Держа в одной руке тарелку с сосисками, а в другой— чайник с кофе, я кое-как отворил дверь.

ТРЕВОЖНАЯ НОЧЬ (Окончание)

   В кают-компании стоял хохот. Это вернувшийся Булатов затеял разговор о способах борьбы с трещинами.
   — На одну из станций «Северный полюс», — рассказывал он, — прибыло письмо. Кузнецы, отец и сын, писали, что их взволновало сообщение в газетах о трещинах на станции, и посему они вносят такое предложение: вморозить в края разводий железные стержни и сжать непокорные льдины цепями.
   — Это дорого, — прогудел Васильев, — лучше склеивать их клеем БФ.
   — Антинаучно, — возразил Агафонов. — Куда проще сажать по краям деревья, чтобы они скрепляли льдины своими корнями.
   Володя Гвоздков, который забрёл на огонёк, тут же предложил оригинальную идею механизма, сшивающего льды суровыми нитками — по принципу швейных машин, а Толя Александров, аэролог, полагал, что куда надёжнее заливать трещины цементом.
   Веселье вспыхнуло с новой силой, когда вошёл Олег Брок и протянул Васильеву радиограмму. Толя подёргал усы, чертыхнулся и пустил радиограмму по рукам: ему вменялось в обязанность доставить в институт для анализа трид— цать литров морской воды.
   — Ну как её тащить? — сокрушался несчастный Васильев и обрушился на Олега: — Не мог подождать, через несколько часов я спокойно бы улетел!
   Сочувственные реплики друзей заставили Васильева бежать из кают-компании. Вскоре разошлись и остальные. Я остался один, прибрал помещение, вымыл посуду — и тут меня поразила пренеприятнейшая мысль: я намертво забыл о дизельной. А ведь механик Лебедев, ложась спать, строго предупредил, что каждый час я должен следить за показаниями приборов! Пришлось со всех ног мчаться в дизельную. Я смутно помнил, что если температура воды будет такая-то, а давление масла таким-то, Лебедева следует немедленно и беспощадно выдернуть из постели. Я бросился в расположенный рядом с кают-компанией домик механиков. Лебедев безмятежно спал, по-домашнему всхрапывая. Растормошив его, я спросил, на какие показания он велел обратить внимание.
   — Температура воды не выше ста, давление не ниже двух, — пробормотал Николай Васильевич и с головой укрылся одеялом. Я вновь пошёл в дизельную и сразу же понял, как своевременно это сделал. Приборы показывали жуткую картину: вода, наверное, давно выкипела, а давление масла отсутствовало вовсе. Я снова разбудил Лебедева и сообщил, что дизельная вот-вот взлетит на воздух. Через несколько мгновений сонный механик в наброшенной на бельё шубе стоял перед приборами.
   — Ну как? — встревоженно спросил я.
   — Вы на какие приборы смотрели? — простонал Лебедев.
   Я показал: вот на эти.
   — А надо было на те! — Лебедев вполголоса пробормотал ещё что-то, но за треском дизеля я не расслышал.
   Лагерь уснул. Я бродил вокруг кают-компании, то и дело поглядывая в бинокль на торосы. Если они начнут двигаться, я обязан немедленно поднимать тревогу. Медведь появится — тоже тревога. Я в сердцах обругал Жульку и Пузана: днём они вечно вертятся под ногами, а ночью их с фонарём не разыщешь. С ними было бы как-то веселее. Впрочем, у меня есть карабин. Вручая его, комендант Васильев напомнил, что медведя надо стрелять в лопатку, а если встанет на задние лапы — в грудь. Я скептически заглянул в лишённый нарезов ствол и пришёл к выводу, что с медведем придётся вступать в рукопашную схватку (три раунда по три минуты, победитель получает все). К удовольствию одного из нас этот поединок не состоялся — по причине неявки другого из нас, которому и засчитано поражение. Заходил я и в домики, проверить, не дымят ли печки. Нет печки не дымили, а ребята крепко спали, утомлённые работой и событиями уходящей ночи. Скоро переполненные домики примут нормальный вид: возле многих нар стоят наготове чемоданы. Улетают Панов, Васильев, Баранов, Панфилов, Александров и Кизино — ветераны станции.
   А это что такое? Возле развода чернеет какая-то фигура. Явное нарушение правил: в одиночку из лагеря выходить запрещено, тем более — без доклада дежурному. Вскоре фигура начала приближаться, приобретая характерные очертания Кизино. Я сурово отчитал метеоролога за самовольство, и Кизино твёрдо обещал отныне никогда, никогда не преступать правил внутреннего распорядка.
   — Я по дороге запишу, можно? В какую сторону едете?
   — На остров Диксон. — Трудное молчание.
   — А после вашего возвращения? — робко спрашивает репортёр.
   — Пожалуйста, поговорим.
   — Где, Алексей Фёдорович?
   — В Мирном. Приходите к десяти вечера. Только не опаздывайте.
   Или такая история. Когда Трёшников был начальником антарктической экспедиции, он издал приказ: ввиду опасности падений в трещины ходить только группами и со спасательными средствами. И вот однажды в сопровождении Георгия Ивановича Матвейчука начальник отправился на обход, забыв захватить верёвки.
   — А как же быть с приказом? — иронически сокрушался Матвейчук.
   — Придётся влепить самому себе выговор, — посмеивался Трёшников.
   Неожиданно послышался треск, Матвейчук обернулся — и увидел своего начальника, провалившегося в щель ледника у самого соприкосновения с океаном. Провалился, расставил руки — висит.
   — Ты жив, Алексей Фёдорович? — нагнувшись, осведомился Матвейчук.
   — Жив, жив! Беги за ребятами, пусть захватят доску и верёвки!
   — Бегу! А ты провисишь?
   Из щели послышался приглушённый, но сердечный ответ.
   Прошло несколько минут, и Трёшников снова услышал голос Матвейчука:
   — Ты жив, Алексей Фёдорович?
   — Да! Где ребята?
   — Понимаешь, я вернулся, чтобы узнать, жив ли ты. — Погоди же! — пообещал Трёшников.
   Минут через десять примчались ребята, бросили верёвку, и нарушивший свой же приказ начальник кое-как выбрался из пропасти. Ребята не поверили своим глазам: Трёшников сумел так долго держаться, несмотря на то, что у него была вывихнута при падении рука.
   Вот так силища!
   И десятки других историй, подлинных и выдуманных, над которыми Трёшников сам смеётся, возмущаясь и одновременно восхищаясь изобретательностью неведомых рассказчиков.
   Больше всего его веселит крепко прилипший титул — «хозяин Арктики». Вот и сейчас кто-то ввалился в кают-компанию и пошутил: «Прилетел „хозяин Арктики“ и такую погоду привёз, что без солнечных очков выйти невозможно!»
   — А что, интересно, говорили на Диксоне, где я пять дней проторчал из-за пурги? — смеялся Трёшников. — Меня представил ему Булатов.
   — Долго думаете здесь пробыть? — спросил Алексей Фёдорович.
   — Пока не попросят — ответил я, — от добра добра не ищут; кормят великолепно, сплю в теплом мешке, кино каждый день бесплатное — куда торопиться? — Трёшников сокрушённо покачал головой. — Вспомнил одного корреспондента, — проворчал он. — Как-то ранней весной на дрейфующую станцию прислали подарок — ящик помидоров. Корреспондент пришёл в полный восторг и из всего многообразия своих впечатлений сосредоточил внимание читателя на самом сильном: как он наелся свежих помидоров на полюсе. Так умилялся — ну просто не жизнь на льдине, а малина!
   Я обещал Алексею Фёдоровичу ни словом не заикаться о свежих помидорах и честно выполнил своё обещание: можете хоть пять раз перелистать мои записки — всё равно никаких помидоров не обнаружите. Зато я отыграюсь на апельсинах, про которые никаких клятв не давал. Не скажу, чтобы на станции были горы, целые пирамиды, терриконы апельсинов, но несколько ящиков «Аннушка» привезла. В День станции каждому из нас досталось по одному ярко-рыжему плоду, так что свой первый в нынешнем году апельсин я съел именно на полюсе.
   Кают-компанию заполнили все свободные от вахт; шла та непринуждённая беседа, из которой начальство может узнать о работе подчинённых куда больше, чем из самого толкового и длинного доклада. Меня и тогда и при последующих встречах с Алексеем Фёдоровичем приятно поражало отношение к нему зимовщиков. Они как будто забывали, что Трёшников директор института, их непосредственное и самое высокое начальство, — ни разу я не увидел и намёка на чинопочитание. Но и фамильярности никакой, ни единого грана. В каждом вопросе, в каждой реплике ребят чувствовалось искреннее и огромное уважение учеников к учителю — признанному главе советских полярников, своими ногами прошедшему Арктику вдоль и поперёк, участнику десятков дрейфов, зимовок и экспедиций, крупнейшей эрудиции учёному и блестящему организатору; к своему старшему коллеге, который видел и испытал столько, что его уже ничем не удивишь и ничем не напугаешь: в Ледовитом океане купался (однажды по своей воле, раздевшись донага в лютый мороз — чтобы спасти ценный прибор); в ледники и трещины проваливался; от вала торосов спасался; из пурги, аварий и всяких катастроф уходил не счесть сколько раз.
   Большой учёный, организатор и практик — такие сочетания Арктике известны. Самые прославленные имена — Фритьоф Нансен и Отто Шмидт, о которых написано много книг, и за ними — их ученики и последователи, ещё ждущие своих биографов: Евгений Фёдоров, Михаил Сомов, Алексей Трёшников, Евгений Толстиков…
   Начальник одной из первых дрейфующих станций, второй антарктической экспедиции, один из первооткрывателей хребта Ломоносова в Ледовитом океане, автор многих книг и оригинальных теорий — стоит ли говорить, какой интерес вызвало у меня неожиданное знакомство с Трешниковым?
   Представьте себе человека, отличающегося даже среди полярников, которых бог ростом не обидел, своей богатырской фигурой; все в нём массивно — черты лица, туловище, руки, плечи. На лацкане пиджака звёздочка Героя; спокойный холодноватый взгляд излучает уверенность и волю; кажется, что в присутствии этого человека не может произойти никаких ЧП — настолько крепко он держит в руках и нить разговора и события. Сильный человек, про таких говорят — глыба.
   В последующую неделю мне посчастливилось ещё дважды — северный мир узок — с ним встречаться.
   Мы рассуждали о призвании учёного.
   — Трудно, и наверное бессмысленно определять, какой тип учёного больше соответствует современной науке, — говорил Алексей Фёдорович. — Мы преклоняемся перед Шмидтом времён организации Арктики и перед Шмидтом периода создания космической гипотезы. Каждому своё: один не выходит из кабинета, считая, что при данном уровне науки не обязательно заниматься чёрной работой на месте событий; другой все хочет увидеть своими глазами, пощупать своими руками и лишь потом изложить на бумаге свои мысли. Не стану скрывать своих симпатий — мне по душе Отто Юльевич… Я не могу серьёзно говорить с людьми, которые сожалеют о том «потерянном для науки» времени, которое Шмидт затратил на арктические походы. Стоит ли доказывать, что именно в это «потерянное время» Шмидт создал советскую арктическую школу?
   И собеседники молча кивали. Они-то знали о том, что у самого Трешникова, полгода в году не снимающего унты и меховую куртку, иной раз физически не хватает времени обосновать новую гипотезу; но они знали и о том, что будь их Трёшников кабинетным учёным, он стал бы автором ещё нескольких фолиантов, но не был бы тем Трешниковым, которого так уважают и любят советские полярники.
   Он вспоминает о своей молодости:
   — …Зимовал я тогда на Новосибирских островах. Как-то повёл через льдину, в которой уже были прогалины, упряжку с продуктами для четырех ребят. И вдруг перед упряжкой взлетела какая-то птица. Собаки рванулись за ней — и все мы провалились. Пришлось по плечи в воде идти к берегу, ломая собой лёд, наподобие ледокола, и тащить полузатопленную упряжку. Вытащил всё-таки… Но тогда, — Трёшников вздохнул, — мне было двадцать три года…
   Этот разговор мы вели на промежуточной базе, куда несколько часов назад прилетели последние четыре зимовщика с расколотой на куски станции «СП-13». И Василий Сидоров, молодой начальник станции, ещё не успевший как следует прийти в себя, вдруг, смущаясь, спросил:
   — Алексей Фёдорович, вы старый полярник, полжизни во льдах… Ну, теперь, когда вы директор и доктор наук, читаете в разных странах доклады на английском языке, Герой и так далее, — что вы испытываете, когда мы, молодёжь, едем дрейфовать? Вам не бывает простите… как бы сказать…
   — Конечно, бывает! — с силой стукнув кулаком по столу, воскликнул Трёшников. — Ещё как завидую, черт возьми!
   И все рассмеялись — таким искренним был этот крик души.

ВАХТЕННЫЙ ЖУРНАЛ

   В ожидании, когда Булатов освободится, я сидел за столом в его домике и с большим уважением листал вахтенный журнал. До сих пор я остерегался это делать, так как знал, что некоторые корреспонденты, побывав два-три часа на станции, сдували из журнала цифры и сенсации для своих летучих творений, разбавляли комментариями, и в результате читатель получал развесистую клюкву. Один собрат по профессии, сидя в кают-компании, долго мне доказывал, что достаточно окинуть орлиным оком место действия — и материал собран.
   — Остальное можно домыслить, как это сделал Пушкин, — внушал он. — Помните историю с Бахчисарайским фонтаном? Александр Сергеевич провёл подле него пяток минут, черкнул несколько строк в записную книжку и создал великолепную поэму!
   В ответ я рассказал маленькую притчу. К директору одного санатория пришёл писатель и потребовал, чтобы санаторный слесарь отремонтировал водопровод на его, писателя, даче. Задетый бесцеремонностью просителя, директор заявил, что санаторий дачников не обслуживает.
   — Но ведь Горькому вы не отказывали! — возмутился писатель.
   — Совершенно верно, — тихим голосом подтвердил директор. — Горькому
   — не отказывал.
   В журнале, между прочим, оказалось немало любопытных записей. Вот некоторые из них, взятые наугад.
   «7 декабря. Вечером смотрели кинофильм… (название тактично опускаю. — В. С.) Единодушное мнение — выбросить как можно дальше, чтобы не портил настроение… Наш бедный доктор Лукачев страдает от зубной боли!
   Дежурный Баранов 13 декабря. Погода продолжает оставаться отличной. Такую обычно изображают в новогодних фильмах. Тихо. Крупными хлопьями падает снег. Настроение бодрое. Тем более что после обеда ожидается баня!
   31 декабря… На столе было все, кроме птичьего молока: огромный торт, котлеты по-киевски, салаты, заливные… А подарки рассмешили всех до слез: например, здоровый гаечный ключ в коробке из пенопласта; а Архипову подарили второго ферзя, потому что с одним он не выигрывает… В четыре часа ночи разошлись. Обошёл домики: все спали глубоким сном, и притом — на своих местах!
   Дежурный Цветков 19 февраля. Моё дежурство, как, впрочем, всегда, совпало со знаменательным событием. Мы пересекли 83-ю параллель!.. Но вдруг в 21.03 наш метеоролог Кизино звонит в кают-компанию и сообщает, что под его домиком прошла трещина. Ужас? Нет. Все по команде начальника станции, спокойно допив чай, пошли выручать товарища, вооружившись лопатами.
   Дежурный Лукачев 10 марта. Начальник станции, доктор и механик на тракторе ездили на старый аэродром через трещину. Поездка прошла благополучно, привезли бревно и баллоны с газом. Трещина постоянно дышит, поездки на аэродром опасны, необходимо строить новый.
   22 марта. В обед радист объявил, что к нам направляется ЛИ-2. Будем надеяться, что догадаются захватить почту. Последняя была три месяца назад — срок, который кажется вечностью.
   28 марта. Сегодня сборная СССР по хоккею с шайбой стала пятикратным чемпионом мира. Мо-лод-цы! Отправили поздравительную телеграмму.
   Дежурный Гвоздиков».
   При всей своей раэностильности вахтенный журнал может дать неплохое представление о буднях станции, хотя полярники — народ сдержанный и довольно скупой в проявлении своих чувств. Несколькими строками дежурный отчитывался за сутки дрейфа, а иные сутки стоили недель. Но журнал — документ, летопись и посему создаёт необычайный простор для литературного вымысла. Представляю, как лет через пятьдесят попадут эти страницы в руки какого-нибудь инженера по холодной обработке человеческих душ: трагедия обратится в фарс, а весёлый случай — в драму. Впрочем, стоит ли заранее сетовать на легкомысленное отношение наших потомков к документам? Мы сами иной раз крохотный фактик раздуваем до размеров кита, а настоящего кита перерабатываем на мыло…
   Ибо история всегда тенденциозна, иной она и быть не может. Человек, который уверен, что он объективен в оценке прошлого, — жертва самообмана. В своё время на меня большое впечатление произвёл философ, который считал, что вывод может быть точным только тогда, когда на него не воздействуют страсти. А разве можно бесстрастно вспоминать прошлое? Одни историки безудержно восхваляют и оправдывают захватнические войны Наполеона, другие — столь же энергично осуждают завоевателя, погубившего цвет французской нации; уже давным-давно осуждён историками Чингисхан, заливший кровью десятки стран, но нашлись «учёные», поднявшие на щит этого деспота. Такие «учёные» всегда готовы одних кумиров разбить, других забыть, а третьим помочь втиснуться в историю, расчистив им путь локтями, как в переполненном трамвае.
   Но жил на свете Пимен, и, значит, где-то в архиве лежат покрытые пылью листки — вахтенные журналы человечества, бесстрастные свидетели истории. Из них слова не выкинешь и нового не вставишь — всё равно будущие доки раскроют, как раскрыли интерполяции о Христе в «Иудейской войне» Иосифа Флавия. Наши книги будут прочитаны и забыты, одни раньше, другие позже. Вахтенный журнал в типографию не попадёт — его место на архивной полке. Но именно ему, единственному подлиннику, искреннему регистратору событий, суждено остаться на века.
   Вот почему я с таким уважением перелистывал страницы вахтенного журнала дрейфующей станции «Северный полюс-15».

БУЛАТОВ

   С отлётом старой смены в жизни станции произошли заметные перемены. Поначалу ребята скучали по друзьям — зато прекратились беседы далеко за полночь; работать стало труднее, но — двое нянек — дитя без носу — исчезла обезличка. Зимовщики отныне могли рассчитывать лишь на свои собственные силы.
   Утро я провёл в обсерватории, величественном сооружении, сколоченном из нескольких досок и листов фанеры. Белоусов определял координаты. Он направил теодолит на солнце, долго всматривался в него, шевеля губами, и вдруг ни с того ни с сего начал выкрикивать в микрофон нелепые апокалипсические цифры. Я подумал было, что он совершает некий религиозный обряд, но оказалось, что на станции есть ещё один чудак, понимающий эту кабалистику: в домике начальника сидел гидролог Дубко, не спуская глаз с хронометра и записывая на листке бумаги заклинания астронома. Потом Белоусов сел за расчёты и определил, что наша льдина проползла за сутки четыре километра и, не собираясь почивать на лаврах, дрейфует к полюсу, до которого осталось километров четыреста.
   Булатов отправил в Центр радиограмму с координатами и пригласил меня осмотреть с ним трещины. Отныне я хожу только с вами, как со специалистом по вытаскиванию начальников из воды, — аргументировал он своё приглашение.
   — Но с одним условием, — в тон ему потребовал я, — проваливаться недалеко от лагеря. Я, знаете ли, не марафонец, чтобы такие кроссы бегать.
   Лев Валерьянович пытался было отстоять своё право окунаться в любую трещину вне зависимости от её отдалённости, но я не отступил ни на шаг. Мы скрепили договор рукопожатием, доложились дежурному и отправились на разводье.
   Мне нравилось ходить с Булатовым, беседовать с ним, хотя поначалу он был для меня загадкой. Уж слишком новый начальник не соответствовал моему представлению о полярниках. Особенно его улыбка — удивительно мягкая и застенчивая. Улыбаясь, он смущался и чуть прикрывал рот рукой — верный признак доброты характера. Мне казалось, что человеку с такой улыбкой трудно быть начальником, ибо власть всегда предполагает несправедливость — всем не угодишь. По-настоящему добрый, мягкий и снисходительный человек не способен властвовать: он либо провалит дело, либо станет работать за своих подчинённых. В этом я убеждён.
   А в другом — ошибся. Доброта отнюдь не исключает хладнокровия, самообладания и силы воли — качеств, решающих для полярника. К тому же и коллектив дрейфующей станции далеко не обычен. Здесь случаются споры, но не бывает склок, как не бывает их у висящих над пропастью альпинистов, привязанных друг к другу одной верёвкой. Здесь, как на фронте, приказ не повторяется дважды. И человека здесь ценят не за то, что он племянник Ивана Ивановича и вхож к Петру Петровичу, а за то, что он безотказный, дельный работник и верный товарищ.
   И такой коллектив по достоинству оценил начальника, которому доброта характера и мягкость в обращении не мешали ночью поднимать лагерь на расчистку полосы, днём — на откапывание домиков, а вечером — на переброску бочек с горючим в безопасное место. Как и его подчинённые, Булатов впрягался в волокушу и до седьмого пота орудовал лопатой. И дежурил он не раз в две недели, а каждую ночь: начальник спал наверняка меньше всех на станции. Бывало, ребята ударялись в воспоминания о тяжёлых ситуациях, в которых довелось побывать. Булатов сочувственно выслушивал, но никогда не рассказывал о себе. И редко кто знал, что за плечами Льва Валерьяновича очень трудное детство и юные годы и что немало испытаний выпало на его долю, прежде чем он стал кандидатом географических наук и заслужил почётное для любого полярника назначение на дрейфующую станцию. Он годами изучал суровое Карское море, написал о нем диссертацию, не раз зимовал в Арктике и в свои тридцать пять лет никак не мог найти время, чтобы обзавестись семьёй. Впрочем, на личные темы Булатов говорить не любил.
   Мы подходили к разводью. Погода стояла безветренная, на небе ни облачка; солнце, забывшее, что такое горизонт, с бездумной щедростью швыряло на искристый снег целые пригоршни лучей — круглые сутки удивительный солнечный душ. Таким я представлял себе Бакуриани, лыжный рай обетованный; только вместо долин и гор вокруг трещины и торосы. В эту золотую, лётную из лётных погоду «Аннушка» трудилась без отдыха, словно комбайн в уборочную. Через несколько дней на подскок доставят последние грузы — и до свиданья, лётчики и гости, до осени. Летом на льдину не сядешь, она покроется озёрами пресной воды, которая будет сильно досаждать зимовщикам. Летом на станции можно увидеть поразительное зрелище: людей на лодках. Наверное, забавная картина на экране кинотеатра.
   Мы остановились у края разводья. В самом широком месте оно достигало пятнадцати метров. Мы долго шли вдоль этого зловещего водоёма. Впереди бежали собаки; они не ошибутся, за ними можно идти смело. Сужающийся конец разводья Булатов осмотрел особенно тщательно: оно, как и прежде, шло параллельно лагерю, спасибо и на этом.
   А вот узкая, совсем скрытая под снегом трещина за домиком аэрологов в перспективе была куда опаснее. Не только потому, что она ловко замаскировалась, — трещина сдавила лагерь полукольцом. Быть может, очередные подвижки льда вдохнут в неё новую энергию. и тогда она обкорнает лагерь, как стригаль овцу.
   Я пишу эти строки и вижу молча стоящего над трещиной Булатова. Он обводит глазами свою льдину, которая за одну ночь потеряла половину площади, и думает о чём-то. И мне кажется, что уже тогда он чувствовал, какие тревожные, бессонные ночи ждут коллектив станции на пути к макушке Земли.

ВМЕСТО ЭПИЛОГА

   И вот я сижу дома за письменным столом, перелистываю последние странички записной книжки и убеждаю себя в том, что пора поставить точку.
   Я мог бы ещё рассказать о людях новой смены — о Булатове и Воробьёве, о Белоусове и Парамонове, о Дубко и Броке, но вместе с ними я дрейфовал недолго, и о них, наверно, подробнее напишут другие. Ведь «свято место пусто не бывает» — корреспонденты слетаются на полюс, как светлячки на огонёк.
   Я мог бы ещё рассказать о двухдневной пурге на островной промежуточной базе, о благословенной пурге, благодаря которой познакомился со многими интересными людьми. Например, с Петром Павловичем Москаленко, прославленным лётчиком и одним из организаторов полярной авиации. Долгой бессонной ночью, когда решалась судьба последних четырех зимовщиков гибнущей станции «Северный полюс-13», Пётр Павлович рассказывал о своей жизни, столь богатой приключениями, что их хватило бы на десяток лётчиков. Но Москаленко запретил о себе писать. Он указал на Владимира Тютюнникова и Николая Шиварнова, молодых командиров кораблей, и произнёс: «Полетайте с ними и напишите о них, обо мне уже немало всяких былей и небылиц напечатано. Вот наша краса и гордость, наша надежда — эти ребята!»
   Я хотел бы рассказать о Константине Фомиче Михаленко, замечательном лётчике, Герое Советского Союза, который убеждён, что авария невозможна, пока в порядке главный прибор самолёта — голова пилота. Но Михаленко — сам писатель, он автор многих новелл о лётчиках и, конечно, лучше меня расскажет о своей бурной жизни.
   Я мог бы рассказать о том, как, перебираясь с одного осколка льдины на другой, гуськом проходя по пятисантиметровому льду, покрывшему широкое разводье, ждали появления из пурги самолёта начальник станции «СП-13» Василий Сидоров, доктор Леонид Баргман, радист Реональд Минин и аэролог Владимир Зуев; о том, как они залпом из карабинов простились с уплывающими в Гренландское море останками станции. Я хотел бы передать выражение лица Василия Сидорова в тот момент, когда он, сидя за чашкой кофе в прокуренной комнате гостиницы, спросил: «Ну, угадайте, кто сейчас самый счастливый человек на свете?»
   Но обо всём этом, как заметил когда-то Борис Ласкин, нужно писать отдельно.
   И мне остаётся лишь рассказать о судьбе станции «Северный полюс-15».
   Её прежние обитатели в большинстве своём теперь на юге — ведь Антарктида находится в южном полушарии.
   Не усидел в Пскове «грузчик высшего класса» доктор Виктор Лукачев; после недолгого отдыха на родной Кубани подался в антиподы и гидролог Анатолий Васильев; всего несколько месяцев наслаждался семейной жизнью несравненный радист Яша Баранов; и любимый всеми Степан Пестов, приготовив свои сказочного вкуса бифштексы, в свободную минутку выбегает из камбуза полюбоваться на пингвинов…
   Владимир Панов пока в Ленинграде. Он работает в своём институте, ведёт интересную тему, но спит и видит «белые сны». Арктика зовёт…
   А нынешний коллектив станции?
   Суровые испытания выпали на его долю. Льдина всё-таки прошла через географический полюс, взгромоздилась на заветную макушку, но что от неё осталось, от этой славной льдины! Она трещала и лопалась по швам, её всю изломало, и много раз в полярную ночь Булатов и его ребята буквально из-под носа у вала торосов спасали оборудование, продукты и баллоны с газом. Площадь льдины уменьшилась в десять раз, но на этом осколке дрейфуют мужественные и неунывающие люди. Передо мной телеграмма: «Перевалили западное полушарие едем под горку домой».
   Счастливого дрейфа, ребята! Вы смеётесь, когда вас называют героями, потому что знаете, что делаете своё простое, будничное дело. Действительно, поменьше восторгов — они мешают работе. Но пусть вас согревает сознание того, что в тысячах километрах от макушки Земли ваши друзья помнят о тех, кто дрейфует сквозь пургу и стужу, помнят и при встречах поднимают бокалы:
   — За тех, кто в дрейфе!