«Я понял, что мне надо сделать, — сказал себе Степанов, — я это сейчас понял совершенно ясно. В Штатах есть семьсот корпораций, и только восемьдесят из них работают на военную промышленность, остальные заняты внутренними делами, торгуют с миром станками для легкой промышленности или жилищного строительства. Мне надо найти тех, кто в Штатах заинтересован в мирной торговле с Гаривасом. А такие есть там. И встретиться с ними. Или написать им письмо. Или позвонить. Впрочем, на телефонный звонок денег у меня не хватит, хотя времени на то, чтобы соединиться с маленькой фермой где-нибудь в Калифорнии, уйдет всего ничего, секунд восемь — десять… Вот где экономия, вот в чем сокрыт успех скоростной динамики конца века… Вложи мы средства в автоматическую телефонную связь по всей стране, прибыль исчислялась бы в миллиардах, но ведь мы хотим дать рубль и получить немедленную отдачу в количестве десяти рублей, Маркса забываем; если на единицу вложения получено пять процентов, это уже сверхприбыль, на большее нельзя рассчитывать, закон не перескочишь…»
   Степанов попросил бармена разменять сто франков на жетоны для телефона-автомата, раскрыл справочную книгу, нашел телефон Вернье; к телефону подошла женщина, сказала, что Вернье нет дома, спросила, что ему передать, куда позвонить, поинтересовалась, не может ли помочь она; голос у нее был добрый и веселый, в нем слышалась звонкость, такие голоса бывают у женщин, которые любят; они поэтому счастливы.
   «Мне нужны имена серьезных людей, которые хотели иметь бизнес с Гаривасом, — раздумывал Степанов. — На старости лет ты стал приходить к решению загадки окольным путем, собираешься слишком долго, как стареющий боксер перед последним боем или балерина, которая сходит со сцены. Ты думал о чем угодно, только не о том, к чему сейчас пришел. Нет, — возразил он себе, — я думал об этом же, только я действительно старею и собираюсь перед боем, как старый боксер, это верно подмечено. Разминка мысли. Хорошо сказалось, именно так, разминка мысли… В Штатах накануне трагедии в Чили медеплавильщики костили Альенде, ибо он сделал все, чтобы поднять эту отрасль у себя в стране, зато те, которые производили станки для медеплавильной промышленности, были готовы к дружеской кооперации с Народным единством. Надо найти несколько дней и засесть в Шёнёф в библиотеку, чтобы посмотреть, какие мирные отрасли промышленности Штатов и банки, что их финансируют, готовы к сотрудничеству с Санчесом. Эти люди только и могут сказать правду о том, почему сейчас стали поговаривать именно о Дигоне, как сатане антигаривасского заговора. Впрочем, — возразил он себе, — когда люди Морганов и Меллонов начали драку против своего главного конкурента, они называли его открыто: Рокфеллер. Может быть, и сейчас происходит то же? И я зря придумываю сюжет? Такое возможно, — сказал себе Степанов, — все возможно в этом самом странном изо всех миров…»
   Он посмотрел на указатели (весь аэропорт в указателях — нельзя терять ни секунды, ибо из них складываются века, по которым историки судят о нации); почтовых отделений было несколько; купил красивый, с разводами лист бумаги, конверт для авиаписьма, написал адрес — не так, как принято у нас, начиная с города, а с имени: «Харрисон Болс, 67 улица, отель „Плаза“, Нью-Йорк, США». (Успел подумать: "В нашем бюро проверки пришлось бы сражаться с читчиками; наверняка требовали бы, чтобы я писал «Гаррисон», так дают в наших справочниках, значит, так и пиши; господи, сколько он мучился со словом «гаухсляйтер», будь оно трижды неладно; всегда исправляли "я" на "е", чтоб все было, как в немецком письме, но ведь буквосочетание «ей» звучит у немцев как «яй», именно «гаухсляйтер»; ничто не помогало, без бумажки таракашка, а с бумажкой человек, точнее не скажешь".)
   "Дорогой Харрисон, привет тебе из Орли. Я был тут по своим делам, но жизнь — штука быстро меняющаяся, я, увы, до сих пор не могу последовать совету Плиния-младшего, который мудро поучал друга: поручи своим людям утомительные хлопоты по хозяйству и, воспользовавшись после этого полным уединением, целиком отдайся наукам, постижению тайн знания, чтобы после тебя осталась хоть крупица такого, что принадлежало бы тебе одному.
   Судьба нашего с тобой коллеги Лыско (если ты бывал в Пресс-центре Шёнёф, мог с ним встречаться, говорят, славный парень) понудила меня присмотреться к делу Леопольдо Грацио самым внимательным образом, и, как только я стал к этому делу присматриваться, всплыла фамилия Барри Дигона. Поверь, это не есть зловредные козни коммунистической пропаганды, пинающей ногами бедных уоллстритовских акул, это пришло ко мне не от нас, а от вас. Поэтому, если ты не разгласишь строжайший секрет, пожалуйста, помоги мне понять, порасспроси своих коллег в редакции — «Нью-Йорк таймс» знает все, да здравствует «Нью-Йорк таймс»! — почему ваши люди столь недвусмысленно приторачивают именно Дигона к узлу Гариваса. Кто из его конкурентов может быть заинтересован в том, чтобы кивать именно на него, а не на Рокфеллеров, как это по традиции делается? Или же Дигон совершенно переориентировался с Европы на американский континент? Ведь он никогда не работал на юге. Я, впрочем, им давно не занимался, с конца шестидесятых годов, вполне мог отстать. Как и ты, я не очень-то люблю, когда мне навязывают точку зрения, «во всем мне хочется дойти до самой сути», это писал Пастернак. А он писал прекрасно. Вот я и обращаюсь к тебе с такого рода просьбой.
   Напиши мне в европейский Пресс-центр в Шёнёф. Напиши про себя, мы ж не виделись черт-те сколько лет. Что касаемо меня, то, пока судьба дарит меня своей благосклонностью, я потихоньку готовлю себя к ее неблагосклонности; знаешь, Монтень прав: мы приучаем себя к войне, фехтуя на роскошных турнирах в дни мира.
   Буду бесконечно признателен тебе, если выполнишь мою просьбу.
   Дмитрий Степанов".
   …В самолете уже Степанов написал еще две открытки, Францу Зиблиху в Гамбург и Хуану Мануэлю в Мадрид; больше всех других ему мог бы помочь, конечно же, Хуан Мануэль, но, как истый гидальго, он был силен в слове произнесенном; мог часами рассказывать поразительные истории в «Хихоне», что на углу бывшей авениды Хенералиссимо и бывшей калье Примо де Риверы; ныне, к счастью, многое вернулось на круги своя, к прекрасной поре того Мадрида, когда там жили Хемингуэй, Сыроежкин, Андре Мальро, Роман Кармен и Пикассо; Гран Виа — что может быть достойнее этого названия одной из самых красивых улиц Европы?!

45

   17.10.83 (23 часа 58 минут)
   Шору позвонили, когда он уже лег спать; передачи телевидения ФРГ стали почти такими же скучными, как и здешние, последние известия он обычно слушал в машине, возвращаясь из комиссариата домой, или же утром, за кофе, пролистывая газеты; одно и то же, читать нечего; в каждой строке тревожное ожидание чего-то неотвратимо страшного; пугают друг друга, пугают…
   Шор включил светильник, снял трубку, уверенный, что звонят из отдела, не иначе, как Папиньон — активен, словно матадор первого поля.
   — Шор.
   — Месье Соломон Шор?
   Голос был незнакомый, властный, раскатистый.
   — Да.
   — Извините за поздний звонок. Мне сказали, что у вас может быть пресс-конференция, полагал, что окончится за полночь… Вы спали уже?
   — Засыпал. Кто говорит?
   — Я из «Союза лиц, подвергавшихся расовой дискриминации», месье Шор. Моя фамилия Зеккер. У меня есть кое-какие новости, связанные с судьбой вашего брата Эриха.
   Шор резко поднялся, почувствовал, как глухо застучало сердце. Потянулся за сигаретой; откашлявшись, спросил:
   — Он нашелся?
   — Все не так просто, месье Шор. У меня практически нет времени, приехал всего на два дня, но я готов увидеться с вами завтра до работы, скажем, в восемь. Могли бы выпить кофе, я остановился в «Цур голден пост»…
   — Хорошо, я приеду в восемь, месье Зеккер… На всякий случай, пожалуйста, оставьте ваш телефон.
   — Сейчас, минуту, надену очки… У них такие маленькие цифры на аппарате… Так, тридцать три, семнадцать, сорок четыре… Записали?
   — Запомнил. Вы остановились в номере на втором этаже, над входом в ресторан?
   — Совершенно верно.
   — Завтра я буду сидеть за первым столиком возле двери в сером костюме…
   — Месье Шор, я видел ваши фотографии в газетах, я вас узнаю, спокойной ночи.
   — И вам хорошего сна…
   Шор выключил ночник, забросил руку за голову, правой сжал сигарету, словно бы хотел расплющить ее.
 
   …Эрих был старшим, ему исполнилось шестнадцать в сорок четвертом, и он жил в немецком Базеле; родители развелись; он с матерью остался в Германии, отец и Соломон уехали в Берн, здесь были знакомые, которые определили мальчика в хорошую школу; когда отец договорился о квартире для своей бывшей жены и сына, немцы закрыли границу; маму угнали в Равенсбрюк, а потом в Освенцим и там сожгли; Эриха прятали знакомые, а в декабре сорок четвертого он исчез; после войны отец искал его по всему свету вплоть до самой своей смерти; завещал поиск Соломону; и вот этот ночной звонок; так здесь не звонят, что-то не то…
   Шор снова включил ночник, набрал номер дежурного по управлению.
   — Шарль? Это я, дорогой, прости, что так поздно тебя тревожу. Не сочти за труд установить, причем сразу же, но тактично, без шума, когда в «Цур голден пост» остановился некий господин Зеккер, откуда он прибыл, один ли, ну, и все остальное, что удастся выяснить, о'кэй?
   — О'кэй, инспектор… Если будет что-то интересное, разбудить или доложить утром?
   — Обязательно буди… Впрочем, вряд ли я усну.
   — Вы прекрасно говорили с журналистами.
   — Спасибо.
   — Я позвоню, Соломон…
   Шор положил трубку, поднялся, накинул халат, достал в кухне из холодильника банку пива, открыл — белая пена, пахнувшая дубовой бочкой, обрызгала его, — выпил одним махом и подумал, снова: «Это неспроста, я пока еще не могу понять, в чем дело, но это неспроста».
   Он пошел в свой кабинет, включил свет, присел к столу, подвинул ближе фотографию Эриха: носатый, маленький, курчавый, шея тонкая; отчего, вдруг пришло ему в голову, у всех еврейских детей, рожденных в бедных семьях, такие жалкие, тонкие шеи?
   И вдруг представил себе слякотное шоссе, колонну маленьких узников, собак, эсэсовцев, а потом ощутил запах барака, куда их загнали перед тем, как отправить в «баню», где маленьких человечков отравят газом и они будут корчиться на цементном полу, а в глазок за этим станут наблюдать взрослые мужчины в черной форме и смеяться над «жиденятами», а потом пойдут в свою столовую и сытно пообедают супом и картофельными котлетами.
   Шор вспомнил, как отец впервые повел их в театр смотреть «Синюю птицу». Они с Эрихом тогда сидели на галерке, замерев от счастья, взяв друг друга за руки, и как же долго они потом мечтали, что к ним тоже прилетит добрая фея и жизнь их сделается радостной, такой, как и у этих бедных детей дровосека…
   «Только дети умеют играть в чужое счастье, — подумал Шор. — Только они умеют верить, что вся галька на берегу моря — драгоценные камни, изумруды и сапфиры… Видимо, лишь в детстве бывает такое невосполнимое чудо, когда окружающий нас мир кажется не таким, каков он есть, а таким, каким я его чувствую и в какой я верю… Никто не будет несчастным, если мы будем добры. Никто не умрет, если мы сможем не забыть… А я стал старым и посмел забыть лицо Эриха… Значит, он умер… Папа верно говорил, что надо в мыслях быть героем, чтобы в жизни не сделаться подлецом… Почему я вспомнил эти папины слова? Наверное, оттого, что убежден: звонок Зеккера не связан с памятью Эриха… Это связано с делом Грацио… А если я ошибаюсь, мне надо уходить из криминальной полиции, я обязательно наломаю дров, обвиню невиновного или сяду за один стол с насильником и грабителем…»
   Он вернулся на кухню, достал из холодильника три яйца и включил электрическую плиту — не мог заснуть, если испытывал даже легкое ощущение голода; снотворное принимать боялся, очень следил за здоровьем, больше всего страшился осенних простуд, осенью и весной кутался, как глубокий старик.
   «Я ощущаю себя сейчас, — подумал он, — преступником, за которым следят мой Папиньон и его бригада. Он меняет квартиры, прячется в однозвездочных пансионатах, лишь бы уйти от постоянного, изматывающего душу наблюдения… А почему я себя так чувствую? Я сижу в своем доме, пью пиво, сейчас буду есть яичницу на оливковом масле; я посыплю ее сверху тертым сыром и, видимо, возьму батон и масло; откуда же такое ощущение? Может быть, просто-напросто одиночество? Но я привык к нему и не хочу ничего другого… Нет, скорее всего, этот звонок сомкнулся с тремя вопросами на пресс-конференции… Мне задавали очень хитрые вопросы эти три человека. Кажется, первый был марокканцем, второй из Уругвая, а третий англичанин… Эти вопросы могли задать либо провидцы, либо люди, которые знают о моем деле столько же, сколько я, либо, наконец, эти вопросы им вручили профессионалы накануне встречи со мною… Точно, они были подготовлены…»
   Шор вздрогнул, потому что зазвонил телефон.
   Он снял трубку, но в трубке было глухое молчание, звонок продолжался; «Вот дурень, — подумал Шор, — я же отключил здесь аппарат». Он побежал в спальню; звонил Шарль, дежурный по управлению.
   — Берите ручку, инспектор, я кое-что выяснил…

46

Ретроспектива VII (двадцать дней тому назад)
   "Резидентурам ЦРУ в Гаривасе, Паме, Далласе, Милане.
   Шифром директора.
   Тем, кого это касается.
   Строго секретно.
   Представляется целесообразным сбор материалов на членов кабинета министров Гариваса — майора Лопеса, Энрике Прадо, Хорхе Кристобаль, а также на сотрудников аппарата премьера: Гутиереса (связь с прессой) и Родригеса (адъютант по ВМФ).
   Цель. Не комментируется.
   Что интересует в первую очередь? Связи, скрываемые от семьи, друзей и правительства, финансовые операции, прошлое, тайные пристрастия.
   Возможны ли во время этой работы акции, не разрешенные конгрессом США? По усмотрению руководителей резидентур, которые всю свою деятельность подчиняют интересам США и статьям Конституции.
   Финансирование. Ввиду того, что ситуация в Гаривасе грозит национальным интересам США и чревата коммунистическим проникновением в Центральную Америку, все траты представляются разумными в случае, если предлагаемые материалы того стоят.
   Отчет о работе отправлять в адрес директора ЦРУ по его шифру".
   После того, как этот запрос ушел, директор пригласил к себе Джеймса Боу, толстого, огромного, вечно потеющего техасца, старого и верного друга, в прошлом боксера, шерифа, репортера, затем адвоката, работавшего последнее время в Голливуде, и сказал ему:
   — Старина, дело, которое надо сделать, я могу поручить только одному тебе… И знаешь почему? Не только потому, что ты тертый, а значит, умный, в этом здании таких много; не только потому, что я тебе бесконечно верю, здесь тоже есть такие люди. Дело в том, что ты не являешься частью нашей проклятой бюрократической структуры, ты не должен писать бумажки, нести их одному из моих заместителей, опасаясь ревности другого, сетуя на черствость третьего и ярясь от излишней эмоциональности четвертого. Дело чрезвычайное, Джеймс. Ты хорошо обкатался в Голливуде, истинный разведчик обязательно должен быть хорошим актером, у гениев это врожденное, у тебя благоприобретенное… Вот прочитай шифротелеграмму, которая ушла в наши резидентуры… Я познакомлю тебя с первыми откликами, наверняка придет масса муры… Твоя задача будет заключаться в том, чтобы отделить злаки от плевел и придумать сценарий на каждого из пяти перечисленных в телеграмме людей… Ты сначала придумай сценарий на каждого, исходя из тех материалов, — директор кивнул на пять папок, что лежали на столе, — которые я уже имею… Психологический портрет можно нарисовать, какой-никакой, но все же нечто приближенное к оригиналу… Я дам тебе послушать — здесь, в этом кабинете — их голоса; здесь же, только здесь ты посмотришь на видеомагнитофоне их выступления с трибун, поведение на приемах и даже в семейном кругу… Посмотришь также съемки их друзей и близких… Исходя из всего этого, ты и начнешь фантазировать, Джеймс, кого и на чем легче взять… Причем исходя из того, что брать придется не кому-нибудь, а тебе…
   — Эта работа займет все мое время… Закрыть контору в Голливуде? Или как?
   — Закрывать контору нет смысла, старый толстый хитрец… Я скажу тебе позже, какие акции стоит приобрести на биржах Цюриха, Женевы, Парижа и Франкфурта… Вложишь миллион, я гарантирую возможный проигрыш своими пятью процентами, так или эдак, но заработаешь славно.
   Джеймс Боу вытер пот, катившийся по его огромному лицу, мятым платком, сунул в рот сигарету, но не стал прикуривать, поинтересовался:
   — Что, в Гаривасе действительно пахнет порохом, как об этом пишут в газетах?
   Директор улыбнулся.
   — Не хитри, Джеймс. Тебе прекрасно известно, что все это пропаганда, просто твой друг, — он толкнул себя пальцем в грудь, — не любит, когда его считают глупее, чем он есть на самом деле…

47

   18.10.83 (8 часов 06 минут)
   Зеккер поднялся навстречу Шору, раскинул тонкие руки, дружески обнял, повел к столу, где был уже накрыт завтрак на две персоны.
   — Милый Соломон, позволь мне так называть тебя, я не хотел вчера говорить по телефону, здесь живут еще мерзавцы, которые были с Гитлером и симпатизировали ему, потому что все здешние банкиры швицы, а никакие не евреи; уверяю тебя, твой телефон прослушивают, нигде в мире, никогда и никто по-настоящему нам не верит; я заказал яйца по-венски, сок и хороший сыр; хочешь чего-нибудь еще? Я не стал тебе говорить главное, хочу обо всем информировать сейчас, как, кстати, твое коронное дело с итальянцем? Бесспорно, это загадка века, убежден, многие из твоих коллег мечтают заполучить такое дело в свои руки, можно крупно подзаработать, поверь мне! Да, ты не взял фотографию Эриха? У нас только две, те самые, что в свое время прислал твой папа…
   Шор выпил стакан холодной воды (научились у американцев, ставят на стол, словно аспирин пьянице или хлеб голодающему), достал сигарету и, продолжая слушать тараторившего без умолку Зеккера, медленно, сладостно затянулся, долго размахивал спичкой, наблюдая, как ее пламя мечется в воздухе, прищурился, представив себе цирк, там дрессировщики делают похожие фокусы — выключают свет и гонят сквозь огненное кольцо несчастных собачек, одаривая их за это дешевыми конфетами, потом набросал психологический портрет собеседника, понял то, что ему нужно было понять, и перебил:
   — Господин Зеккер, последний раз я пил на брудершафт семь лет назад с марсельской потаскухой напротив пятизвездочного отеля для собак, кошек и пони, хозяева гарантируют люксовое обслуживание… Сколько помню, я не видел вас ни разу, так что не церемоньтесь и называйте меня по-свойски «инспектор Шор». Завтракать я не намерен, утром пью только кофе, крайне занят и приехал лишь потому, что вы сказали, будто имеете сведения об Эрихе. Слушаю вас внимательно.
   Зеккер словно бы споткнулся, заговорил еще мягче:
   — Ах, Соломон, ну, перестаньте, мы братья по крови, а что есть выше этого братства, не надо же, право, выпускать колючки, словно ежик, у моей внучки он живет под кроватью, чудное существо с жестокими глазами, разве можно запретить крохе?! По поводу Эриха я имею информацию, вот она, — он достал из кармана конверт, положил его на стол, оглянулся по сторонам, — пожалуйста, уберите в карман, я чувствую себя затравленным с тех пор, как смог вырваться от Гитлера, я всюду всего боюсь… Ты… Вы думаете, нам легко работать? Это только кажется, что нам сочувствуют, на самом деле были бы рады, сожги нас всех в печках ефрейтор! Так вот, тот человек, адрес которого мне удалось достать — и не думайте, что это было легко, — не нацист, хотя, кажется, им симпатизировал. У него есть уникальные материалы по еврейскому вопросу в рейхе, можно найти следы к Эриху, этот тип швейцарец, но тебе… вам будет довольно сложно говорить с ним, он нас не любит, живет в Базеле, ему семьдесят семь, Вольф Цорр, ты прочитаешь о нем все в этом конвертике, торопись, пока он не умер, если надо, нажми… Нажмите как следует, не мне вас учить, но есть еще один господин, однако подойти к нему почти невозможно. Он хочет встретиться с вами, Соломон, и открыть кое-что, назвать имена тех, кто знал, куда угнали евреев из немецкого Базеля в январе сорок пятого, но он хочет быть уверен, что ты… что вы введете его в курс дела с итальянцем, объясните истинную ситуацию, не так, как журналистам. Он связан с Барри Дигоном, пытался помочь его несчастному брату Самуэлю, но того убили наци и самого Барри тоже чуть не убили. Он знал отца Грацио, а тот был дружен с Муссолини и его за это союзники сажали в тюрьму, но, говорят, он тайно помогал евреям, этого не простили, палестинцы отомстили Леопольдо Грацио, око за око, зуб за зуб, они мстят и по третьему колену… Тот господин хочет узнать всю правду, он понимает, что ты… что вы не можете говорить открыто, но он наш, у него болит сердце за всех, он будет содействовать вам в поисках брата, его имя… Нет, сначала я должен понять, хотите ли вы искать бедного Эриха и для этого… словом, что ему передать?
   Шор поднялся, громко высморкался и сказал:
   — Киш мир ин тухес, менш, унд зай гезунд!15

48

   18.10.83 (11 часов 02 минуты)
   Мари Кровс оказалась совсем еще молодой женщиной с узкими зелеными глазами, золотоволосая, коротко, под мальчика стриженная.
   — Я вас представляла себе другим, — сказала Мари, когда они встретились в баре «Дворца прессы».
   — Каким? — заинтересовался Степанов.
   — Русские очень традиционны в одежде… Или же, наоборот, как-то вызывающе неряшливы, носят черные брюки и коричневые туфли… А вы прямо-таки парижский журналист…
   — В Париже живут разные журналисты… Бреннер — одно, а Вернье — прямо ему противоположное.
   Что-то стремительно промелькнуло в лице Мари, в ее узких зеленоватых глазах; «беззащитная цепкость», — отметил Степанов, удивляясь тому, что возникло именно это словосочетание, казалось бы, взаимоисключающее, хотя, впрочем, мир ведь еще не исчерпал себя, человек, умирая, удивляется тем ощущениям, которые приходят вместе с последним вздохом. «Беззащитная цепкость» — в этом есть что-то от избалованного ребенка…
   — Вернье — мой отец, — заметила Мари. — Пожалуйста, не говорите, что он работает на консерватора Бельсмана. Отец — честный человек.
   — Он мне тоже показался славным человеком, Мари, но я никак не думал, что он ваш папа.
   Глаза ее засияли, но так было лишь одно мгновение, потом они вновь стали настороженными, изучающими, закрытыми.
   — Вам что-либо известно, как сейчас Лыско? — спросила она.
   — Жив… Это все, что я знаю… Времени не было, я из аэропорта сразу к вам. И потом, знаете, когда человек уезжает оттуда, где он какое-то время жил, начинают действовать законы той общности, куда он вернулся…
   — Вас интересует, отчего с ним так поступили, мистер Степанов?
   — Ради этого я приехал.
   — Вы можете попасть в его квартиру?
   — Не знаю…
   — Дело в том, что на его письменном столе должно лежать страниц тридцать машинописного текста… Прочитав этот материал, вы поймете, пусть не до конца, кому Лыско мог мешать…
   — Кому же? Дигону?
   — Да.
   — У вас есть факты?
   — Они были в квартире Лыско.
   — Можно от вас позвонить в посольство?
   — Хотите, чтобы разговор стал известен полиции?
   Степанов улыбнулся.
   — Считаете, что ваш аппарат подслушивают?
   — Мне намекнули об этом. Мне дал это понять инспектор Шор, который ведет дело Грацио… Я пыталась взять у него интервью…
   — Он сказал, что слушает ваши разговоры?
   — Не только один он. Есть частные детективы, есть еще и другие силы, научно-техническая революция и все такое прочее.
   Степанов поднялся, поменял у бармена монету на жетон для телефона-автомата, позвонил в бюро, где работал Лыско, представился, попросил ключ от его квартиры.
   — У нас нет ключа, товарищ Степанов, его отправляли в таком состоянии, что было не до ключей, попросите у консьержки.
   — Почему вы думаете, что она даст мне его ключ? Я и по-французски не говорю…
   Мари, стоявшая рядом, шепнула:
   — Я говорю, пусть только они позвонят…
   — А вы не можете позвонить? — спросил Степанов.
   — Мы не знаем номера. Поезжайте, поговорите, в конце концов, можете обратиться в консульство…
   — Вы очень любезны, — сказал Степанов. — Дайте адрес, пожалуйста…
   Мари снова шепнула, словно бы понимала русскую речь:
   — Не надо, я знаю, где он живе… где он жил…
 
   …Консьержка приняла подарок Степанова, рассыпавшись в благодарностях (уроки краткосрочных командировок; всегда бери с собою, если, конечно, сможешь достать, пару баночек черной икры по двадцать восемь граммов, три цветастых платочка, три бутылки водки и набор хохломских деревянных ложек).
   Прижав к груди «горилку з перцем», женщина достала ключ от квартиры Лыско, заметив:
   — Он всегда предупреждал меня, когда уезжал на несколько дней, а теперь даже не оставил записки…