Руденко. – Разделяли? Очень хорошо. Я предъявлю вам подлинник доклада Канариса, на котором есть ваша резолюция...
   Кейтель. – Я знаю этот документ с пометками на полях.
   Руденко. – Следите за резолюцией... Вот документ Канариса, который, как вы только что сказали, вы считали правильным... Ваша резолюция: «Эти положения соответствуют представлениям солдата о рыцарском способе ведения войны. Речь идет об уничтожении целого мировоззрения, поэтому я одобряю эти мероприятия и покрываю их. Кейтель». Ваша подпись?
   Кейтель. – Да, я написал это в качестве решения после доклада фюреру.
   Руденко. – Но там не написано, что это Гитлер так сказал. Там написано: «Я покрываю. Кейтель». Я спрашиваю вас, подсудимый Кейтель, именуемый фельдмаршалом, неоднократно называвший себя здесь «солдатом», вы своей кровавой резолюцией подтвердили и санкционировали убийства безоружных солдат, попавших к вам в плен? Это правильно?
   Кейтель. – Я беру на себя эту ответственность...»
   ...Особенно страшным был допрос американским прокурором Эйменом Кальтенбруннера; Штирлиц даже зажмурился, чтобы отогнать от себя назойливое видение – длинное, несколько дегенеративное лицо начальника РСХА, «доктора юриспруденции и верного палладина Гиммлера».
   «Эймен. – Подсудимый, вы слышали на этом Суде показания, связанные с «особым обращением»? Что оно означало?
   Кальтенбруннер. – Следует предположить, что это означало смертный приговор, который не выносился судом, а определялся приказом Гиммлера. Лично я понимаю это таким образом.»
   (Штирлиц подумал, что если когда-либо какой-либо художник решит создать фрески о людских достоинствах или пороках, то «ложь» и «ужас» он вполне может писать с фотографии Кальтенбруннера.)
   «Эймен. – Подсудимый Кейтель показал, что такого рода выражение было общеизвестно. Не было ли вам известно выражение «особое обращение»? Ответьте, пожалуйста, «да» или «нет».
   Кальтенбруннер. – Да. Был приказ Гиммлера – могу также указать на приказ Гитлера – казнить без судебного разбирательства.
   Эймен. – Обсуждали ли вы когда-либо с группенфюрером Мюллером ходатайства о применении «особого обращения» к некоторым людям? Ответьте, пожалуйста, «да» или «нет».
   Кальтенбруннер. – Нет.
   Эймен. – Были вы знакомы с Джозефом Шпасилем?
   Кальтенбруннер. – Я его не знал.
   Эймен. – Я передаю вам его показания.
   Кальтенбруннер. – Так это же Йозеф Шпациль! Его я знал.
   Эймен. – Может быть, вы взглянете на абзац, начинающийся со слов: «в отношении „особого обращения“»... Нашли это место?
   Кальтенбруннер. – Чтобы охватить содержание документа, я должен прочитать его полностью.
   Эймен. – Но, подсудимый, у вашего защитника есть копия этого документа!
   Кальтенбруннер. – Мне этого недостаточно.
   Эймен. – Хорошо, тогда читайте с середины страницы: «во время совещаний начальников секторов группенфюрер Мюллер часто советовался с Кальтенбруннером о том, следует ли применять по тому или иному делу „особое обращение“. Вот пример такого разговора: „Мюллер: Скажите, пожалуйста, по делу „А“ следует применить „особое обращение“? Кальтенбруннер отвечал „да“ или предлагал поставить вопрос на решение рейхсфюреру. Когда проходила подобная беседа, упоминались только инициалы, так что лица, присутствовавшие на совещаниях, не знали, о ком идет речь“». Является ли это письменное показание правдой или ложью, подсудимый?
   Кальтенбруннер. – Содержание этого документа нельзя назвать правильным в вашем толковании, господин обвинитель... Возможно, что Мюллер говорил со мной об этом, когда мы вместе обедали, поскольку меня это интересовало с точки зрения внешней политики и информации...
   Эймен. – Вам знакомо имя Цирайса?
   Кальтенбруннер. – Да.
   Эймен. – Он был комендантом концентрационного лагеря в Маутхаузене?
   Кальтенбруннер. – Да.
   Эймен. – Я зачитаю отрывок из предсмертной исповеди знакомого вам Цирайса... «Ранним летом сорок третьего года лагерь посетил обергруппенфюрер СС доктор Кальтенбруннер... Ему были показаны три метода умерщвления: выстрелом в затылок, через повешение и умерщвление газом. Среди предназначенных к экзекуции были и женщины; им отрезали волосы и убили выстрелом в затылок. После казни доктор Кальтенбруннер отправился в крематорий, а позднее – в каменоломню». Это правильно?
   Кальтенбруннер. – Это ложь.
   Эймен. – Хорошо... Перед вами документ... Об уничтожении на месте англо-американских летчиков... Подписано: «Доктор Кальтенбруннер». Отрицаете ли вы тот факт, что имеете отношение к этому приказу?
   Кальтенбруннер. – Я никогда не получал этого приказа.
   Эймен. – Вы отрицаете, что здесь стоит ваша подпись?
   Кальтенбруннер. – Господин обвинитель...
   Эймен. – Ответьте на мой вопрос: вы отрицаете вашу подпись?
   Кальтенбруннер. – Я не получал этих документов. Конечно, я частично виноват, что не обращал внимания, не даются ли от моего имени такие приказы...
   Председатель трибунала. – Я ничего не понимаю! Либо вы говорите, что это не ваша подпись на документе, либо что подписали его, не глядя на содержание. Что именно вы утверждаете?
   Кальтенбруннер. – Господа! Я никогда не получал этого документа! Я не мог подписать его, потому что это противоречило моим убеждениям!
   Председатель трибунала. – Я не спрашиваю о ваших убеждениях. Я хочу получить ответ: вы подписывали его или нет?
   Кальтенбруннер. – Нет.
   Председатель трибунала. – Но ведь там стоит ваша подпись!
   Кальтенбруннер. – Я не убежден, что это моя подпись.
   Председатель трибунала. – Полковник Смирнов, по каким пунктам вы бы хотели подвергнуть свидетеля перекрестному допросу?
   Смирнов. – Подсудимый отрицал свое участие в уничтожении евреев в Варшавском гетто... Он утверждал, что полицайфюрер Польши Крюгер якобы подчинялся непосредственно Гиммлеру и никакого отношения к Кальтенбруннеру не имел...
   Председатель трибунала. – Пожалуйста, задавайте вопросы.
   Смирнов. – Я прошу дать подсудимому дневник Франка. Читайте и следите, правильно ли это переведено: «Нет сомнения, – говорит Крюгер, – что устранение евреев повлияло на успокоение... Однако среди рабочих-евреев имеются специалисты, которых сегодня нельзя заменить поляками без всяких последствий... Поэтому Крюгер просит доктора Кальтенбруннера доложить об этом рейхсфюреру СС...» Почему Крюгер действовал через вас?
   Кальтенбруннер. – Крюгер ни одним словом не говорит, что я там был в качестве его начальника. Он знал лишь, что я в качестве шефа службы информации рейха часто приходил к Гиммлеру со специальными сообщениями, и он просил меня доложить ему и по этому вопросу...
   Председатель трибунала. – Вы говорите слишком быстро и произносите речи, не отвечая на вопросы.
   Кальтенбруннер. – Крюгер подчинялся непосредственно Гиммлеру.
   Смирнов. – Я прошу ответить, просил ли вас Крюгер представить его отчет Гиммлеру или нет? Это все, о чем я вас спрашиваю.
   Кальтенбруннер. – На этом совещании присутствовало много народа, и каждого, кто был близок к фюреру или Гиммлеру, о чем-нибудь просили.
   Смирнов. – Я прошу вас ответить «да» или «нет». Просил он вас доложить?
   Кальтенбруннер. – Я этого не знаю.
   Председатель трибунала. – Господин Смирнов, добейтесь от него, чтобы он ответил на вопрос.
   Смирнов. – Подсудимый, просил ли Крюгер доложить Гиммлеру о невозможности немедленного уничтожения всех квалифицированных рабочих-евреев и как тот отнесся к этому?
   Кальтенбруннер. – Возможно, он просил меня, но ни в коем случае не как своего начальника...»
   Господи, подумал Штирлиц, кто же тогда был начальником в их вонючем рейхе? Один Гитлер? Все остальные агнцы божьи? Ничего ни о чем не знали? Плакали по ночам о судьбе тех, кого уничтожали в печах, как на конвейере?
   Все, как один, повторяли: «Я даже не слышал о зверствах», «Только в Нюрнберге я узнал про тот ужас, который творили секретные айнзацкоманды СД в России», «Я просто не хотел, чтобы евреи играли какую-то роль в финансах, промышленности, науке и искусстве рейха, но я никогда не призывал к тому, чтобы их сжигали в газовых камерах, это противоречит моим убеждениям», «Я доверял фюреру и не мог предположить, что он замышлял такое»...
   Единственный обвиняемый, Шахт, организатор банковско-валютной системы третьего рейха, человек, который дал Гитлеру средства на создание вермахта, усмешливо разглядывая английского обвинителя Джексона сквозь толстые стекла очков, не спорил по мелочам, признавал, что поддерживал фюрера, и единственная схватка с тем, кто его допрашивал, относилась к Чехословакии, когда Шахт заявил, что Гитлер не захватывал Прагу: «Он же не взял эту страну силой! Союзники просто подарили ее фюреру!»
   Джексон замер от гнева, но своего добился; реванш был сокрушительным:
   – Когда вы были министром без портфеля, – начал забивать гвозди вопросов английский обвинитель, – были развязаны агрессивные войны против Польши, Дании, Норвегии, Голландии, Бельгии; в то время, когда вы были членом имперского правительства Гитлера, случилось вторжение в Советскую Россию и была объявлена война Соединенным Штатам. Несмотря на это, вы продолжали оставаться министром фюрера? Не так ли?
   – Да, – ответил Шахт, по-прежнему беззаботно разглядывая обвинителя; тень все той же снисходительной улыбки сохранялась на его лице.
   – Вы не порвали с Гитлером до той поры, пока германская армия не стала отступать, не правда ли?
   – Письмо, благодаря которому мне удалось добиться разрыва с Гитлером, датировано тридцатым ноября сорок второго года.
   – Вы тогда считали, что корабль уже тонет? Война проиграна, не так ли?
   – Именно. Об этом достаточно ясно свидетельствуют мои устные и письменные заявления.
   – Скажите, после оккупации Вены вы заставили служащих австрийского банка принять присягу?
   – Да.
   – Вы заставили их повторить за собой следующие слова: «Я клянусь, что буду повиноваться фюреру германской империи и германского народа Адольфу Гитлеру... Будь проклят тот, кто нарушит ее. Нашему фюреру трижды: зиг хайль!» Это правильное описание произошедшего?
   – Да, – ответил Шахт. – Эта присяга является предписанной для чиновников.
   (Штирлицу импонировало то спокойствие, с которым Шахт признавал свою вину; ни один из обвиняемых так себя не вел; старик идет на виселицу, подумал тогда Штирлиц, с гордо поднятой головой; что ж, какая-никакая, но все-таки позиция.
   Он, однако, не мог даже предположить, что финансовый гений третьего рейха, человек, без которого фюрер не смог бы создать ни армию, ни флот, ни СД, ни гестапо, будет оправдан трибуналом по всем предъявленным ему обвинениям.)
   Особо тщательно он проштудировал речь адвоката Латернзера, защищавшего генеральный штаб третьего рейха. Он долго размышлял, почему Латернзер решился на открытую фальсификацию фактов, утверждая в своей речи, что последнее из предъявленных обвинений, заключающееся в том, что «военные руководители должны нести ответственность за то, что на практике они допускали осуществление преступных планов Гитлера, а не противились им, ведет снова к центральной проблеме данного процесса, относящейся к военным, а именно к проблеме долга повиновения. Неоднократно говорилось, что приказы Гитлера не только являлись военными приказами, но и имели еще законодательную силу. Стало быть, военные руководители должны были не подчиняться законам? Если не будет соблюдаться долг повиновения по отношению к приказу, предписывающему совершение общеуголовного преступления, то причиной этого явится то обстоятельство, что этот приказ потребует действия, направленного против государственной власти. А можно ли вообще говорить о преступлении, если приказ требует действия, которое не направлено против государственной власти, а, наоборот, совершается по ее указанию? И если на этот вопрос ответить положительно, то какой гражданин какого государства может распознать преступный характер своих действий?»
   Как мог Латернзер игнорировать то, что было не просто доказано, но совершенно очевидно человечеству: без и вне генерального штаба Гитлер не смог бы спланировать ни одну из своих компаний! Штирлиц помнил строки программы НСДАП, где прямо говорилось, что именно партия и вооруженные силы являются теми двумя столпами, которые выражают философию жизни рейха. Как можно настаивать на невиновности генерального штаба, руководившего агрессией, при том, что вина главнокомандующего люфтваффе Геринга не оспаривалась, главнокомандующий военно-морским флотом Денниц был назначен Гитлером своим преемником, а фельдмаршал Кейтель, непосредственный куратор генерального штаба, покрывал убийства пленных! Можно защищать, но нельзя доказывать невиновность генерального штаба, зная, что армия вкупе с айнзацкомандами расстреливала без суда и следствия женщин и детей в оккупированных ею странах?!
   (Штирлиц, однако, не мог предположить, что в речь Латернзера были заложены целые «блоки» фраз генерала Гелена, он не допускал и мысли, что генеральный штаб и имперское правительство Гитлера будут оправданы; несмотря на протест советского судьи Никитченко. Кончался сорок шестой год; запад Германии надо было оформлять в государство, верное Западу, а кто это сделает, как не те, кто знал, как вести дело в управленческих канцеляриях рейха и учить молодежь азбуке военного ремесла в наскоро отремонтированных казармах Гитлера.)
   ...Именно этот период – с весны сорок пятого и по осень сорок шестого года – оказался той ареной истории, на которой Штирлиц должен был постараться увидеть ведущих персонажей, понять представляемые ими тенденции и, обобщив полученную информацию, прийти к решению, продиктованному не только его личными, человеческими интересами, но и той позицией, которой он следовал с того ноябрьского дня семнадцатого года, когда связал свою жизнь с революцией Ленина.



Гонсалес – I


   Генерал Альфредо-Хосефа-и-Рауль Гонсалес, известный в кругу друзей под кличкой «Локо»49, на самом деле был одним из самых умных людей в испанской разведке.
   Он начинал в университете Саламанки, специализируясь в докторантуре по истории Аргентины и Чили; его работы были блестящими, выводы – парадоксальны и неожиданны; внезапно он бросил науку и ушел в политику, в тридцать девять лет стал полковником, одним из шефов политического департамента в генштабе. Однако за ум (в эпоху царствования бездарей) приходится расплачиваться; вот он и был уволен в отставку в июле сорок первого – после того, как сказал, что «Голубая дивизия», отправленная в Россию, будет разбита и что ввязывание в драку против России недальновидный шаг, результаты которого трудно предсказуемы.
   С тех пор он жил в своей огромной, похожей на лабиринт, квартире на калье-де-Акунья; летом выезжал на море, в маленькую, всего семь домиков, рыбачью деревушку Торремолинос, что под Малагой.
   Его первая жена погибла в автомобильной катастрофе; вторая простудилась во время прогулки на катере, промучилась зиму и умерла в клинике профессора Мендосы от неизвестного врачам легочного заболевания.
   С тех пор Гонсалес жил один; обслуживал его капрал Хорхе, – бобыль, он поселился в его доме, водил машину, делал покупки, сервировал стол к обеду (завтракал Гонсалес в постели; раньше, до отставки, не понимал, какая это прелесть, сразу же поднимался, бежал в ванную, ел наспех – счетчик времени не выключался ни на минуту, работа – это скорость, побеждает тот, кто устремлен) и тер генералу спину особой жесткой мочалкой, ибо массаж – основа долголетия.
   Просыпался он в одно и то же время, ровно в десять, за мгновение перед тем, как Хорхе приносил газеты: «Йа», «Информасьонес», «Пуэбло» и «АВС», а также лиссабонскую «Диариу ду нотишиаш», (эту газету цензура Франко пропускала в страну беспрепятственно); впрочем, до разгрома рейха он получал и «Фелькишер беобахтер» (единственная европейская газета, не позволявшая себе нападок на режим Франко).
   Первые месяцы после того, как он оказался не у дел, просмотр утренних газет был для него неким суррогатом работы. Он подчеркивал абзацы, казавшиеся ему наиболее важными; был глубоко уверен, что вот-вот все изменится, Франко поймет свою ошибку, позвонит ему и пригласит вернуться, объяснив, что все произошедшее было следствием интриг Серано Суньера, который давно и тяжко не любил Гонсалеса, ибо считал, что разведка портит его, министра иностранных дел, работу, вторгаясь не в свои прерогативы. Однако шли месяцы, Франко не звонил; ушел Суньер, назначили другого «Меттерниха», а он, Гонсалес, продолжал пребывать в отставке. Тогда, истомленный ожиданием дела, генерал позволил себе, в кругу близких друзей, высказать критические замечания в адрес каудильо, который забывает тех, с кем начинал предприятие; через пять дней после этого ему позвонил неизвестный и, не представившись, порекомендовал быть более тщательным в формулировках, особенно когда речь идет о людях, окруженных любовью нации; «безгрешных нет, за каждым есть нечто, позволяющее предпринять такие шаги, которые докажут людям, что и он, генерал, заслуживает не просто отставки, но заключения в тюрьму, как человек, запускавший руку в карман казны».
   Генерал не успел ничего ответить: трубку аккуратно положили на рычаг; именно в тот день – впервые в жизни – он испытал унизительное ощущение собственного бессилия; что может быть горше, как невозможность ответить на оскорбление?
   Вот тогда он и сказал себе то, что никогда до этого не позволял себе даже в мыслях: «Ни в одном нормальном обществе такое невозможно. Я расплачиваюсь за то, что помогал строить тюрьму. Все бесполезно. Надо затаиться и ждать. Я живу в обреченной стране, где все построено на алогизмах, где горе называют счастьем, а террор – свободой. Мне отмщение, и аз воздам».
   С тех пор он перестал посещать клубы, из дома выходил только на прогулку, а со своим бывшим помощником Веласкесом, отвечавшим за разведывательную сеть в Англии и Соединенных Штатах, встречался лишь в лифте, когда тот приезжал из Лондона, благо жили в одном доме и понимали друг друга без слов.
   Именно после того звонка он понял, что уповать на какие-то изменения, до тех пор пока жив Франко, – глупо, мальчишество, старческий маразм, безответственное мечтательство; надо затаиться и ждать; изменения произойдут, но это случится значительно позже, с развитием в стране индустрии и науки; спасение в том, чтобы сделаться незаметным, раствориться, стать частичкой массы, отказавшись от того, что определяло индивидуальность Альфредо Хосефа-и-Рауля Гонсалеса.
   Однако в Испании той поры и такую манеру поведения надо было замотивировать, чтобы чиновник Пуэрта-дель-Соль, получавший ежедневные рапорты о нем, Гонсалесе, о его встречах, прогулках, разговорах, состоянии здоровья, отправлении естественных потребностей с женщинами, покупках, телефонных звонках, не вздрогнул на чем-либо, не пошел советоваться с руководителями, что повлекло бы еще более жесткую слежку, а то и акции; Франко на это был большой дока, особенно любил такие операции по устранению противников, которые были связаны с авиакатастрофами или же с организацией террористических актов руками левых подпольных группировок.
   Поэтому, перебесившись в спальне после того звонка, Гонсалес вызвал доктора Мендосу; просмотрев перед этим справочник внутренних болезней, где говорилось о симптомах инфаркта, пожаловался, что не может дышать, мучает боль в левом подреберье, постоянные позывы рвоты.
   Мендоса по праву считался дорогим врачом, консультировал Гонсалеса с той еще поры, когда он был одним из шефов разведки, не прерывал с ним отношений и после отставки, ибо добился такого места под солнцем, что мог позволить себе редкую роскошь ничего и никого не бояться: на деньги, заработанные практикой, он купил огромную латифундию в Галисии, вложил средства в акции универмагов и приобрел пай в «Эреро и Фереро», – лучших мадридских магазинах изделий из кожи. В отличие от министра, генерала, начальника департамента, функционера министерства фаланги, его не могли уволить, сам себе хозяин, своя клиника, да счет в банке вполне надежен.
   Выслушав Гонсалеса, подержав свои тонкие, холодные руки на его могучей волосатой груди, задав десяток неторопливых вопросов, Мендоса склонился к его голове и тихо шепнул:
   – У вас нет инфаркта... Если вы хотите стенокардии, то прежде всего замотивируйте боль в солнечном сплетении...
   ...Полгода Гонсалес провел в кровати, хотя каждое утро делал гимнастику, чтобы мускулы не сделались тряпками; Мендоса, понимавший ситуацию как никто другой, пустил слух, что дни генерала сочтены, сердце совершенно изношено, какая жалость, мужчина в расцвете сил, представляю, каким это будет ударом для каудильо, чудо, если Гонсалес выживет, я не могу дать гарантии, что летальный исход не наступит в любую минуту. Тирания любит убогих; слежку с Гонсалеса сняли; не опасен, живой покойник. Вот тогда он и приступил к осуществлению того плана, который разработал, пока умирал. Суть этого плана сводилась к тому, чтобы сказочно разбогатеть, ибо лишь богатство могло сделать его недоступным для врагов, время голых лозунгов о «единстве и благе нации» кончилось, все вернулось на круги своя, могущество человека, его нужность определялась отныне лишь тем, сколько денег лежало на его счету и каким количеством земель он владел.
   Гонсалес понимал, что он не сможет разбогатеть, если будет лежать в спальне и читать книги, доставая фолианты из старинных шкафов ручной работы; необходимо общение, анализ новостей, причем не пустых, газетных, но живых, почерпнутых в тех кругах, где есть доступ к реальной, а не обструганной информации. Такого рода общение – с тем, чтобы оно не вызвало нового цикла работ против него со стороны секретной полиции, – так же должно быть тщательно замотивировано. Поэтому доктор Мендоса позвонил ему и сказал, что можно подниматься, особой угрозы для сердца пока нет; конечно, не надо перетруждать мышцу, но посещение корриды или футбола отнюдь не возбраняется, если, конечно, умеете контролировать эмоции, поскольку удел всех болельщиков – унизительный инфаркт на трибуне, когда никто не захочет вам помочь, и не потому, что люди плохи, просто всех в тот момент будет занимать пас Пепе левому защитнику «Реала» Карденасу, тот мастерски бьет понизу с правой, или же – если речь идет о Пласа де торос – люди ждут завершающего удара Бласа, который совершенно прекрасно держит левую ногу, выгибая ее тетивой перед броском на быка, совершенно так же, как это делал Педро-Ромеро из «Фиесты», которую написал дон Эрнесто, который воевал против каудильо с русскими. Кремль платит писателям слитками платины, покупает на корню, всем известно...
   С тех пор Гонсалес начал посещать корриды, аккуратно восстановил знакомства, присматривался, прислушивался; искусству лицедейства учиться ему не приходилось, асом разведки считался вполне заслуженно, поддержал Франко потому лишь, что был убежден: Испании нужен порядок, страна еще не готова к безбрежной демократии, предложенной республиканцами; должны пройти годы, прежде чем народ сможет пользоваться ее благами бескровно; сначала надо научиться выслушивать противную точку зрения и тактично выдвигать свои доводы, а не палить из кольта в лоб оппонента. Он не мог себе представить, что победа порядка придет с террором и неуемным восславлением маленького человечка по фамилии «Франко».
   Именно на Пласа де торос он вполне мотивированно встретился с Анхелом-Алькасером де Веласкесом и провел с ним два часа на трибуне «Сомбра», перебросившись всего несколькими фразами; но и этого было достаточно, чтобы понять то, что следовало. Веласкес был его учеником и сейчас – встреча эта состоялась в сорок третьему году еще – занял совершенно особое положение в европейской разведке.
   Судьба Веласкеса была совершенно необычной, но в то же время типической, если рассматривать его дела, слова, идеи и увлечения не оторванно от концепции испанского национального характера, а именно сквозь призму этого характера, соединяющего в себе черты как Дон Кихота, так и Санчо Пансо.
   Двенадцатилетним мальчишкой Веласкес пришел на Пласа де торос; вообще-то такое редко случается, желающих – тьма; даже десятилетние перескакивают через деревянные поручни и бегут на быка с красной тряпкой, но лишь единицам удается избежать рокового удара, большинство кончает госпиталем, распоротым боком, инвалидностью. Веласкес был везуном, он показал класс, зрители взревели: «Пусть останется, пусть убьет быка!» И он остался, убил быка и получил ухо; это было немыслимо в двенадцать лет, о нем написали в газетах: «Мальчик из народа победил лучшего быка Миуры!» Его приветствовал создатель испанской фаланги Хосе Антонио Примо де Ривера, определил малограмотного паренька в школу, потом в университет на философский факультет в Саламанку; там он внимал сказителям, адептам испанского фашизма, которые вещали о величии национального духа, о том, что Испания стала жертвой заговора международного еврейства во главе со Сталиным, что лишь дон Адольфо, фюрер Германии, противостоит на континенте дьяволам, болтающим о «людском братстве»; нет и не может быть братства между людьми, говорящими на разных языках. По поручению шефа фаланги Веласкес принимал участие в терроре, был приговорен к смерти, после мятежа Франко был отпущен на свободу; во время гражданской войны получил орден за отвагу; убийство Хосе Антонио Примо де Риверы считал комбинацией каудильо, попросившего об этой услуге левых, только бы убрать главного конкурента, а поскольку все левые – красные, которые готовы на любое злодейство, они с радостью убрали вождя испанской фаланги, брата Гитлера, светоча Испании.