Мари, Вернье и Гала устроились поближе к очагу, в самой глубине зала; Папас пришел с меню, огромными, как межправительственные договоры, и такими же красно-кожаными.
   — Если позволишь, Мари, я закажу то, что тебе наверняка очень понравится, — сказала Гала. — Ты разрешишь?
   — Конечно, — Мари вымученно улыбнулась. — Спасибо.
   — Пожалуйста, Папас, сделайте ваш особый критский салат с мидиями, — попросила Гала. — Только сначала принесите какой-нибудь плед, наша девочка замерзла… Тебе ведь холодно, Мари, да?
   — Нет, нет, Папас, не беспокойтесь, мне тепло.
   — Ей холодно, — повторила Гала, — я вижу.
   — Она попросит сама, если ей станет холодно, — раздраженно заметил Вернье.
   — Но тогда будет поздно! Ее просквозит, она такая бледненькая.
   Вернье улыбнулся дочери.
   — Я ее учу не навязывать добро… Ничего нельзя навязывать, а особенно добро, это не прощается… Пора от слов переходить к делу и бить по щекам вместо уговоров — на юге Франции и в Италии на этом держатся семьи.
   — Сейчас я подвинусь, чтобы тебе было сподручнее ударить, — засмеялась Гала, — только сначала закажу самую вкусную еду для Мари…
   — Все-таки я принесу плед, — сказал Папас, — я чувствую, как дует, такие промозглые дни, просто невероятно, октябрь обещали теплым, а тут дождь, словно декабрь на дворе. Я подложу большой пень в очаг, станет тепло…
   — Что ты хочешь заказать? — спросил Вернье. — Мари не любит рыбу.
   — Но здесь особая рыба, Мари, может, ты попробуешь маленький кусочек?
   Мари покачала головою.
   — Нет, спасибо… Никто так вкусно не готовит рыбу, как моя мама, но я и у нее отказываюсь… Не знаю почему…
   — Хорошо, тогда пусть Папас приготовит мясо в виноградных листьях, да, Вернье?
   — Действительно вкусно, Мари, — подтвердил Вернье. — Советую попробовать…
   — А помнишь, как ты впервые угостил Ганса кукурузой? — Лицо Мари на какое-то мгновение смягчилось, разошлись морщинки вокруг рта, глаза сделались добрыми, мягкими.
   — Конечно, помню… Ганси тогда был толстый, побежал к старой турчанке, которая продавала горячую вареную кукурузу, и шмякнулся, потому что не заметил ступеньку, сорвал кожу на коленях и зашелся плачем, а был же взрослый мальчик, двенадцать лет…
   — От обиды, — объяснила Мари. — Нацелился на кукурузу, про которую ты ему так много рассказывал, побежал, и вместо лакомства — содранные колени… Знаешь, как обидно, когда видишь радость, вот она, только протяни руки, а переторопишься, шлеп, и коленки в кровь!
   — А помнишь, — сказал Вернье, — как мы поехали в Испанию и ты сердилась на меня и все время завешивала свое окно в машине шалью, чтобы не загореть, ты очень боялась загореть, была мода тогда на бледность…
   — Ну, па, не надо, — лицо у Мари стало до того грустным, что у Вернье защемило сердце.
   — А еще мы с тобой ужасно рассорились, когда ты не хотела, чтобы я купил тебе туфельки марки «колледж», — вздохнул он, — тебе очень хотелось носить высокие каблуки, а мне это не нравилось, оттого что ты была маленькая, вернее, мне казалось, что ты маленькая…
   — Вздорная. Ты просто нас очень баловал…
   Гала закурила.
   — Но ведь это замечательно, если отец имеет возможность баловать детей… Нас тоже баловали, пока была жива мама… Мы каждый год ездили в деревню, там было много фруктов, и такие дешевые, что мы с братьями объедались ими, а потом мама умерла и больше ни разу мы не выезжали из города…
   Мари положила свою мягкую, нежную ладонь на холодные руки Гала; на какое-то мгновение глаза Мари вспыхнули, она посмотрела на отца и шепнула:
   — Папочка мой…
   Вернулся Папас, укрыл Мари легким пледом, склонился, готовый выслушать заказ; он никогда не записывал, желание клиента — закон, а закон надо помнить.
   — Что будем пить? — поинтересовался он.
   — Мари, тут прекрасное розовое вино. Папас, пожалуйста, принесите бутылку, папа рассказывал, как ты маленькая выпила розовое шампанское и стала танцевать на столе…
   — И разбила фужер, — добавила Мари, — даже сейчас помню этот звук, фужер-то был хрустальный…
   — Ну, и досталось тогда тебе от… — Вернье оборвал себя, потому что досталось ей от Элизабет, а он не считал возможным говорить о ней плохо, то равновесие, о котором мечтал все эти месяцы, достигнуто, самое страшное — нарушить его, ничего нельзя нарушать в этом ломком мире, все и так обречено, хрупко, ненадежно…
   — А помнишь, — оживилась Мари, — как Ганс изображал охоту на кабана, когда мы вчетвером ездили на теплые озера, мама болела радикулитом?
   — Помню… Маленький толстощекий озорник, а вместо ружья палочка… Он обожал пугать себя, ты замечала?
   — Так это же очень интересно, — рассмеялась Мари. — Я тоже любила себя пугать. А вы любили, Гала?
   — Нет. Я любила мечтать и очень этого боялась, потому что, когда возвращалась из грез в нашу обыденность, становилось до того ужасно, что жить не хотелось…
   — А Гансу было так хорошо в папиной обыденности, что он себя пугал… Вам не скучно слушать наши воспоминания, Гала?
   Та улыбнулась.
   — Я все знаю… Папа часто рассказывает про вас, про каждый ваш день… Особенно когда рассматривает ваши фотографии… Он вспоминал, как ты маленькая отдыхала на море и очень шалила, не слушалась, тогда мама сказала, что отведет тебя в горы и там оставит, ты заплакала: «А я камушки соберу и буду кидать, и по ним к тебе вернусь…»
   — А папа рассказывал вам, как он ударил меня?
   — Да что ты?! Нет.
   — О, папа умеет быть очень жестким, — сказала Мари, — вы, наверное, еще не имели возможности в этом убедиться… У меня была няня, маленькая толстая шведка, которая любила меня, да, папа?
   — Очень, — подтвердил Вернье. — Такая славная девушка…
   — Вот, а дети всегда знают, кто их любит, а ведь если любят, то все прощают, и я раз ударила няню по лицу не со зла, а так, играючи в «барыню-служанку», и папа снял ремень и стеганул меня, я испытала такой ужас, какого никогда больше не испытывала… Но это был нужный урок, да, па?
   — Если ты так считаешь, — Вернье достал из кармана коробочку с сосудорасширяющим лекарством, положил таблетку под язык.
   — Что? — спросила Мари. — Тебе плохо?
   — У него постоянно скачет давление, — сказала Гала, — особенно когда он волнуется…
   — А тут еще я со своими делами…
   — Он очень волновался, когда тебя не было, Мари. Он жил тем, что ты к нему приедешь… Как это замечательно, что ты приехала…
   — А завтра после лекции папу начнут поносить, отберут кафедру и перестанут печатать…
   — Уже перестали, — заметил Вернье, — но это пустяки, никуда они не денутся… Главное, что мы с тобою точно придумали, как поступить завтра, это будет красивый удар…
   — Помнишь, — Мари немножко повеселела, — как мы привезли бабушку в Дюнкерк и сказали ей, что это Бискайский залив, и наша слепенькая общительная бабуля стала расспрашивать всех на пляже, что это за новый Дюнкерк появился здесь?
   — Помню. Все помню, будь я трижды неладен.
   — И я, — кивнула головой Мари.
   — А я чаще хочу забыть, что было, — сказала Гала. — Мари, пожалуйста, поправь плед, я же чувствую, как сквозит…
   Мари закуталась; Вернье хмыкнул.
   — Девочка стала похожа на шотландского стрелка.
   — Знаешь, о чем я думала последние семь часов, па?
   — Нет.
   — Я думала про то, какое же это треклятое слово «собственность». Бедный Томмазо Кампанелла, как он мечтал о «городе солнца»… А такое невозможно… Увы… Разве бы стала я так метаться, не чувствуя, что мой Мигель под ударом? Не стала бы… Мой, и все тут…
   — Но ведь ты прощаешь ему любовь к Гаривасу?
   — Разные понятия.
   — Почему? Просто ты его еще очень уважаешь… Ты ведь никому не позволишь сказать про него дурное слово? Конечно, не позволишь… Ты ведь никому не разрешишь обсуждать его слова, дела, поступки, ты убеждена, что он поступает верно, любит тех, кого надо, окружает себя теми, в ком уверен… Ладно, не сердись, не буду, прости… Просто я здорово старею, а поэтому делаюсь чересчур обидчивым…
   Папас принес вино, налил Вернье, тот попробовал.
   — Сказочно.
   Только после этого обязательного ритуала Папас наполнил бокалы дамам и спросил:
   — Поставить нашу критскую музыку? Или хочется тишины?
   — О, пожалуйста, поставьте вашу музыку, — ответила Мари.
   — Я с вами потанцую, — пообещал Папас, — я всегда танцую с моими постоянными клиентами, да, Гала?
   — Он ее отобьет, — пожаловался Вернье дочери, — они постоянно переглядываются у меня за спиной.
   — Не отобьет, — заверила Мари. — Только глупая женщина может уйти от такого красивого, умного и доброго, как ты…
   — Поняла, подруга? — Вернье гордо взглянул на Гала. — Папас, еще пару бутылок, я сегодня хочу от души пить.
   — И всю ночь потом глотать лекарства, — упрекнула Гала.
   — Вы лишены слова, мадемуазель, — сказал Вернье. — Шат ап!36
   — Мари, хочешь устриц? — спохватилась Гала. — Здесь напротив допоздна их продают, совсем забыла! Я сейчас!
   — Не надо, Гала! — но та уже шла к выходу, натягивая на ходу пальто. — Я сейчас, — и выбежала.
   — Не слишком ли ты много говоришь только со мной одной? Про понятное нам, про нас с Гансом? Гала, может быть, обидно.
   — Я все эти месяцы только про вас и говорил с ней, с кем же еще?
   — А с собой?
   — С собой я не говорил. С самим собою я плакал, человечек…
   — Если все хорошо кончится, давай поедем все вместе в Гаривас, а?
   — Приглашаешь?
   — Конечно. Купим тур и поедем на две недели… Он будет счастлив…
   — Ты любишь его, Мари? Или ты любишь свою любовь к нему?
   — А разве это не одно и то же?
   Вернье покачал головою.
   — Нет, маленькая, это совсем не одно и то же.
   — Я говорила об этом с одним русским…
   — Его зовут Степанов?
   Мари рассмеялась.
   — О, какой ты хитренький, папочка! Откуда знаешь?
   — Он был у меня…
   — И рассказывал… Вы чем-то очень похожи…
   — Ну, еще бы… Консерватор Вернье и коммунист Степанов…
   — Вы похожи тем, как любите своих детей…
   — Давай выпьем за Ганса?
   — Давай. Только подождем Гала.
   — Бесполезно. Она полчаса будет выбирать тебе самые вкусные устрицы и десять минут торговаться, чтобы купить их за полцены… Давай выпьем за то, чтобы Ганси скорее приехал сюда и мы посидели бы здесь, у Папаса, попировали и вы наконец обжили бы ваши комнаты…
   Вернье достал ключ от квартиры, протянул Мари.
   — Я заказал тебе этот ключ из особой бронзы, ты же любишь, когда все красиво…
   — Бедная мамочка…
   — Мне тоже ее очень жаль, но что я мог сделать, Мари?
   — Вы такие разные… Почему ты женился на ней?
   — Потому что я очень ее любил, я никого так не любил, как ее…
   — Давай выпьем за нее?
   — Давай.
   — Пусть бы у нее получилось так, как ей хочется…
   — Дай-то бог…
   — Мы с Гансом всегда мечтали, чтобы вы хоть как-то соблюдали видимость семьи, это ведь так важно для детей, особенно маленьких…
   — Я готов был, Мари…
   — Знаю… Но ты действительно любил маму?
   — А ты полагаешь, что я женился на ней, чтобы переселиться из моего подвала в ее прекрасный дом над Рейном?
   Мари ничего не ответила, чокнулась с отцом и медленно выпила. Гала вернулась с коробочкой устриц.
   — Такие жирные, просто прелесть! Самые лучшие устрицы — октябрьские! Пожалуйста, Мари, это все тебе! Боже, какого я сейчас видела страшного человека! Весь в черном, сидит на своем мотоцикле, а глаза белые, как вата… Он посмотрел на меня и крикнул: «Пиф-паф, птичка!» У меня даже мурашки побежали по коже…
   — Накурился, идиот, — сказал Вернье, — сколько же таких несчастных!
   Папас принес лимон, ножичек, чтобы вскрывать устрицы, и включил музыку. Зазвучал знакомый голос: бритоголовый актер Савалас запел грустную песню, его греческий был ужасен, все-таки он теперь работает в Голливуде, думает по-английски, а если думаешь на другом языке, теряешь правду родной речи.
   — Мари так вкусно ест, — Вернье видел, как дочь смаковала устрицу, — что мне тоже захотелось.
   — Я куплю еще! — Гала поднялась со стула.
   — Сядь, — остановил ее Вернье. — Открой мне пару раковин, я чокнусь с Мари… Помнишь, маленькая, как я накормил вас с Гансом бульоном из мидий на Капри?
   — Я все помню, папочка, и поэтому мне ужасно хочется выпить с тобой еще один бокал…

90

   26.10.83 (18 часов 34 минуты)
   Мишель Бреннер завороженно внимала Гиго; она теперь не могла провести без него ни дня; сразу же рвала с теми, кто говорил ей о Гиго плохо; она окончательно растворилась в его властной силе.
   — Мы живем в эпоху тирании рассудка, — медленно потягивая виски, вещал Гиго. — Это есть проявление старчества нашей культуры. Мы живем в пору конца этой цивилизации, грядет новая. Ты не можешь не ощущать, как повсюду проявляется скрытая борьба против научности; ее первым апологетом был великий скептик Ницше. Посмотри, чем живет физика наших дней. Поражает скромность ее задач, ограниченность вопросов, которые она перед собой ставит. Каждая культура существует тем, что верует в свое бессмертие. История не знает даты, когда началась гибель Эллады, но ведь Эллада погибла. Принцип сохранения энергии, который был абсолютом в дни моей школьной молодости, отринут, поскольку мы утверждаем ныне, что энергия есть бесконечное в бесконечном пространстве. Ньютон утверждал необходимость постоянной массы. Ныне этот постулат отринут. Мы знаем движение нашей планеты относительно солнца, но нам неведомо абсолютное движение солнечной системы в пространстве. Время движения света утеряло свойство абсолютной величины. Рано или поздно будет упразднено постоянство физических величин, в определение которых входит время…
   Гиго поднялся, начал раздеваться; Мишель нравилось смотреть, как он лениво, небрежно бросает на спинку стула рубашку, брюки, трусы; ее всегда раздражал маленький аккуратизм Бреннера, его страсть к порядку; в нем не было полета, он никогда не мог видеть и чувствовать мир так, как его понимает Гиго, тревожно, и широко. А еще снисходительно, как же это достойно в мужчине, снисходительность и спокойствие, как хочется пройти сквозь тот невидимый барьер, прижаться к нему, к этому огромному, податливому, но властному человеку, чувствовать свою нужность ему, растворяться в этом ощущении, испытывать блаженное спокойствие, тишину…
   Бедный Бреннер, мне его жаль все-таки, подумала Мишель, как же мала его жизнь, ограничены интересы, суетны поступки, как мне было горько и унизительно подлаживаться под него все те годы, что мы провели вместе, но я должна быть благодарна судьбе и за это, потому что после пустых и неинтересных лет пришел Гиго…
   Она теперь снимала эту квартирку неподалеку от дома; денег, что оставил ей Бреннер, вполне хватало на оплату аренды; с Гиго встречалась ежедневно; готовила ему обед, забивала холодильник бутылками, он любил виски со льдом, без воды; могла бесконечно слушать его; он говорил о том, что ему предстояло сделать в жизни; говорил увлеченно; Бреннер всегда молчал, уткнувшись в книги, и писал по ночам свои репортажи, бедный, бедный, ведь этот мир суетен, он на грани краха, культура кончилась, ушла Эллада, и нам не миновать этой судьбы.
   — Обними меня, — шепнула Мишель, — обними меня крепко, родной…
   — Погоди, — ответил Гиго, — я хочу послушать последние известия.
   Он включил ящик; диктор рассказывал о том, что в Гаривасе начались события, какие именно, пока неизвестно, прервана связь.
   — Снова суетятся люди, — усмехнулся Гиго, — они никак не могут без суеты…
   Мишель поцеловала его в шею.
   — Я хочу подарить тебе лаванду.
   Он спросил:
   — Что, вонючий?
   — Обожаю тебя, — сказала Мишель, — обожаю, любовь моя, всякого обожаю, вонючего, пьяного, злого, только будь рядом…
   Диктор прочитал сообщения о погоде.
   — Ну, выключай, — шепнула Мишель, — иди ко мне, они обещали дождь, но ведь нам с тобою тепло, да?
   — Будет жарко, — усмехнулся он.

91

   26.10.83 (18 часов 34 минуты)
   Ромеро ударил старика Рамиреса по шее; тот рухнул; в это же мгновение Бонифасио прошил Санчеса очередью, схватил Пепе за плечо; тот был, как истукан, не мог двинуться; Ромеро подтолкнул его дулом «шмайссера».
   — Скорее, парень! Скорей!
   Вся операция прошла, как и было запланировано, за двадцать семь секунд.
 
   Через пятьдесят восемь секунд Ромеро, Бонифасио и Пепе, ничего еще до конца не понявший, каменный, повторявший одно и то же слово «зачем? зачем? зачем?!», были на пирсе; катер казался крохотной точкой на вороненом, с голубыми закраинами листе океана.
   Через девяносто восемь секунд все трое были изрешечены пулями, выпущенными из короткоствольных автоматов, зажатых в потных ладонях «красных беретов».
   Через двенадцать минут Ганс Либих и Иоганн Шевц взорвали машину министра обороны майора Лопеса, который ехал на телевидение объявлять о гибели героя национальной революции полковника Санчеса и о том, что он принимает на себя все бремя власти в стране.
   (Этой акцией директора ЦРУ банковской группе Барри Дигона был нанесен материальный ущерб в сумме 156 миллионов долларов — со смертью Лопеса тайный договор, заключенный с ним, оказался просто клочком бумаги.)
   Через двадцать семь минут были расстреляны начальник генерального штаба, директор Национального банка и министр общественной безопасности.
   Через двадцать девять минут был убит адъютант Санчеса по связям с ВМФ капитан Родригес.
   (Этой акцией директора ЦРУ банковской группе Дэйва Ролла был нанесен материальный ущерб в сумме 217 миллионов долларов; со смертью Родригеса тайный договор на продажу бобов какао, заключенный с ним представителями Ролла в обстановке полнейшей секретности, ничего больше не значил.)
   Через тридцать одну минуту по телевидению выступил новый премьер-министр Гариваса дипломированный инженер Энрике Прадо:
   — Кровавое злодеяние, совершенное левыми экстремистами, не останется безнаказанным… Те, кто поднял руку на незабвенного героя национальной революции полковника Санчеса, понесут заслуженную кару… Один из них, майор Лопес, уже поплатился за измену… Я призываю народ к спокойствию… В случае каких-либо эксцессов будет введено военное положение со всеми вытекающими последствиями… Завоевания нашего движения мы намерены защищать железной рукой, без малейших колебаний… Я обращаюсь к офицерам и солдатам центральных казарм с требованием прекратить сопротивление… В случае, если они откажутся выполнить приказание правительства, мы перейдем к действиям, за последствия которых будут отвечать те, кто поддерживает бунт и анархию…
   Через пятьдесят две минуты группа левоэкстремистской молодежи блокировала помещение американского посольства; раздались выстрелы (ее руководитель Серхио был на связи с агентом ЦРУ Хорхе Висто по кличке Чико; практику проходил в Португалии и Западном Берлине, был введен в редакцию левоэкстремистских газет, писал эссе о необходимости «мировой революции», обвинял Кремль в «предательстве интересов пролетариата», утверждал, что американский империализм — «бумажный тигр», и настаивал на том, что лишь террор — единственный путь к победе).
   Через семьдесят две минуты Энрике Прадо обратился к Белому дому с предложением немедленно эвакуировать технический персонал посольства, обеспечив ему надежную охрану.
   Через девяносто девять минут корабли ВМС США с контингентом морской пехоты на борту двинулись к берегам Гариваса.
   (Эта акция администрации дала материальную прибыль группе Роберта Кара в сумме 293 миллионов долларов.)

92

   26.10.83 (20 часов 49 минут)
   Жюль Бреннер безуспешно пытался позвонить в Париж; связь была нарушена; «фантомы» нанесли уже три удара по Гаривасу; бомбили те казармы в центре города, где войска сохраняли верность Санчесу, отказываясь верить в то, что полковника нет в живых.
   Потом бросили десант; «красные береты» окружили казармы; на улицы вышли танки; стреляли в упор; после того, как казармы были взяты штурмом, подразделение «особого назначения» начало прочесывать гостиницы; американских подданных уводили вниз, в холл; проверив документы Бреннера, извинились за вторжение: «Тут скрываются наши противники, не обижайтесь»; когда солдаты вышли, к нему заглянул маленький худощавый человек в штатском, с усиками, подстриженными на испанский манер, попросил показать рукописи, быстро просмотрел их, покачал головою, сгреб со стола, поинтересовался:
   — Где это вы наслушались таких небылиц о заговоре янки? Намерены публиковать?
   — А вы кто, чтобы задавать мне вопросы? — спросил Бреннер, ощущая какое-то веселое безразличие ко всему происходившему.
   Человек ничего не ответил, сунул рукописи в портфель и вышел.
   Через двадцать, минут Бреннер был обнаружен в ванной комнате с простреленной головой; за мгновение перед смертью, поняв, что его сейчас убьют, он увидел прекрасное лицо Мишель и успел подумать: «Бедная моя девочка, как же ты станешь жить без меня?! Прости меня, любовь, все, что я делал, было сделано во имя тебя…»

93

   26.10.83 (23 часа 17 минут)
   Фрэнк По вернулся к себе на рю Лемуан поздно; его крепко шатало; поднимаясь по крутой деревянной лестнице, он мурлыкал песню итальянских коммунистов «Аванти, пололо».
   В маленькой квартире было холодно, по грязным стеклам слезливо катились струйки дождя; за стеной кричала Исабель; ее любовник, араб из Туниса, доводил женщину до бешенства чуть ли не каждую ночь; именно в это время только-только начинался последний выпуск последних известий по телевидению; Фрэнк снял плащ, повесил его на вешалку, включил электрическую печь, потом взял со стола автоматический пульт управления ящиком, включил первую программу, открыл холодильник, достал бутылку белого вина, выпил из горлышка, вынул тройку яиц и кукурузное масло, включил плиту.
   «Черт, — подумал он, — как всегда, в кастрюле перегоревшее масло… Надо заводить постоянную бабу, самое противное в холостячестве — мытье посуды, а жарить на черном, перегорелом масле, как это делает Анатоль, выше моих сил, изжога замучает».
   Он включил маленькую газовую колонку, горячая вода будет через пять минут; оторвал кусок батона, намазал чесночным маслом, разорвал пакетик, отрезал кусок кровяной немецкой колбасы, допил из бутылки, обсыпая свитер крошками, закусил и решил открыть еще одну бутылку, но в это время диктор произнес первую фразу о том, что час назад при выходе из критского ресторана на рю Муффтар были убиты журналисты Мари Кровс и профессор Вернье, а также некая мадемуазель Гала Оф, личность которой идентифицируется.
   На экране возникла фотография: крупно разметавшиеся по мокрому асфальту соломенные волосы Мари, залитое кровью лицо, рядом — Вернье, сидящий возле стены, голова снесена почти наполовину, а чуть в стороне — женщина в синем плаще, видимо, мадемуазель Гала.
   Фрэнк По опустился на стул, ощутив, как сердце остановилось в горле, мешая дыханию; это же ты, Фрэнк По, подготовил эту передачу, сказал он себе и почувствовал, как щеки его стали огненными, словно бы кто ударил наотмашь; это сделал ты, идеолог и борец за свободу человечества, которому угрожают наивные дети, склонные искать спасения в коммунистической утопии…
   До ужаса явственно он почувствовал теплую и сухую ладонь Мари на своей руке, ему показалось, что он даже ощутил, какая глубокая и долгая линия жизни была у этой необыкновенной девушки, называвшей его народ так ласково — америкашки… Но ведь ее убили мафиози, услышал себя Фрэнк По, и голос его шел откуда-то издалека, будто сквозь войлок, слова едва различимы, будто кто-то душит их ладонью, теплой, мягкой, с долгой и глубокой линией жизни… Молчи, тварь, сказал он себе, какие мафиози?! При чем здесь мафиози?! Ты сам сказал мафиози, кого надо убрать на рю Муффтар, и ты отдавал себе отчет в том, что ты делал, поэтому и напился, и пришел сюда, и решил приготовить себе яичницу, чтобы зажрать ею еще одну бутылку, а потом спуститься вниз и надрызгаться до чертиков, изблеваться на улице, только чтобы забыть… Но ведь я лишь передал седому то, что мне всучил резидент… Ах, ну да, ты же помнишь Нюрнберг, помнишь эсэсовцев Олендорфа и Эйхмана, они ведь тоже всего-навсего передавали, они не входили в камеры и не пускали газ в бани, набитые детьми… Погоди, сказал он себе, это истерика, погоди… Выпей. Открой бутылку и выпей. Все равно ты уже не сможешь опьянеть. Что? При чем здесь погода на завтра?! О чем они говорят, эти сучьи дикторы?!
   Он замолотил кулаками в стену Исабель, заорал:
   — Хватит вам! Хватит, я говорю!
   За стеной настала тишина, он услышал шаги, потом отворилась дверь на лестницу и тунисец хрипло спросил:
   — Вам плохо?
   — Мне хорошо! Сука! — крикнул Фрэнк. — Мне очень хорошо! Иди отсюда! Пошел вон к своей сучке! Пшел вон, не то я убью тебя!
   Он дышал тяжело, и лицо его полыхало все ярче, казалось, что вся кровь прилила к голове; ну-ка, возьми себя в руки, сказал себе Фрэнк, ну-ка, не будь бабой. А кем же мне быть? Сотрудником Центрального разведывательного управления, которое защищает родину от врагов? Он зажмурился, снова увидел прямо перед собой безжизненно соломенные волосы Мари и ее вывернутую руку; отчего мертвые лежат в таких неестественных позах, как же ей было больно, бедненькой, когда…