Нет, женственность неистребима! Лизе стало плохо — голодные спазмы, что ли? — она выбежала, возвратилась бледная как снег и, взглянув на меня, поправила под платком волосы. Титлов, которого я уже в Арктике не застал, рассказывал Матвеичу про одну аварию. Самолет с пассажирами сел в тундре на вынужденную, погода была жуткая, связь потеряна, искали их около трех недель, а когда нашли, одна молодая женщина выбежала из самолета навстречу спасателям — с накрашенными губами!
   И тут я припомнил один случай. Как-то Матвеич пригласил меня поохотиться в тундре на диких гусей. Я не большой любитель этого дела, но Матвеич уговорил, взяли мы по нескольку манков и пошли. Манок — это профиль гуся из фанеры, окрашенной в его цвет; когда пролетающие гуси снижаются для знакомства, их стреляют почти что в упор. На манке имеется маленький колышек, который втыкается в ягель. Только мы залегли метрах в ста друг от друга, как прилетели гуси. Но вот загадка: к Матвеичу на его манки гуси летят, а на мои — ни одного! Он убил нескольких гусей, подходит ко мне, смеется. Я затребовал объяснений: не те, что ли, манки мне подсунул?
   — Представь себе, — сказал он, — что ты на вечеринке и тебе понравилась женщина. Если она с мужем, пытаться с ней объясниться ты не будешь — аморально; но если она одна — это твое право. Так и у нас. Манки у тебя совершенно такие же, как у меня, но смотри, сколько ты их поставил: шесть штук! Иными словами, три пары. Гуси летят, видят, что все заняты — и пролетают мимо, не садятся. А у меня манков пять, то есть один свободный. Вот гусь и садится — а вдруг повезет?
   На охоте это было жестоко: ищущий пару погибал.
   А вспомнил я об этом потому, что подумал: одиноких женщин не должно быть.
   За Лизу я почему-то спокоен, она добьется всего, чего захочет: рано ли, поздно ли, но положенную ей удачу завоюет. Она сильная, и взгляд у нее такой, что юные телята вроде Игоря забывают обо всем… Впрочем, насчет Игоря беру свои слова обратно, что-то в этом парне есть недосказанное, а что — сам не пойму; про таких говорят — «себе на уме», но это расплывчато и зыбко. Да, вспомнил, мне не понравилось, что он, будучи лучше всех одет, никому не предложил вторую пару теплого белья, хотя знал, что Слава, например, в одних трусах и безрукавке. Ладно, пусть не Игорь, но за Лизу, повторяю, я спокоен.
   А вот Невская, которая утонченнее и, пожалуй, красивее, вряд ли станет свою удачу завоевывать; она, как булгаковская Маргарита Николаевна, никогда и ничего для себя не попросит, не поступится ни на йоту своим кодексом чести. А ждать, пока сами предложат, можно долго, всю жизнь… Мне жаль ее, как жаль всех неустроенных прекрасных женщин, не умеющих за себя бороться; а ведь кто-то бродит по свету, ищет ее, обязательно ищет, потому что природа ничего не делает зря. Только где он, ищущий, и как долго он будет ее искать?
* * *
   Послышались топот, крики, залаял Шельмец, и Белухин, кряхтя, сполз с полатей и проковылял в тамбур. Бац! бац! — два выстрела, дикий рев, лязганье засова, кто-то вбежал в тамбур, и засов снова лязгнул.
   — Мама родная… — это, конечно, Лиза, ее лексика.
   Вслед за Белухиным, порывисто дыша, вошли Матвеич и Дима.
   — Не уложил? — спокойно поинтересовался Белухин, будто о погоде — метет или не метет.
   — Вряд ли, — с извинением сказал Матвеич. — Ранил, наверное.
   — Обязательно надо было стрелять? — Белухин поднял палец, прислушался. — Живой твой медведь, уходит.
   — Летел как танк! — возбужденно сказал Дима. — У самых дверей прихватил.
   — У вышки еще двое бродят, — добавил Матвеич. — Зозуля с ребятами на скале, надо выручать.
   — Опасный, однако, твой подстреленный, — проворчал Белухин, застегивая полушубок и надевая рукавицы. — Что ж, пошли. Топор возьми, Игорь… Ну? Топор, говорю, возьми!
   — Я? — спросил Игорь.
   — Ты, ты!.. Ладно, оставайся за старшего. Бери топор, Дима.
   — Куда ты пойдешь, скрюченный? — запричитала Анна Григорьевна. — И без тебя народу хватает!
   — В самом деле, оставайся, — сказал Матвеич.
   — Помолчи, старая! — повысил голос Белухин. — Цыц! — рыкнул он на Шельмеца, который сунулся было за ним. — Мы скоро. Дверь не забудь, Игорь.
   Матвеич пропустил вперед Белухина и Диму, обернулся, будто хотел что-то сказать, но махнул рукой и вышел. Дверь хлопнула, Чистяков тут же выскочил в тамбур и закрыл засов.
   — Мама родная…
   Я взглянул на часы, ровно сутки назад мы совершили посадку. Медленно идет время — для тех, кому делать нечего…

ЗОЯ ВАСИЛЬЕВНА

   — И куда ему, старому, резаному, — продолжала причитать Анна Григорьевна. — Месяца нет, как аппендицит сделали, и радикулит, и сердцем мается. Говорила, возьми две недели за свой счет, так ему хоть кол на голове теши, плевать ему на жену, с голыми руками на медведя, и зачем его пустила, на порог не легла…
   — Перешагнул бы он, тетя Аня, — сказала Лиза. — Силой разве их удержишь, не гулять пошли.
   — Он самый опытный, — вставил Игорь.
   — Опытный? — ожесточилась Анна Григорьевна. — А если его через три шага скрючит? «У нас на станции…» — вдруг передразнила она. — Вот бы и пошел с ним, а не дожидался, пока он Диму не позвал!
   — Но я готов был идти, — примирительно сказал Игорь. — Я…
   — Подранок тебе не посмотрит, опытный или неопытный! — не успокаивалась Анна Григорьевна. — Не умеешь — не стреляй! А этот мало того, что самолет утопил, так еще врага из зверя сделал!
   — Это несправедливо, — вспыхнула Невская. — Не ожидала, тетя Аня.
   — Много ты понимаешь, что справедливо, что несправедливо, ты с мое поживи!
   — Не очень много, — согласилась Невская. — Но, прошу вас, не надо искать виновных. Это очень стыдно — валить вину на других, мы были и остались пассажирами, а они делают все, что могут.
   — Зоя права! — горячо поддержал Гриша. — Мы, тетя Аня, должны гордиться такими людьми, как дядя Коля и Илья Матвеевич.
   — Ой, сыночек, — горестно вздохнула Анна Григорьевна, — устала я им гордиться, живой он мне нужен, куда я без него, нитка без иголки…
   — Я уверен, что все будет хорошо, — успокоил Гриша, — вот увидите, тетя Аня.
   Гриша подсел к Анне Григорьевне и что-то тихо ей сказал. Она закивала, встала и подошла к нарам, на которых лежал Седых.
   — Не спишь?
   — Не сплю, — откликнулся Седых.
   — Глупость я брякнула, сынок, ты уж не говори Илье.
   — Я не сплетник, — холодно произнес Седых.
   — Сгоряча я, — сокрушалась Анна Григорьевна. — У меня и в мыслях не было на Илью вину валить.
   — Не вы, так другие, — тем же тоном сказал Седых, — мы к этому привыкли.
   — Прости, сынок.
   — Ладно.
   — И ты прости, дочка.
   Невская пожала плечами.
   — Что вы, тетя Аня, меня вы нисколько не обидели.
   — Не тебя, так Илью. Он и в самом деле хороший мужик — Илья, это я тебе точно говорю.
   Невская промолчала. На душе у нее было пасмурно. Ее беспокоил хрип в груди, все сильнее терзал голод, и сердце сжималось, когда она смотрела на Гришу: она — что, она выдержит, а вот он… И не пожалуется, даже знаком не покажет. И Лиза, бедняжка, ей хуже всех…
   — Зоинька, — шепнула Лиза, — не смотри на меня жалеючи, я от этого злая становлюсь.
   — Я всех жалею, — сказала Невская, — и себя тоже.
   — Себя сколько хочешь, а меня не надо.
   — Хорошо, не буду.
   — Оби-иделась, — протянула Лиза.
   — Мы сейчас только и делаем, что обижаем друг друга.
   — Это жизнь нас обижает, и тебя, и меня.
   — Я этого не считаю.
   — А ты горда, подружка.
   — И ты тоже.
   — Верно, — согласилась Лиза. — Милостыни пока что ни у кого не просила.
   Шельмец подался к дверям, зарычал.
   — Кто-то идет! — вжав нос в окошко, выкрикнул Гриша. — Медведь!
   Анна Григорьевна встрепенулась.
   — Если вломится, головешку ему в пасть, головешку! Да не сейчас, потом, дыму напустишь!
   — Фу ты, обжегся! — вскрикнул Чистяков.
   — Рукавицы надень, защитничек! — Анна Григорьевна подсела к печурке, забрала у Чистякова кочережку. — Уйди, я сама.
   — Уходит! — радостно доложил Гриша. — Это не тот, что раньше был, значительно меньше. Наверное, двухлеток.
   — Знаток, — усмехнулся Чистяков, — медведица это, видишь, медвежонок за ней бежит?
   — Не вижу… Вижу! Зоя, медвежонок, быстрее!
   — Ш-ш-ш! — потребовала Анна Григорьевна. — Уж не самолет ли?
   Все притихли.
   — Самолет, — подтвердил Седых. — Успеют ли разжечь костер?
   Гул моторов приблизился и разросся до звона в ушах, отдалился и вновь разросся, и так несколько раз. Потом отдалился и исчез.
   — Значит, не успели, — спокойно констатировал Седых. — Будем ждать следующего раза.
   — Дождемся ли, — сдавленным голосом произнесла Лиза.
   — Дождемся, — уверенно сказал Чистяков. — Ни им, ни нам никуда не деться.
   — Им-то есть куда, — Лиза зло усмехнулась. — Возвратятся на Средний, поужинают и кино пойдут смотреть. Это мы с тобой никуда не денемся. Игорь, а почему ты все-таки не пошел с ними?
   — Но ведь Николай Георгиевич… — начал Чистяков.
   — Да, я забыла, он тебя оставил. А ты молодец, дисциплинированный! Боря, запамятовала, летчика-то нашего, который из сил выбивается, нас ищет, как зовут?
   — Язва ты, Елизавета Петровна… Миша Блинков, ты его в Тикси видеть могла, высоченный, чуть не с Диму ростом.
   — Цыганистый такой, с бородкой?
   — Наоборот, Мишка блондин и безбородый.
   — Игорек, — строго сказала Лиза, — отращивай усы и бороду, а то молодой ты очень, даже неловко будет с тобой расписываться.
   — Спасибо, что предупредила, — ухмыльнулся Чистяков, — а то я как раз собрался бежать в парикмахерскую.
   — А Илья Матвеевич на Диксоне брился два раза в день, — напомнил Гриша.
   — Может, кому хотел понравиться? — высказала догадку Лиза. — Как думаешь, Зоинька?
   — Илье Матвеевичу для этого не обязательно бриться, — возразил Гриша. — Он притягивает к себе людей, как магнит.
   — Забавный ты, Гришенька, — заулыбалась Анна Григорьевна. — Воспитанный. А мой, Коля, сколько помню его, всегда был с бородой. В юношах она у него реденькая была, смешная, хотел сбрить, да я не позволила.
   — Он тебя слушался, тетя Аня? — поинтересовалась Лиза.
   — Как не слушаться, молодые они все послушные, пылинки сдувают.
   — Секрет, что ли, знала?
   — Секрет здесь простой. Раньше, дочки, девок сызмалу учили: «Не заметай грязь по углам — муж рябой будет, мой порог и крыльцо, — любить будет, не уведут». У грязнуль всегда уводят, не ленитесь, дочки. А главное…
* * *
   Анна Григорьевна рассказывала, Лиза переспрашивала ее, смеялась, а Невская, сделав вид, что слушает, погрузилась в раздумье.
   Однажды, давным-давно, ей приснился тревожный сон. Темная чаща, деревья гнутся под ветром, над ними сверкают молнии, из-за кустов рычат звери, а она бежит куда-то с Гришей на руках, и вот он, кажется, спасительный просвет, а это другая чаща, и другие звери рычат, а Гриша обнимает за шею ручонками, что-то лепечет…
   Лет десять прошло, как снился сон, а она до сих пор его помнила. Беспричинных снов не бывает, решила она, каждый из них отражает тайные или явные наши мысли, предчувствия, и сон был вещий: мне суждено долгие годы вести Гришу через чащу, такой мне дан намек на мою судьбу.
   Твердая вера в то, что ей предстоит трудная жизнь, изменила Невскую и внешне и внутренне. Ей даже не верилось, что когда-то она убегала на танцы, хохотала над пустяками и радостно слушала робкие признания: было ли это на самом деле или тоже далекий сон? Перебирая девичьи фотографии, она смотрела на них с грустью и жалостью: неужели это беззаботное существо с блестящими от удач глазами и есть она? Первая ученица, первая красавица, первая танцорша и певунья — сколько помнила себя, всегда первая, как ее любимая бунинская Оля Мещерская с ее легким дыханием…
   Потом, поверив в судьбу, она рассудила, что на первую половину ее жизни выпало слишком много удач, столько, сколько следовало бы распределить понемногу на всю жизнь. Всего было слишком, и это оказалось несправедливо по отношению к другим: раз количество добра и зла в мире неизменно, то свою долю она получила. Вот судьба и отвернулась от нее, провела черту между прошлым и будущим. Для незабвенной Оли Мещерской такой чертой стал выстрел, а для нее — шторм на море, когда маму, отчаянную пловчиху, накрыло волной, а отец бросился ее спасать и оба не вернулись…
   В те дни ей и приснился тот самый сон…
   От нервного расстройства ее спас Гриша. Ему тогда было полтора года, и переживать невзгоды он еще не научился. Не понимая, куда исчезла мама, он требовал внимания от сестры и ни на минуту не позволял ей предаться отчаянью. Спустя неделю он уже называл ее мамой и этим окончательно определил их дальнейшие взаимоотношения, которые нисколько не изменились, когда через несколько лет Гриша узнал правду.
   До того рокового дня Невская мучилась выбором, кем быть. Одни предрекали ей карьеру артистки, другие угадывали в ней незаурядный дар лингвиста — уж очень легко ей давались языки, — третьи советовали попробовать в литинститут — шутка ли, два стихотворения десятиклассницы столичный журнал напечатал. Теперь голову ломать не надо было: бессонной ночью на сухумском пляже, прощаясь с родителями, Невская поклялась, что никогда не оставит брата. Отсюда и выбор: пять лет проработала нянькой и воспитательницей в яслях и в детском саду, заочно окончила пединститут и стала учительницей. Прекрасные девичьи руки огрубели от стирки и мытья полов, когда-то раскрытые в неизменной улыбке губы сжались, и вниз от них поползли морщинки, а танцующая походка, по которой Невскую узнавали на маскарадах, стала обычной, такой, как у много работающих и не очень отдыхающих женщин.
   От легкого дыхания не осталось и следа.
   Старых школьных подруг она избегала — их сочувственные взгляды ее оскорбляли, ибо жизнь сделала ее гордой и независимой. На новые же знакомства времени не хватало: работала она на двух ставках, надо было хорошо кормить и одевать Гришу, да и себя не запустить; к тому же они много читали и обсуждали прочитанное на обязательной прогулке перед сном.
   Этот образ жизни казался Невской естественным и единственно возможным; иногда она невольно задумывалась над тем, как жить дальше, когда Гриша вырастет и уйдет, по эти мысли так ее пугали, что она при самом критическом и беспощадном отношении к себе прогоняла их и старалась думать о чем-нибудь другом, а если не удавалось, то смирялась в душе с грядущим одиночеством: ни от кого не зависеть, работать, приходить домой и читать хорошую книгу — тоже не худшая участь для человека.
   Но гордость и независимость — лишь свойства характера, а природе они безразличны, и она то и дело напоминала о себе: природу гонишь в двери — лезет в окно. Сослуживцы считали Невскую надменной и холодной, а она вовсе не была такой: с девичества избалованная признаниями, она продолжала ощущать себя молодой и привлекательной, ей доставляло удовольствие сознание того, что для многих она желанна. Она просто, но со вкусом одевалась, следила за модой и, несмотря на холодность и неулыбчивость, была еще вполне хороша собой: случалось, что в нее влюблялись старшеклассники — верный признак того, что для женщины не все позади. Они краснели и отводили восторженные глаза, это было трогательно и немножко смешно, но настойчивых она сурово отваживала, как и взрослых ухажеров, которые увлекались не только ею самою, но и трудностью предприятия. Разглядывая в зеркале свое сильное, тренированное тело, она испытывала и удовлетворение и печаль: все-таки одна очень важная сторона жизни оставалась ей неизвестной, и ее волновала мысль, что когда-нибудь она станет горько сожалеть об этом. Она вспоминала случаи, когда не сделала шага навстречу, и в минуту слабости упрекала себя за то, что хотя бы не попыталась дать волю чувствам и понять, что происходит, когда дистанция между мужчиной и женщиной опасно сокращается. Если допустить, думала Невская, что всеми своими сознательными поступками человек стремится к собственному счастью, то нужно определить, что мы под ним разумеем. Счастье — это когда чувство и разум находятся в гармонии, когда радуются и душа, и тело, и все твое существо испытывают удовлетворение от жизни. И если этого с ней не происходит, значит, подлинного счастья она еще не познала, и затворничество, на которое она себя обрекла, — не лучший путь к этому познанию. С другой стороны, уговаривала она себя, ее личное счастье — это измена Грише, Гриша его разделить не сможет, а потому не поймет и не простит; а смысл жизни, верила она, при всей зыбкости и туманности этого понятия, был для нее в Грише, и ни в чем другом.
   Но случай убедил Невскую, что своими рассуждениями выстроила она себе не крепость, а карточный домик.
   В больнице, куда со скарлатиной положили Гришу, был карантин, посещения не допускались, и Невская, изнывая от тревоги, добилась приема у заведующего отделением. Юрий Павлович принял ее любезнее, чем она могла надеяться: лично отнес Грише передачу с запиской, подробно рассказал о состоянии больного, успокоил ее и пригласил без церемоний заходить. На следующее утро все повторилось: Юрий Павлович очень хвалил Гришу, рассказывал о своих с ним беседах, смеясь, приводил его неожиданные реплики и вообще был очень приветлив; это и радовало Невскую, и настораживало, ибо она привыкла к тому, что мужчины, пытавшиеся с ней сблизиться, были на редкость однообразны — стремились завоевать расположение Гриши и безудержно его расхваливали. «Даже обидно, ведь не я им нужен, а ты», — как-то пожаловался Гриша. Невская смеялась и возражала, но не раз убеждалась в том, что Гриша обладал воистину собачьим чутьем на людей, таким острым и безошибочным, что она со всей серьезностью к нему прислушивалась. Однако Юрий Павлович говорил о Грише с подкупающей искренностью и вопреки своим правилам ради трогательно-худенького, остриженного брата Невская заставила себя оттаять и улыбаться. Потом, по мере выздоровления Гриши, разговоры о нем понемногу превратились из главных во второстепенные, а еще через какое-то время Юрий Павлович напросился на чашку чая.
   Он был молод, холост и, безусловно, умен. Интуиция подсказывала Невской, что человек он вполне порядочный, не ищущий легких связей. Поначалу ее забавляло, что, оказавшись с ней наедине, он становится неожиданно робким и даже чуточку глупеет, но затем и ей самой стало передаваться его волнение, и это непривычное ощущение испугало; склонность к самоанализу, обычно помогавшая ей разбираться в себе, на сей раз скорее запутывала; под надуманным предлогом она покончила с чаепитиями, и они просто прогуливались после работы, беседуя о всякой всячине.
   Во многом они сходились, так как обоим в жизни пришлось немало страдать: Юрий Павлович пережил неудачную любовь и лишь не очень давно вышел из депрессии. Они соглашались в том, что страдание для души выше, чем радость, ибо радость эгоистична, а страдание пробуждает возвышенные чувства, обостряет восприимчивость и сочувствие к человеческому горю; оба они презирали пошлость, избегали, даже себе во вред, контактов с людьми, которые были им неприятны; оба любили книги, с той разницей, что Юрию Павловичу, родившемуся в деревне, были ближе одни писатели, а горожанке Невской другие, но разницу эту они сочли несущественной, так как и те и другие поднимали общечеловеческие вопросы, волнующие читателя вне зависимости от его происхождения.
   Во время одной из прогулок Юрии Павлович сделал Невской предложение; оно не было неожиданным, Невская была к нему готова и ответила согласием. Она немного сожалела, что той самой любви, от которой, как говорят, меж рук проскакивают искры, к Юрию Павловичу не испытывает, но он был ей симпатичен, тактично и бережно, не торопя событий, к ней относился и, что было особенно важно, с теплотой отзывался о Грише. Может быть, думала она, это даже хорошо, что решение ей диктует мозг, а не сердце: страсти бушуют бурно, но не очень долго, они надувают парус, а большую часть пути преодолевать-то придется на веслах…
   На следующий день Юрий Павлович устроил ей кратковременное свидание с Гришей. К ее огорчению, Гриша был необычно молчалив, неохотно отвечал на вопросы и, как ей показалось, даже обрадовался, когда она стала прощаться. Занятая своими мыслями, Невская не придала этому особого значения — наверное, под подушкой у Гришки лежала хорошая книга или боялся упреков, что, мол, твою сестру пустили, а наших мам нет. Вечером Юрий Павлович, взволнованный и счастливый, поджидал ее у школы и сразу же стал делиться планами на их будущую жизнь. Здесь были и нешумная свадьба для избранных, и обмен ее комнаты и его квартиры на двухкомнатную, покупка мебели, одежды и в перспективе даже машины — деньги у Юрия Павловича имелись. Они обсуждали эти приятные вещи, смотрели, улыбаясь, друг на друга, а Юрий Павлович уже размечтался о свадебном путешествии — «затеряемся на месяц в лесу», и о грядущих прогулках, и о многом другом. Невская слушала, соглашалась, и голова у нее немного кружилась от надежды, что теперь все будет хорошо и начинается новая, очень интересная жизнь. И вдруг ее поразила одна мысль. Она припоминала все, что говорил ей Юрий Павлович и, холодея от догадки, спросила: «Ты все время говоришь — „вдвоем“, „наедине“. Какое же место ты в своих планах отводишь Грише?» — «Не беспокойся, дорогая, — ответил он, — все улажено, мы с ним договорились, он охотно согласился перейти в интернат. У меня там знакомый директор, никаких трудностей не будет».
   Мимо проходило такси. Невская остановила его, мягко, но твердо объяснила Юрию Павловичу, что он, к сожалению, в ней ошибся, и уехала домой. С неделю он преследовал ее, умолял выслушать, но ей это было неприятно, и, будучи умным человеком, он все понял и оставил ее в покое.
   Таков был единственный опыт, окончательно убедивший Невскую в том, что личное счастье не для нее. И она и Гриша тяжело переживали эту историю, но по молчаливому уговору не вспоминали о ней; лишь много спустя Гриша признался, что тогда, после разговора с Юрием Павловичем, он понял, что Зоя его разлюбила и решил, сославшись на отсутствие аппетита, умереть от голода. Впервые со времени гибели родителей Невская всплакнула, и они дали друг другу смешную клятву — никогда не расставаться.
   Невская не была сентиментальна, она знала, что рано или поздно Гришу от нее уведут. Но точно так же знала она и то, что, пока этого не произошло, никому и ни при каких обстоятельствах не позволит она войти в ее жизнь.
* * *
   И теперь Невской было мучительно стыдно.
   Уходя, Анисимов обернулся и посмотрел на нее. Ей показалось, что он что-то сказал, и она сделала шаг вперед. Он тоже шагнул навстречу, оба они на мгновение растерялись, и Анисимов, махнув рукой, ушел. Ничего особенного вроде бы не произошло, и внимания как будто никто не обратил, но ведь не зря, не зря ее преследуют нелепыми и возмутительными намеками!
   Начала Лиза, вот уж кому, не приведи господь, на язык попасть. «Женись на Зое Васильевне, а то отобьют, сказать, кто?» Это — Игорю, а смеющийся и дерзкий взгляд — на Анисимова… Какой стыд, что женатый человек мог подумать? «Кому-то хотел понравиться, как думаешь, кому, Зоинька?» А ведь Лиза — из лучших, гордая, сильная, казалось бы, родственная душа. Ну, случилась у нее неудача, зачем же так пошло, жестоко, чисто по-женски мстить за нее другим? И дурацкий, бестактный вопрос Солдатова — не будете ли, мол, на нас так смотреть, как на Анисимова, потом намек тети Ани… Ну что вам от меня надо, почему вы не хотите оставить меня в покое? Никто мне не нужен, поверьте, никто, прошу вас только об одном: не вмешивайтесь в мою жизнь, не терзайте меня, я ведь никому из вас не сделала ничего плохого, никакого повода не дала…
   Никакого, утвердительно повторила про себя Невская, и поймала себя на том, что лихорадочно перебирает в памяти все встречи и разговоры с этим, в сущности, полузнакомым человеком. Да, пожалуй, она не всегда была достаточно последовательна: в столовой они несколько раз оказывались за одним столом и беседовали дольше, чем следовало, однажды уборщица даже с грубоватым юмором посоветовала им найти более подходящее место для флирта. Но в этих разговорах не было ровно ничего такого, что бросило бы на нее тень, ровно ничего, это она помнила точно. И она резко, как делала это всегда, прекратила их, когда он так бестактно спросил, почему она не замужем.
   Невская почувствовала, что неудержимо и густо краснеет, и впервые порадовалась темноте. Она вспоминала, как рассердилась на Гришу, когда он шепнул ей: «Эх, если бы вместо Юрия Павловича был Илья Матвеевич!» Нашел место и время, за обедом — а вдруг он услышал? Тогда она тоже ужасно покраснела, так, что вынуждена была придумать головную боль и уйти. Глупо, но если он услышал, то мог бог знает что вообразить…