-----------------------------------------------------------------------
Пер. - М.Колпакчи. В кн.: "Джером К.Джером". Лениздат; 1980.
OCR & spellcheck by HarryFan, 23 August 2002
-----------------------------------------------------------------------

(Из сборника "Наброски в трех цветах" -
"Sketches in Lavender Blue and Green", 1893)



Тук. Тук. Тук. Тук. Тук.
Я приподнялся в постели и стал напряженно вслушиваться. Мне показалось,
что кто-то пытается пробить наружную стеку молотком, завернутым в войлок.
"Грабители!" - решил я (все, что случается в этом мире после часа ночи,
мы склонны приписывать грабителям) и задумался, почему взломщики решили, в
буквальном смысле слова, взламывать дом, что, по-моему, является способом
весьма странным, медленным и неудобным.
Глухие удары продолжались неравномерно, но безостановочно.
Моя кровать стояла у окна. Я протянул руку и раздвинул занавеску.
Солнечные лучи заструились по комнате. Я посмотрел на часы - было десять
минут шестого.
"И что за бестолковое время они выбрали, - подумал я про грабителей. -
Пока они попадут в дом, наступит время завтрака".
Вдруг раздался звон разбитого стекла, и какой-то предмет, ударившись о
штору, упал на пол. Я вскочил с кровати и распахнул окно.
Внизу, на лужайке под моими окнами, стоял рыжеволосый молодой человек в
свитере и фланелевых брюках.
- С добрым утром! - весело крикнул он мне. - Вас не затруднит бросить
мне назад мой мяч?
- Какой мяч? - спросил я.
- Мой теннисный мяч, - ответил он. - Он где-нибудь в вашей комнате.
Прошел, как говорится, насквозь!
Я нашел мяч и кинул его в окно.
- Что вы, собственно, тут делаете? - спросил я. - Играете в теннис?
- Нет, только тренируюсь у стенки дома. Это прекрасный способ
отработать удар.
- Но он не способствует покою окружающих, - ответил я, боюсь, несколько
раздраженно. - А я приехал, чтобы найти здесь покой и тишину. Не можете ли
вы заниматься этим в дневное время?
- В дневное! - передразнил он меня. - Да вот уже два часа, как
рассвело! Но так и быть, перейду на другую сторону дома.
Он исчез за углом и принялся за работу на заднем дворе, где разбудил
собаку. Потом я услышал, как зазвенело еще одно стекло и раздался чей-то
сердитый голос, а затем я, очевидно, заснул.


Приехав на несколько недель в Диль, я поселился пансионе, в котором,
кроме него и меня, других молодых людей не было, и я, естественно,
проводил много времени в его обществе. Беглли был милым и веселым парнем,
но он был бы куда приятнее, если бы меньше увлекался теннисом.
Теннису он отдавал в среднем десять часов в день. У него были
партнеры-романтики, с которыми он играл при лунном свете, тратя половину
времени на то, чтобы отвлечь участников от неспортивных увлечений, и
партнеры-безбожники, с которыми он играл по воскресеньям. В дождливые дни
он надевал непромокаемый плащ, галоши и отрабатывал подачу в одиночку.
Зиму он провел с родными в Танжере, и я спросил его, как ему
понравилось это место.
- Гнусная дыра! - ответил он. - Во всем городе ни одного корта. Мы
как-то попробовали играть на крыше, но mater [мать (лат.)] нашла, что это
опасно.
От Швейцарии он был в восторге и советовал мне при случае остановиться
в Зерматте.
- Ах, какой там корт! - говорил он. - Забываешь, что ты не в Уимблдоне.
Впоследствии один из наших общих знакомых рассказывал мне, что однажды,
глядя с вершины Юнгфрау на плоскую заснеженную поляну, окруженную
пропастями, Беглли сказал:
- Видите площадку, там, внизу? Вот где можно было бы сделать недурной
теннисный корт, только нельзя далеко отбегать от сетки.
Когда он не играл в теннис, не тренировался, не читал про теннис, он
говорил о теннисе. В те времена кумиром теннисистов был Реншо, и Беглли до
такой степени надоел мне этим Реншо, что в моей душе созрела преступное
желание как-нибудь исподтишка убить Реншо и предать его останки земле.
Как-то вечером, когда дождь лил как из ведра, Беглли в течение трех
часов подряд говорил о теннисе, упомянув имя Реншо, если я не сбился со
счета, четыре тысячи девятьсот тринадцать раз. После чая он придвинул ко
мне свой стул, упал на него и начал:
- Обращали ли вы когда-нибудь внимание, как Реншо...
Я перебил его:
- Предположим, что какой-нибудь меткий стрелок возьмет ружье и убьет
Реншо - совсем, наповал, - будете ли вы, теннисисты, продолжать говорить о
нем или перейдете на другую тему?
- Кто же станет стрелять в Реншо! - возразил он с негодованием.
- Неважно кто, - сказал я, - но предположим, что найдется такой
человек?
- Ну тогда останется его брат, - сказал он.
Об этом я забыл.
- Не будем уточнять, сколько их там в семье, - сказал я. - Но если
перебить всех до одного, перестанем мы наконец слышать это имя?
- Никогда, - вскричал он с жаром, - пока существует теннис, имя Реншо
не будет забыто!
Страшно подумать, как бы я поступил, если бы он мне ответил иначе.
На следующий год Беглли совершенно забросил теннис и страстно увлекся
фотографией. Тогда все его друзья стали умолять его вернуться к теннису,
вовлекали его в разговор о подаче, об отбитых и срезанных мячах, о случаях
из жизни Реншо, но он не желал и слышать о теннисе.
Где бы он ни был и что бы он ни увидел, он все фотографировал. Он делал
снимки со своих друзей и этим превращал их в своих врагов. Он снимал
маленьких детей и вселял отчаяние в сердца любящих матерей. Он снимал
молодых женщин, и на их семейное счастье ложилась тень. Один юноша как-то
влюбился в девушку, которая, по мнению его друзей, была ему не пара. Но
чем больше они чернили ее, тем больше он к вей привязывался. Тогда его
отцу пришла в голову счастливая мысль, и он уговорил Беглли
сфотографировать ее в семи различных позах.
Когда влюбленный увидел первую фотографию, он сказал:
- Что за уродство! Чья это работа?
Когда Беглли показал ему вторую, он сказал:
- Слушайте, дорогой мой, да тут нет ни капли сходства. У вас она вышла
безобразной старухой.
При виде третьей он сказал:
- Помилуйте, что вы сделали с ее ногами? Не может быть, чтобы они были
такого размера. Это противоестественно.
Увидав четвертую, он воскликнул:
- Пресвятое небо! Во что вы превратили ее фигуру? Как это могло
получиться?
При взгляде на пятую он зашатался.
- Великий боже, - воскликнул он, содрогаясь от ужаса. - Это не человек,
а призрак! У людей такого выражения лица не бывает!
Беглли уже начал не на шутку обижаться, но его взял под защиту
находившийся тут же отец молодого человека.
- Беглли тут ни при чем, - стал вкрадчиво уверять пожилой джентльмен. -
Он не виноват. Что такое фотограф? Простое орудие в руках науки. Его дело
- установить аппарат, а тот уже сам изображает все, что перед ним
оказалось... Не надо, - продолжал пожилой джентльмен, удерживая Беглли,
который собирался продолжать демонстрацию своих произведений, - не стоит,
не показывайте ему двух остальных...
Мне жаль бедную девушку! Она, по-видимому, искренно любила этого юношу,
и наружность у нее была нисколько не хуже, чем у других. Но какой-то злой
дух, казалось, вселился в аппарат Беглли. С непогрешимым инстинктом
литературного критика он схватывал недостатки и преувеличивал их до такой
степени, что они затмевали все достоинства. Человек с прыщом превращался в
прыщ с человеком на заднем плане. Люди с резкими чертами лица становились
придатками к своим собственным носам. Никто не подозревал того, что один
из наших соседей уже четырнадцать лет носит парик. Аппарат Беглли сразу же
раскрыл обман, притом с такой очевидностью, что все друзья этого человека
долго удивлялись, как это могло ускользнуть от их внимания.
Аппарату, очевидно, нравилось показывать человечество с самой плохой
стороны. Невинные младенцы у него неизменно получались с хитровато-глупым
выражением лица. Молодым девушкам приходилось выбирать, что им больше по
вкусу: лицо бессмысленно идиотское или злое, как у начинающей ведьмы.
Кротких старушек аппарат делал наглыми и циничными. Нашего священника,
прекраснейшего пожилого джентльмена, Беглли изобразил каким-то дикарем с
нависшими бровями и с явно недоразвитым интеллектом. Виднейшего адвоката
города он запечатлел с таким лицемерным выражением лица, что не многие из
видевших его портрет решались потом доверять ему свои дела.
Мне, пожалуй, не следовало бы говорить о себе, так как я могу быть
пристрастным. Скажу одно: если я хоть чуточку похож на свою фотографию,
сделанную Беглли, то все, что критики когда-либо и где-либо говорили по
моему адресу, справедливо и даже больше чем справедливо. Однако я готов
утверждать - хоть я и не претендую на красоту Аполлона, - что левая нога у
меня отнюдь не длиннее правой и вовсе не изгибается дугой. Это я берусь
доказать. Беглли уверял, что с негативом что-то произошло во время
проявления, но на фотографии этого пояснения нет, и потому я продолжаю
считать себя незаслуженно оскорбленным.
Аппарат в руках Беглли не подчинялся никаким законам перспективы - ни
божеским, ни человеческим. Я видел фотографию его дядюшки, снятого рядом с
ветряной мельницей, и пусть любое беспристрастное лицо решит, кто из них
больше - дядя или мельница.
Однажды он вызвал целый скандал в нашем приходе, демонстрируя карточку
всем известной и уважаемой незамужней особы, держащей на коленях молодого
человека. Черты лица этого джентльмена были расплывчаты и костюм казался
до смешного детским, - между тем, если бы он встал, рост его был бы не
меньше шести футов и четырех дюймов. Одной рукой он обнимал ее за шею, а
она держала его за другую руку и фальшиво улыбалась.
Имея некоторое представление о фотографической машине Беглли, я охотно
поверил объяснению этой дамы, утверждавшей, что мужчина на ее коленях -
это ее одиннадцатилетний племянник, но люди недоброжелательные смеялись
над ее попытками оправдаться, а то, что получилось на снимке, говорило
против нее.
Все это происходило на заре всеобщего увлечения фотографией, когда
малоопытным людям даже нравилось по дешевке запечатлеть свои черты. И вот
почти все, жившие на три мили в окружности, раньше или позже сидели,
стояли, облокачивались или лежали перед Беглли. В результате ни в одном
приходе люди не отличались таким смирением, как в нашем. Взглянув на свою
фотографию, снятую Беглли, никто уж не мог грешить тщеславием. Каждому
портрет открывал глаза на его недостатки.
Спустя некоторое время какой-то злонамеренный человек изобрел кодак, и
Беглли стал появляться всюду притороченным к предмету, напоминающему
миссионерский ящик сверхкрупного калибра. На ящике была надпись, смысл
которой сводился к тому, что стоит Беглли нажать на спуск, как человек,
очутившийся перед объективом, будет сфотографирован в совершенно
непристойном виде.
Для всех знакомых Беглли жизнь стала сплошным испытанием, все
ежеминутно боялись, что он застигнет их в нежелательном виде. Он
увековечил с помощью моментальной фотографии своего отца, когда тот
отчитывал садовника, и младшую сестру в тот момент, когда она прощалась с
дружком у садовой калитки. Для него не было ничего святого. Он щелкнул
спуском кодака, стоя позади процессии во время похорон своей тетки, и
запечатлел, как один из ближайших родственников покойной, закрываясь
шляпой, шептал на ухо брату веселый анекдот.
Общественное негодование уже достигло предела, как вдруг в нашей
местности появилось новое лицо - молодой человек по имени Хэй,
подыскивавший спутников для летней экскурсии в Турцию. Все с восторгом
подхватили эту идею и рекомендовали ему взять с собой Беглли. Мы возлагали
большую надежду на эту поездку, мечтали, что Беглли нажмет на спуск своего
кодака около гарема или за спиной какой-нибудь султанши и найдется
башибузук или янычар, который навсегда освободит нас от него.
Наши надежды, однако, оправдались только частично. Я говорю "частично",
потому что Беглли вернулся целым и невредимым, но полностью излеченным от
своей фотографической мании. Он рассказывал, что не встретил за границей
ни одного говорящего по-английски существа, будь то мужчина, женщина или
ребенок, которое не таскало бы с собой аппарат, и вскоре один вид черного
сукна или звук щелканья кодака стал доводить его до бешенства.
Он рассказывал, что на вершине горы Татра в Карпатах английские и
американские фотолюбители, желающие снять "величественную панораму",
выстраиваются с аппаратом под мышкой, под надзором венгерской полиции, в
длиннейшую очередь по двое в ряд и каждому приходится ждать своей очереди
чуть не три с половиной часа.
Он также рассказывал, что константинопольские нищие носят на шее щиты с
обозначением цен, установленных ими для фотолюбителей. Он привез с собой
образец такого прейскуранта:

Один снимок, спереди или сзади ...... 2 франка
" .... " ... с выражением на лице ... 3 "
" .... " ... в оригинальной позе .... 4 "
" .... " ... во время молитвы ....... 5 франков
" .... " ... во время драки ......... 10 "

По его словам, когда нищий был особенно безобразен или отличался
физическим увечьем, он требовал по двадцать франков за сеанс, и ему охотно
платили эту сумму.
Итак, Беглли забросил фотографию и пристрастился к гольфу. Он показывал
несведущим людям, как, вырыв ямку в одном месте и положив пару кирпичных
обломков в другом, можно превратить любую теннисную лужайку в площадку для
гольфа, и сам все это для них проделывал. Он убеждал пожилых леди и
джентльменов, что гольф - самый безобидный вид спорта, водил их за собой
часами по мокрым вересковым пустошам и доставлял домой смертельно
уставшими, простуженными и полными мстительных планов.
В последний раз я видел его в Швейцарии несколько месяцев тому назад.
Он, казалось, совершенно охладел к гольфу, зато много говорил о висте. Мы
случайно встретились в Гриндельвальде и условились на следующее утро
вместе взбираться на Фаульгорн. На полдороге мы сделали привал, и я
немного погулял один, любуясь горным пейзажем. Вернувшись, я застал его с
"Кавендишем" в руке и колодой карт, разложенных на траве. Он решал
какую-то карточную задачу.