагивал стальным телом Ил-14. Ревели моторы, кто-то стоял в грузовом люке и принимал тюки, вокруг суетились люди, Авдеич что-то говорил Блинкову, положив руку ему на плечо.
   Успокаивает, поморщился Пашков, проводит сеанс психотерапии. К Блинкову-младшему Пашков чувствовал стойкую антипатию: случайный, завтра же ускачет вприпрыжку, если поманят на международные рейсы. Случайные — они осторожные, берегут себя для полетов в Париж, Дакар и Гавану, дома новая с иголочки форма приготовлена, штиблеты.
   Когда-то таких «перекати-поле» к Арктике близко не подпускали.
   Как и его друг Авдеич, Пашков гордился тем, что пришел в Арктику тогда, когда шли сюда по призванию; в те времена их было мало, они знали друг друга по именам, и если с кем-либо случилась беда, все, кто мог, с разных сторон слетались на выручку; а ведь фронтовые генералы, полковники простыми командирами кораблей летали, что ни имя, то биография! И еще Пашков очень гордился тем, что «добро» на первую зимовку в бухте Тихой дал ему, безусому парнишке, не кто-нибудь, а сам Отто Юльевич Шмидт. «По рекомендации тов. Шмидта» — так и было написано в характеристике, которую Пашков берег как величайшую свою драгоценность и хранил в одной коробке вместе с полученными за Арктику наградами. Святое имя — Шмидт. Никто лучше его не понимал, что без познания и завоевания Арктики неисчислимые богатства тундры не поднять. Пожилой человек, всемирно известный академик, а лично возглавлял экспедиции на не очень-то приспособленных ко льдам судах (куда там «Челюскину» до сегодняшнего ледокола — спичечный коробок!), чтобы доказать, что сквозное плавание по Северному морскому пути возможно в одну навигацию. Всколыхнул, поднял Арктику! Какие люди были…
   Когда молодые доказывали Пашкову, что он то время идеализирует, что раньше Арктику разведывали единицы, а теперь штурмуют колонны, он предпочитал отмалчиваться; он понимал, что молодые по-своему правы, но сожалел, что из-за этих самых колонн естественный отбор ослаб и в Арктику хлынул «случайный люд». Многие над ним посмеивались, обзывали «старым ворчуном» и «мастодонтом», но эти прозвища не только его не обижали, но даже льстили, поскольку напоминали ему о причастности к славной когорте первопроходцев, которых осталось — по пальцам пересчитаешь: «иных уж нет, а те далече», хворают на пенсиях или тешатся воспоминаниями в служебных кабинетах…
   Хотя Пашков признавал, что иные из молодых тоже не лыком шиты (тому же Илье Анисимову еще сорока не было), он упорно стоял на том, что «народ обмельчал», и не упускал случая поворчать по этому поводу. Блинкову, например, он не мог простить, что тот долго торговался, прежде чем решился начать поиск. В прежние времена за такую торговлю летчика ославили бы на всю Арктику, а нынче ему нужно кланяться, льстить и благодарить (вон Авдеич до самого трапа провожает), что согласился спасать товарищей в нелетную погоду. У настоящего человека, думал Пашков, совесть просыпается не постепенно, а сразу: узнав, что Илья сел на вынужденную, Блинков-старший сначала бы послал экипаж готовить самолет к вылету, а потом уже стал бы обсуждать погоду и план операции…
   Так ворчал про себя Пашков, еще не зная, что совсем скоро Блинков-младший заденет его за живое, ошеломит своим предерзким поступком.
* * *
   Зубавин оказался прав только наполовину: настроение у Блинкова в самом деле было скверное, но лишь до тех пор, пока самолет не оторвался от полосы.
   В такой же степени ошибался и Пашков: Блинков действительно праздновал труса, но совсем не по той причине, на которую намекал начальник Голомянного.
   Блинков просто панически боялся, что Зубавин каким-то образом дознается и поставит крест на его идее. Секрет, о котором знают двое, уже не секрет, а в данном случае в него был посвящен весь экипаж. Васильев, Хлопчиков и Шевченко без восторга, но согласились, а Уткин идею решительно не принял. Вместо того чтобы отдохнуть самому и дать поспать командиру, Уткин вызвал его на бесплодный спор (бесплодный потому, что решение Блинков уже принял), доказывал, сыпал аргументами и в заключение предложил взять в арбитры Авдеича, то есть сделать именно то, чего Блинков опасался больше всего. Можно было бы найти предлог и оставить Уткина на Среднем — переутомился, потерял, мол, реакцию, и тому подобное, но он в этом случае не удержался бы и преждевременно разболтал секрет; к тому же Блинков ценил своего второго пилота и очень не хотел оказаться без него в той сложной ситуации, какой неминуемо суждено было иметь место. Пришлось часа два Уткина переубеждать, уламывать, взывать к лучшим чувствам, и в результате полноценно отдохнуть не удалось.
   Сильно подергал нервы и Пашков, с его намеками и прямыми выпадами. «Мастодонт» и есть! Думает, если мерз в Арктике больше других, то за это нужно перед ним ходить на полусогнутых и почтительно внимать его наставлениям. Ну, ценим мы, что вы первыми здесь зимовали и трассы прокладывали (кстати говоря, до Пашкова Северную Землю обживали и Ушаков с Урванцевым, и Кренкель с Мехреньгиным, и Кремер), спасибо большое вам за это, но у вас была своя жизнь, а у нас своя, и нечего упрекать нас за то, что вы годами таскали единственную пару штанов. Будто мы виноваты, что в магазинах продают телевизоры и магнитофоны, а женщины научились красиво одеваться. «Я бы на твоем месте… Вот мы в свое время…» Дядя был первоклассным летчиком, а теперь такой же брюзга. «Старики потому так любят давать хорошие советы, что уже не способны подавать дурные примеры», — вспомнил он чье-то изречение. Сбрось дяде Косте лет двадцать, куда бы девалась вся его мудрость!
   Словом, по-настоящему спокойно Блинков почувствовал себя тогда, когда самолет оторвался от полосы и Авдеич с Пашковым остались внизу. Теперь помешать ему могли не люди, а обстоятельства, с которыми, как подсказывал опыт, справиться легче. Главная помеха во всех делах — люди с их инструкциями и боязнью за свое положение. Авдеич вроде получше других, но совсем не ясно, как он повел бы себя, узнай, что Блинков летит вовсе не на сброс…
   Зона обледенения предупредила о себе рваной облачностью, опустившейся почти до поверхности моря. Самолет легко пробивал ее, не успевая набрать лед, но через несколько минут облачность станет сплошной, и поэтому долететь до Медвежьего нужно по возможности быстрее. Вылет и был запланирован с таким расчетом, чтобы оказаться в заданном районе с началом сумерек. Фактически они уже наступили: с каждой минутой тьма бледнела, словно маляр добавлял в чернь белил, и в самое ближайшее время установится этакая неопределенная видимость, когда с высоты, скажем, ста метров можно будет худо ли, бедно ли, но разглядеть местность. В прошлый поиск Блинков обратил внимание, что на северо-западе острова припай как будто не изуродован подвижками, и Васильев прокладывал курс именно туда. Теперь все зависело от того, не опустилась ли облачность слишком низко. Если опустилась — самолет будет слишком быстро покрываться льдом, и, ничего не поделаешь, придется пойти на сброс; если же нет — ни пуха тебе, ни пера, Михаил Блинков!
* * *
   Идея Блинкова заключалась в том, чтобы совершить посадку на припайном льду.
   Вообще говоря, с той поры, как на это отважились первые полярные летчики, таких посадок совершались сотни, и нынче они считались заурядными, не требующими от пилота сверхмастерства. Садились ночью и на обозначенные кострами ледовые аэродромы дрейфующих станций, и на айсберги садились в Антарктиде, и в «прыгающих» экспедициях на неизвестной толщины и прочности лед. Обычное дело, работа как работа.
   Садились, но с одним непременнейшим условием: приличная видимость и подходящая погода. Непременнейшим! Если, конечно, обстоятельства не заставляли идти на вынужденную, как пришлось сделать Анисимову, и до него многим другим, и после него, увы, придется.
   В сумерки же, да еще в поземку, да еще на неисследованную площадку — по своей охоте на такую посадку летчик пойдет только тогда, когда другого выхода нет.
   То, что другого выхода нет, Блинков и сумел доказать своему экипажу.
   Пашков попал в самую точку: Блинков поверил в дымок именно потому, что очень хотел в него поверить. Дымок — это значит, что потерпевшие аварию живы и находятся на Медвежьем. Запасов топлива и продовольствия там достаточно, на неделю, по словам Пашкова, хватит, а за неделю циклон уйдет, Савич дает железную гарантию. Однако тепло и еда — половина дела, уж кто-кто, а летчики хорошо знают, чем кончаются такие вынужденные посадки. Случалось, что люди погибали потому, что некому и нечем было обработать рану, остановить кровотечение, сделать простой укол от болевого шока; им бы сбросить не продовольствие и одежду, а врача с парашютом!
   Только неизвестно, что бы от этого врача осталось после такого прыжка…
   Если же дымок почудился и людей на Медвежьем нет, посадка все равно оправданна: круг поисков сузится, можно будет попытаться сесть у Треугольного или Колючего.
   И экипаж с командиром согласился. А что без восторга — тоже понятно: не к теще на пироги отправлялись.
   О Лизе Горюновой Блинков не сказал ни слова. Не только потому, что вообще не любил трепаться об интимном, но главным образом потому, что могли неправильно понять; побудительный мотив столь рискованной посадки становился менее чистым, что ли, к нему примешивалось нечто личное: «Ах, вот он почему засучил ножками, грехи заглаживает!» Может, никто бы и не сказал, а подумать могли. Это было бы обидно, так как теперь Блинков был уверен, что на посадку он пошел бы в любом случае, даже если бы Лиза и не числилась в списке пассажиров борта 04213. Да, с нее началось, себе-то он в этом мог признаться, но отныне ее судьба слилась с судьбами товарищей по несчастью, и спасти всех — значит, спасти Лизу… их обоих…
   Шестое чувство подсказывало Блинкову, что в его жизни, или точнее, в его отношении к жизни происходит какой-то очень важный сдвиг. Какой — он понять не мог и думать о том пока не хотел, но почему-то знал, что кличка Мишка — перекати-поле, над которой он до сих пор благодушно посмеивался, отныне будет его оскорблять.
* * *
   Пробежав глазами письмо, Зубавин почесал в затылке, уселся поудобнее и вчитался снова.
   — Ну, чего там? — спросил Пашков.
   — Насчет тебя, Викторыч.
   — Ме-ня?
   — Ага. Шумни своим, пусть будут готовы. На, проштудируй, я к радистам.
   Озадаченный, Пашков надел очки и углубился в чтение. Блинков писал, что будет садиться на припайный лед у Медвежьего, а столь необычный способ информации избрал для того, чтобы, с одной стороны, снять с Авдеича ответственность за возможные последствия, и, с другой, чтобы ему, Блинкову, не морочили голову и не совали палки в колеса, так как решение вместе с экипажем он принял окончательное и никакие разговоры его не переубедят. Далее следовали подробности, как и где он думает совершить посадку, и в конце письма имелась приписка: «Авдеич! Если что, будь другом, засвидетельствуй: сберкнижку, „Жигуль“ и кооператив со всем барахлом отдать Горюновой Елизавете Петровне с борта 04213, а дяде Косте — привет и спасибо, ему и так на две жизни хватит. До поры до времени письма никому не показывай, обещаешь?» И далее время, число, подпись.
   Точно так же, как минуту назад это сделал Зубавин, Пашков почесал в затылке и перечитал письмо внимательней. Потом аккуратно сложил его, закурил и задумался.
   За сорок с лишним лет полярной жизни он всего навидался, но такого припомнить не мог. Не самовольства — летчики всегда норовили что-то нарушить и делали все по-своему, в этом смысле Блинков-младший недалеко ушел от старшего; однако, не имея никакой поддержки с воздуха, точно зная, что помочь ему никто не сможет, идти на такую сумасшедшую посадку… Погоди, погоди.. тот же Мазурук… Перов… Москаленко…
   Пашков даже обрадовался, припомнив, что за «стариками» числились подобные сумасбродства, благодаря которым они кого-то очень славно выручали. А Илья, который ночью и в метель приземлился на пятачок на Столбовом, чтобы вывезти роженицу? А Каминский… Завьялов… Мальков…
   Пашков припомнил еще два-три случая, когда летчики делали невозможное, но никакого успокоения не почувствовал. Он представил себе укутанный поземкой припай у Медвежьего, еле видимый в сумерки припай из многолетнего, усеянного застругами и ропаками льда и, больше не раздумывая, потянулся к телефонной трубке.
   — Гараж? Позови, друг, Семена Крутова или Кузьмичева с Голомянного. Ты, Семен? Хорошенько прогрей вездеходы и жди сигнала. Как понял?
* * *
   Все складывалось удачно: на Медвежий вышли почти что сразу, облачность не только не опустилась, а поднялась метров на двести пятьдесят, и сквозь рваное кружево поземки то здесь, то там мелькала скалистая поверхность острова. Не теряя из виду горушки, Блинков ходил «по коробочке» — делал круги с небольшим радиусом, пытаясь угадать в просветах рельеф припая. Осветительные ракеты в сумерках бесполезны, они лишь искажают видимость, и приходилось надеяться лишь на разрывы в поземке и на собственное зрение.
   Теперь Блинков больше всего сожалел о том, что всю свою летную жизнь летал «по правилам» и подходящего к данной ситуации опыта не приобрел. То есть теорию он знал прилично, и рассказы товарищей о посадках в сложных условиях наизусть помнил, и к неожиданностям, всегда подстерегающим летчика, морально себя готовил, и что «не боги горшки обжигают» любил говорить, но одно дело знать, помнить и говорить, и совсем другое — самому претворить это на практике. И понимал, что Авдеича, который в радиопереговорах старался быть максимально тактичным, сильно беспокоит именно эта его, Блинкова, неопытность.
   Авдеич не ругал и не хвалил, он по-прежнему настаивал на сбросе, а на случай, если припай откроется, подкинул несколько советов: хорошенько убедиться, что минимальные для пробега пятьсот метров достаточно ровные, при посадке фары не включать, так как поземка сразу же «даст экран» — перед глазами встанет белая стена, и, если ветер будет очень сильный, больше двадцати метров в секунду, закрылки до посадки вовсе не отклонять. Все это Блинков знал, но за советы поблагодарил и пообещал сразу же после посадки выйти на связь.
   Несмотря на сдержанный, слишком спокойный тон Авдеича, Блинков догадывался, что на Среднем сейчас полный переполох, и испытывал от этой догадки огромное удовлетворение. Впервые в жизни его совершенно не интересовала реакция высокого начальства, которое, конечно, уже в курсе дела и замерло в ожидании результата. Зато он дорого дал бы, чтобы увидеть, какую мину скорчил Пашков, узнавший, как облапошил его Блинков. Пойдешь или не пойдешь ты на вездеходе — большой вопрос, а вот я уже здесь! «Мы, хранители Полярного закона…» Хотя он не слышал, чтобы Пашков или Авдеич так говорили, эти слова читались в их глазах. Вы — хранители, а мы — на деле исполнители! Монополию себе присвоили — изрекать истины, поучать примерами до исторической давности…
   Есть! Несколько секунд самолет несся над оголенным участком припая, и за эти секунды Блинков успел рассмотреть припорошенную снегом и вроде бы гладкую поверхность. И Уткин поднял кверху большой палец — подходяще! Развернувшись, Блинков вновь прошел над участком и вновь присмотрелся. Бросать дымовую шашку необходимости не было, поземка точно указывала направление ветра.