Савин Антон
Радуга прощения

   Антон Савин
   Радуга прощения
   Повесть
   И я б заслушивался волн,
   И я глядел бы, счастья полн,
   В пустые небеса;
   И силен, волен был бы я,
   Как вихорь, роющий поля,
   Ломающий леса.
   Пушкин
   I
   Начиная эти записки, я, наверное, в первую очередь должен буду объяснить, почему я нахожусь не там, где обязан бы по всем законам судьбы. Нелегко осознавать, что все друзья твоей юности оказались по одну сторону барьера, а ты - по другую. Да, все они или умерли со славою на бесславных полях России, или доживают в тихих европейских мирах, сохранив свою честь, но затушив в себе огонь молодого любопытства, который не захотел тушить я.
   Жизнь моя началась чуть раньше двадцатого века, как классическая сказка: я был бедным отпрыском благородного рода. Прокуренным и эсерствующим студиозусам я казался "белоподкладником", и элементарное владение хорошими манерами действительно перенесло меня в среду таковых. Мы единственные посещали занятия в пустынных залах Петербургского университета во время студенческих забастовок и беспорядков, не нацепляли красных кокард на шляпы, не кричали девушкам в лицо красивые слова справедливости на различных сходках.
   У поэта Гумилева есть строка: "Вот иду я по могилам, где лежат мои друзья". Я тоже ступаю по одной большой могиле, имя которой - Россия. И закономерен вопрос: почему я так долго не нахожу себе в ней спокойного сна?
   В университете я познакомился с неким человеком по фамилии Полторацкий. Он тоже аккуратно появлялся в аудиториях во время забастовок, но было известно, что он член партии, начинавшей входить в моду и чуть подточившую монополию эсеров на молодые умы, - партии эсдеков, социал-демократов. Однако социалистической истерии он оттуда не вынес и, видимо, занял очень осторожную и выжидательную позицию.
   Думая подобным образом, я принял его за совершенно двуличного человека и потому поначалу сторонился. Но постепенно завязалась наша дружба - я был не настолько разборчив, как мои друзья-белоподкладники, чтобы во имя каких-то идейных разногласий презреть живую беседу и отринуть общество человека крайне гибкого ума, на которого Полторацкий походил более всех других студентов курса. Он совершенно не докучал мне своей идеологией, зарекомендовав себя человеком светским в высшем смысле этого слова.
   Вскоре после того, как мы закончили университет, на страну опустилась смута. Поступив на государственную службу в период власти правительства Львова-Керенского, я по особому делу оказался на несколько месяцев в Москве, которую никогда не жаловал и в которой впервые остановился. Тем отрадней был неожиданный визит Полторацкого, неисповедимыми путями нашедшего меня в этом городе, где каждый домишко, казалось, затаился в гаденьком ожидании.
   Как сейчас помню: было лето, уже отцвело все, что могло цвести, центральные улицы были завалены окурками, заплеваны и грязны. Радостные москвичи поговаривали о сносе памятника Пушкину. А Полторацкий сидел на стуле возле моей кровати и улыбался. Он всегда, сколько помню, был высокий, тощий, сутулился и элегантно курил - я на радостях даже разрешил ему делать это в моей комнате. Теперь он открыто говорил о своей принадлежности к эсдекам. Я вежливо заметил, что меня все это мало интересует.
   - Я же говорю не то, что пишут на лозунгах! - засмеялся он. - Есть те идеи, ради которых все это действительно затевается!.. Ведь тебя всегда интересовало все пограничное, все запредельные качества человеческой сущности. Мы желаем иметь неограниченное право на эксперимент - в этом и есть сущность всей борьбы, которая ведется сегодня немногими умными людьми. Духовное горение - пожалуйста! То, что ты и подобные тебе богоискатели называют вслед за попами нестяжательством, - пожалуйста!
   - Попрошу уволить меня от этого титула!.. - замахал я, помнится, руками.
   - Да все вы богоискатели! - парировал Полторацкий. - Все вы Вячеславы Ивановы...
   - Так и ты посещал вечера на башне. Значит, и ты богоискатель?
   - Не совсем... Но слушай дальше. Что можете предложить вы, дворянство? Ваша жизнь правильна и скучна, наша - адски весела!
   - Тоже мне нашелся Мефистофель доморощенный...
   - Всякое великое дело начинается по-провинциальному, - парировал Полторацкий. - Жители Назарета тоже, наверняка, называли Христа доморощенным пророком... Но ты слушай дальше. У нас одна проблема: мало благородных людей. Каждый такой будет на вес золота! Подумай: многие будут набивать карманы царским золотом, многие халифы на час будут заводить огромные гаремы, но не обязательно использовать свой шанс так бездарно...
   - Все это не очень убедительно и не так уж оригинально. Подобное в истории бывало...
   - А главное, хотим ли мы с тобой этого или нет, будет большая смута, неисчислимые жертвы и унижения. И неужели все это пропадет зря?! Нужно же придавать смысл даже самым бессмысленным явлениям! Немногие на это способны, но ты, Датнов, как раз из этих немногих. И не будет ли это придание смысла твоей прямой обязанностью, а отказ от нее - преступлением перед будущим и собственной совестью?.. Я вот решил, что для меня - будет.
   Последние фразы Полторацкий произнес совсем с иным выражением, чем предыдущую полупафосную, полушутливую речь. И именно они заставили меня признать в некотором смысле его внутреннюю правоту.
   Впрочем, тогда наш разговор не имел никаких реальных последствий. До известных событий октября я больше не видел Полторацкого. Не видел я его еще год, и вот в момент, когда решился выехать из Петрограда навстречу наступающим войскам Юденича с твердым решением пробиться к белым или погибнуть - хотя бы потому, что умереть с голода казалось позорней и мучительней, - этот человек возник снова.
   Он отвез меня в какую-то специальную столовую и после царского ужина предложил службу у Луначарского в большевистском министерстве культуры и просвещения. Я согласился. Мое высокое мнение о Полторацком особенно утвердил тот факт, что, являясь моим спасителем от голода или красноармейской пули и прекрасно осознавая это, он ни в коей мере не считал себя благодетелем и в беседе со мной не подпустил в свой голос ни малейшего барственного оттенка, столь соблазнительного в таком случае.
   Однако через пару лет комиссариат просвещения окончательно превратился в неприятное и бесхлебное место, где обещанное право на эксперимент осуществлять стало решительно невозможно. Вдобавок таганцевское дело, по которому был расстрелян поэт Гумилев, в слабой мере касалось и меня, так что отъезд из Петербурга был бы шагом очень желательным. Правда, я не знал, что этот отъезд станет окончательным и вряд ли в своей жизни увижу я когда-нибудь город, которому обязан всем.
   Я слышал, что Полторацкий переведен на службу куда-то в провинцию, но тем не менее часто наезжает в бывшую столицу. В один из этих визитов я нашел его. Он очень обрадовался моему желанию попасть к нему, долго расхваливал место, где ему теперь приходится жить, по-свойски ругал большевистских правителей за недостаточное внимание к провинции, говорил, что, прежде чем перестраивать огромную страну и пытаться обрести власть над целым миром, хорошо бы сделать подлинно новым хотя бы один незначительный городок.
   Я принял пост помощника прокурора города Энска. Новое назначение, казалось бы, больше подходило мне по существу - ведь я окончил юридический факультет Санкт-Петербургского Императорского университета, одновременно являясь слушателем Духовной академии. В академии такая форма образования обычно не приветствовалась, но, поскольку ректор ее был старинным другом нашей семьи и сильно благоволил ко мне, для моей персоны было сделано исключение.
   Однако Полторацкому я сказал, что если в прежние времена я и имел мысли о реформировании закона, если и подразумевал некоторое внешнее упрощение законодательных форм с целью избавления суда от ханжества и элементов фарса, то, по существу, собирался усложнять их, а вовсе не давать правовое обоснование воровству и моральное - хамству.
   Столь резкие мои слова Полторацкого не смутили - мы с ним всегда говорили начистоту.
   - Ну и что? Отринь ты старые принципы отстраненного благородства! Ведь если б сам Господь Бог придерживался подобных принципов, мир бы до сих пор не был создан.
   - Но ведь если закон напрямую говорит, что нужно наказать правого и...
   - Вспомни наши мудрые русские поговорки, ими и руководствуйся. Первая: до Бога высоко, до царя далеко. Вторая: закон что столб - не перелезешь, а обойти можно. То есть, находясь формально в рамках советской юриспруденции, ты можешь заняться собственным малым законотворчеством... соблюдая, конечно, всю возможную осторожность. В этом и есть главное из преимуществ провинции, о которых я тебе толковал.
   - Но ведь мне придется участвовать в политических делах, а на это я никак не могу согласиться!
   Тут Полторацкий усмехнулся и достал откуда-то маленькую книжку на скверной бумаге, которая называлась уголовно-процессуальным кодексом РСФСР. Там он указал мне статью, согласно которой для всех преступлений против большевистского порядка управления первой инстанцией являлся губернский суд. А ведь город, в который я отправлялся, хоть и получил за пару десятилетий до революции статус губернского, но теперь при какой-то административной перепланировке вновь оказался уездным.
   И впоследствии, когда я рассматривал его панораму, открывающуюся из-за широкой спокойной славянской реки с другого, плоского и лесистого берега, то в каждой линии церквей, усадеб и простых деревянных домишек как будто видел обиду, горестное и покорное, какое-то детское удивление этой несправедливости судьбы. Поскольку меня всегда подводило не в меру развитое воображение, очень может быть, что эту обиду я просто выдумал. Большинство обывателей, конечно, мало об этом задумывались, и лишь малая часть интеллигенции и новых правителей огорчались, что их обходят блага, положенные губернскому центру.
   Сразу после прибытия в город Полторацкий сообщил мне, что фактический властитель края, председатель местного отдела ЧК, помощником которого служил ныне мой университетский товарищ, является большим почитателем оккультных и даже дьяволопоклоннических практик.
   Хотя мысль о борьбе за власть на провинциальном большевистском небосклоне и не могла прийти мне в голову, однако обеспечить как можно большую свободу действий для своих целей я был должен. Правда, тогда я довольно смутно представлял, какие это будут цели, но справедливо полагал, что со временем они появятся и требовательно пожелают своего практического воплощения.
   Итак, я решил войти в доверие к уездному диктатору - Богдану Степановичу Зипунову. Вдобавок чувство справедливости всегда заставляло меня выслушивать не только голос христианских пастырей, но и их оппонентов, что я не раз осуществлял в Петербурге. Теперь же мне хотелось увидеть влияние живого оккультизма на умы людей новых, простонародных и потому наивных во всем, что не касается повседневной жизни.
   Зипунов идеально подходил для моей задачи. Это был не очень молодой человек лет за сорок, начинающий полнеть, в штатском он выглядел существом довольно мирным. Была, впрочем, и одна внешняя черта, по моим наблюдениям характерная для палачей, служащих новой власти: какая-то совершенно гладкая, даже масляная кожа лица, подобная той, какая у обычных людей бывает на лысинах.
   Лестно представленный Полторацким как "преданный товарищ", я нашел любезный прием и сразу начал нащупывать будущие пути. Во второй, более неофициальной части разговора, когда Зипунов уже перестал давать советы-приказы по искоренению всяческих империалистических недобитков, я осторожно намекнул, что среди прочего занимался в столице оккультными науками и даже проводил на квартирах заинтересованных лиц небольшие радения-мессы. Вскоре я получил приглашение совершить подобное в присутствии всей большевистской верхушки города и после месяца приготовлений приступил к оному.
   Все было настроено на то, чтобы восхитить воображение провинциалов. Я возливал бутылку специального вина из чекистских запасов на обнаженное тело девственницы - с трудом отысканной крестьянки-сиротки. На следующих мессах она была заменена более спокойной Аленой - миниатюрной девушкой из приличной городской мещанской семьи, одной из учениц бывшей епархиальной гимназии, где я и познакомился с ней после того, как выступил перед гимназистками с рассказом о своих впечатлениях от общения с представителями петербургского Серебряного века.
   Раз в месяц, откинув свои светлые кудрявые волосы, обнаженная Алена спокойно, с детским безмятежным любопытством смотрела на участников мессы, на их горящие сосредоточенные глаза, на великолепие форменных кителей, пока я с быстро приобретенной ловкостью собирал протекшее по ее животу и груди вино в специально заказанный сосуд, формой напоминающий плоскую воронку. Она вздрагивала - вино все-таки было холодным, - и вскоре я стал чуть нагревать его после погреба, потому что Алена мне понравилась своим на редкость приятным, спокойным характером и причинять ей лишние неудобства не хотелось. Собрав вино, я делал торжественный немалый глоток и передавал Зипунову, тот отхлебывал и вручал воронку Полторацкому, после чего она обходила остальных по мере понижения их ранга. Всего в комнате находилось не более восьми человек - за исключением тех случаев, когда к чекистам заглядывали их сослуживцы из соседних уездов.
   Так же вдохновенно воспевал я "молитвы" в виде различных декадентских стихов, которые моя прихотливая память всегда сохраняла в количестве, пропорциональном их цветистой пошлости. После радения мы с Аленой уходили в каморку, где я обтирал ее полотенцем и помогал одеваться. Поскольку происходило это действо, как и положено оккультной мессе, в весьма поздние часы, я как правило провожал ее до дома, находящегося на окраине города. Обычно для нас выделялась специальная бричка, которой я лично правил, но иногда мы прогуливались под ручку и, хотя говорили по дороге мало, не чувствовали себя скованно. Все немалые деньги, выделяемые из чекистских богатств, Алена безропотно отдавала своей матушке, бывшей в курсе дела.
   Поначалу многие чекисты после мессы сватались к ней на одну ночь, но тут случился парадокс: хотя и считается, что черный оккультизм поощряет всевозможный разврат, непременное требование девственности в этом обряде служило наилучшей защитой для Алены. Менять же девушек каждый раз было все-таки чересчур для нравственности уездного города, к тому же я не раз говорил Зипунову, что именно Алена подходит для избранной роли чрезвычайно. Поэтому он опекал ее чистоту лучше, чем самый строгий отец.
   Постепенно месса потеряла очарование новизны, однако я с самого начала рассчитывал на то, чтобы прежняя прелесть перетекла в новую силу привычки. Действительно, все мы - чекисты, я, Алена - привыкли к этому смешному обряду, и он стал приятен для нас, как чашка домашнего чая по возвращении со службы. Даже эротизм мессы вылился в какое-то семейное чувство, так что многие чекисты до или после возлияния заговаривали с Аленой со спокойной нежностью и бескорыстной предупредительностью. В эти моменты и я чувствовал странное удовлетворение, хотя с точки зрения знаменитых петербургских оккультистов обряд был состряпан бездарно и безграмотно, чувствовались, что после него уездные палачи в черных одеждах обретают некое им самим неясное подобие сострадания к слабому.
   После первой мессы с участием Алены мне передали повеление срочно явиться пред очи Зипунова. В приемной я гадал о своей дальнейшей судьбе: пронеслась мысль о том, что, если я не выйду отсюда на волю, получится неловко: я еще не платил квартирной хозяйке за этот месяц. Более серьезные переживания не тревожили меня потому, что в новой России я постоянно ожидал ареста и столь многократно прорепетировал его в своем сознании, что бояться попросту надоело.
   Однако томиться мне пришлось недолго: чекистский командующий встретил меня радостно, даже его кожа казалась еще более блестящей, чем обычно. Он поведал мне, что узнал о выступлении самого товарища Троцкого, в котором этот гений большевизма призывал начать по стране кампанию по возведению памятников жертвам христианского культа, тем, кто выражал на страницах Библии бунтарский дух и тягу к освобождению человека от несправедливого гнета божеских сил. И вот Зипунов выбирал между двумя вариантами: Люцифером и Каином.
   - Я бы порекомендовал поставить памятник Иуде, - ответил я. - Этот персонаж более близок нам по времени, более конкретен и потому понятнее народу.
   - Как точно сказано - понятнее народу! - умилился чекист. Замечательная у вас идея! Как я только сам не догадался? Конечно, Иуда и никто другой! Завтра же начнем...
   - А кому думаете передать заказ? - перебил я вопросом восторг чекиста.
   - Да есть тут у нас один, хе-хе... Местное дарование, так сказать. Вы видели его памятник Марксу в сквере и еще жертвам революции на площади...
   Тут я обрушил на неведомого художника весь сарказм столичного снобизма. Бедный Зипунов аж покраснел, и мне стало его жалко. Уже возлюбленная им идея рушилась на глазах, и я смилостивился:
   - Я знаю нескольких петербургских художников и скульпторов. Уверен, что им будет доступна вся глубина столь противоречивого, метафизически сложного образа...
   Властитель уезда смотрел на меня, как окончательно присмиревшая кобра на своего укротителя.
   Сложнее было уговорить столичных знакомых. Но через месяц напряженной переписки один из них соблазнился оригинальностью идеи и немалым вознаграждением из городской казны, которое расщедрившийся Богдан Степанович даже увеличил из собственного кармана, и вслед за мной прибыл в Энск.
   Ради Иуды даже передвинули на более незавидное место памятник жертвам революции. Христопродавец был изображен в виде тонкого, вьющегося, как змея, человека, одной рукой рвущего на себе висельную петлю, а другую, сжатую в кулак, воздергивающего к небу не то в ненависти, не то в мольбе. После установки памятника новое уездное барство устроило такой званый ужин в честь отбывающего скульптора, какого город не знал и в бытность свою вотчиной князя Ромодановского, сподвижника Петра Великого.
   Однако, несмотря на такое обожание, столичная знаменитость поспешила уехать, по-дружески посоветовав мне сделать то же самое.
   Я понимал справедливость этого совета, понимал, что еще немного - и если суждено мне будет что-нибудь увидеть, кроме убогих двухэтажных присутственных зданий да моря деревянных домишек вокруг, то только северные соловецкие зори. Но я не спешил отсюда, получая тайное спокойствие в том, что увидел в возрасте двадцати восьми лет конец своего пути.
   Теперь часто проходил я на службу мимо Иуды и заставлял себя смотреть на него. Я вспоминал о людях, влачащих свое существование на чужбине, о том, что я должен быть среди них, а вместо этого предал то, что меня растило, воспитывало, что я впитал с первыми нежными материнскими словами, что позволило мне стать мыслящим человеком, - старую Россию, столь ласковую когда-то ко мне, и мне казалось, что я предал на смерть старую родственницу, пусть немного выжившую под конец из ума. А моя награда? В иные моменты, когда сек мерзкий провинциальный дождичек, пресловутое право на эксперимент казалось мне еще ничтожнее тридцати сребреников товарища по несчастью.
   Но я одергивал себя, заставлял думать: что-нибудь одно ослепительно новое я еще сумею сотворить. Пусть одно - но какое! Так думал я и, отвернувшись от памятника, выискивал в глубинах своего сознания страшную и горючую идею.
   II
   Одним из первых моих знакомых в Энске был отец Арсений Медякин, священник обновленческой церкви. В первый раз я увидел его незадолго до истории с Иудой в кабинете того же Зипунова. Как известно, советская власть в целях борьбы с православием поддерживала "живую церковь" - новых раскольников, заявивших о коренной реформе всей церковной практики. Поэтому неудивительно, что Медякин приходил за инструкциями и позволениями в уездное отделение ЧК, вершащее судьбу края и совершенно подмявшее под себя декоративные советы.
   Я взялся проводить священника к его храму, благо он находился напротив моего учреждения, и по дороге мы завели беседу о спорных вопросах богословия. И только в третью встречу я как-то между делом сообщил отцу Арсению, что ни в коей мере не являюсь христианином, чем очень его удивил.
   - Помилуйте! - вскричал молодой батюшка. - Мы же с вами обсуждали тонкости восприятия Святой Троицы в разные эпохи и в современности, и тут вы...
   - Дорогой Арсений, я могу плениться красотой любой идеи, даже если ее не разделяю! Кроме того, мне искренне хотелось помочь вам в вашей идее обновить христианство и указать наилучшие пути для такого обновления - из тех, которые вообще возможны в лоне этого мировоззрения, - не противореча стилистически самим основам его, что было бы, согласитесь, смешно... В конце концов я даже под благословение к вам ни разу не подошел!
   - Ну, - махнул рукой Медякин, - этого от вас, столичного барина, я никак и не ожидал: лобызать руку какого-то провинциального батюшки, вдобавок такого же молодого, как и вы сами. Но что вы вообще отрицаете суть Христа...
   - Нет, отец Арсений, я ничего не отрицаю. На все вопросы жизни у меня есть два ответа: "да" и "не знаю", - а ответа "нет" у меня нет, извиняюсь за грубый каламбур. Это элементарная логика, поэтому и странно утверждать, что наука, которая построена на этой самой логике, отрицает существование Бога. Наука вообще ничего не может отрицать. А насчет моего восприятия христианства - это как раз и есть то "не знаю", которое единственное противостоит твердому "да". Поэтому предлагаю остаться друзьями и дальше спорить по разным вопросам, ибо я уверен, что любая мысль и любое слово, выступающие за пределы обыденности, уже не останутся сказанными зря...
   Про желание указать "наилучшие пути для обновления" я сказал неспроста - нужно признать, что попытки в этом направлении самого отца Арсения часто оказывались совершенно нелепыми. Чего стоит один вынос престола из алтаря на середину церкви в процессе литургии, чтобы-де центр богослужения неожиданно и чудесно переместился в центр скопления верующих. Закончился этот фарс тем, что два слабых пономаренка не удержали большой стол и уронили его при всем средоточии народа на ступени солеи.
   Сам по себе Медякин был детина большого роста, не то чтобы худой, но какой-то телесно слабый и разделенный как будто на две части, ибо любил очень туго препоясываться. Его интеллектуальный багаж был довольно солидным для выпускника губернской семинарии - он утверждал, что числился лучшим на курсе, - но если теоретические диспуты отец Арсений еще мог вести на более или менее высоком уровне, то на практике показывал весь колорит взбунтовавшегося провинциального батюшки. Матушка его была очень молоденькая девочка с абсолютно круглой маленькой головой, очень длинными и тонкими белыми волосами, составлявшими единственную ее красоту. Любовь ее к Медякину простиралась настолько далеко, что ради замужества она даже решилась выйти из комсомольской организации. Как раз в тот момент священник и руководитель уездного комсомола поссорились, и последний всячески использовал неопределенность положения обновленческой церкви в советском государстве в целях личной мести.
   Почти сразу познакомился я и с Павлом Андреевичем Свешницким - школьным учителем. Тогда ему было под пятьдесят, это был худой и довольно крепкий человек, выражение глаз которого совершенно не гармонировало с общей наружностью рассеянного интеллигента. Глаза эти были пронзительно голубыми и молодыми, а взгляд острым и опасным, так что поначалу мне казалось, что среди высокоумных рассуждений учитель неожиданно вложит в рот пальцы и огласит окрестности диким разбойничьим свистом. Острая и довольно обычная бороденка учителя почему-то напоминала мне таран древнегреческого корабля.
   Свешницкий был довольно известен в научных кругах столицы и даже за рубежом. Поначалу, когда он вскользь упоминал об этом, я воспринимал его слова за обычную браваду честолюбивого провинциала, но вскоре, к своему неописуемому удивлению, убедился: мой новый знакомый действительно знаменит. Международные и московские дипломы не умещались в специально отведенном для них ящике, а советская власть назначила учителю специальную пенсию! Я разговаривал с чиновником, который отвечал за эту пенсию, и узнал, что подобный случай был единственным во всей губернии. А уж когда я получил с оказией из-за границы письмо от старого гимназического товарища, большого петербургского сноба, ни в коей мере не изменившего своих привычек, и прочел в нем строки о том, что "как же, слышал об Энске, был у вас там какой-то изобретатель, фамилия на свечу похожа", - я окончательно уверился в уникальности Павла Андреевича.
   Прославился наш учитель тем, что вслед за различными Уэллсами и Жюлями Вернами громогласно объявил о возможности контактов между человеком и космосом вместе с его обитателями. Однако этот открыватель будущего не ограничился самой констатацией факта возможности полетов в космос, но стал даже изобретать специальный снаряд для этой цели.
   Над космической темой Свешницкий работал уже около тридцати лет. Развивая свой звездный снаряд в теории, он не пренебрегал и практическими опытами в области полетов пока еще в воздушной стихии: чтобы быть хоть на йоту ближе к запредельным пространствам, Свешницкий отвел целый этаж своего дома под мастерские и лаборатории, собственноручно строил дирижабли нескольких метров в длину для проверки своих теоретических выводов - толстые и обтекаемые, как рыбы, важные и умиротворенные, как градоначальники прежней эпохи. А ведь если подсчитать количество кубических метров в той части воздушного пространства, в которой парил в дни испытаний каждый из них, не встречая среди российских просторов иных воздухоплавателей, то можно смело сказать, что область его царствования превышала не только территорию, подведомственную городничим и губернаторам, но даже и иным европейским королям!