Содержание

Анри Шарьер
Папийон
(Папийон-1)

Тетрадь первая
ДОРОГА НА ДНО

СУД ПРИСЯЖНЫХ

   Удар был так силен, что пришел я в себя лишь через тринадцать лет. Необычайный был удар, и били они меня всей кодлой.
   Происходило это двадцать шестого октября 1931 года. В восемь утра меня выдернули из камеры в Консьержери[1] — клетки, в которой я просидел почти год. Меня тщательно побрили и прилично одели — костюм сидел на мне, словно его сшили на заказ, а белая рубашка и голубой галстук-бабочка придавали моему облику почти пижонский вид.
   Было мне двадцать пять, а выглядел я на двадцать. Видимо, и на жандармов мое одеяние произвело впечатление, обращались они со мной весьма вежливо. Даже наручники сняли. И вот мы, пятеро жандармов и я, сидим на двух скамьях в пустой комнате. За окном — хмурое небо. Дверь напротив, должно быть, ведет в зал суда, поскольку именно в этом парижском здании размещается Дворец правосудия.
   Через несколько секунд меня начнут судить за преднамеренное убийство. Мой адвокат мэтр Раймон Юбер подошел ко мне.
   — Против вас в деле нет никаких веских доказательств. Надеюсь, нас оправдают.
   Это «нас» заставило меня улыбнуться. Можно подумать, что мэтр Юбер тоже будет сидеть на скамье подсудимых и, если приговором станет «виновен», тоже отправится на каторгу.
   Служитель открыл дверь и пригласил нас войти. В сопровождении жандармов и одного сержанта я вошел через широко распахнутые двери в огромный зал. Словно чтобы окончательно добить меня, этот зал оказался красным, весь кроваво-красным: красными были стены, ковры, шторы на окнах и даже мантии судей, которые готовились заняться мной минуты через две-три.
   — Господа, суд идет!
   Из двери справа один за другим вышли шестеро мужчин: председатель, а за ним пятеро судей в магистерских шапочках. Председатель остановился у кресла в центре, справа и слева расположились его коллеги. В зале наступила торжественная тишина, и все, включая меня, встали. Суд сел, сели и все остальные.
   Председатель оказался широкоплечим мужчиной с розовыми щеками и холодными глазами, они глядели на меня, но как бы сквозь меня и были лишены какого-либо выражения. Звали его Бевен. Разбирательство он повел бодро, как по накатанной дорожке, с надменным видом профессионала, не слишком убежденного в искренности свидетелей и полиции. Нет, такой не понесет никакой ответственности за мое осуждение, но, уж будьте уверены, добьется его непременно.
   Прокурором был некто Прадель, и вся адвокатская коллегия боялась его как огня. У него была репутация основного поставщика материала, как для гильотины, так и для французских и заокеанских тюрем.
   Прадель выступал в роли общественного обвинителя. Все человеческое было ему абсолютно чуждо. Он представлял закон, весы правосудия и так ловко манипулировал ими, что они всегда перевешивали в его сторону. Опустив тяжелые веки над пронзительными орлиными глазами, он так и прожигал меня взглядом с высоты своего роста. Если учесть, что он стоял на трибуне, да и ростом его бог не обидел — где-то под метр девяносто, — то это производило впечатление. Мантию он не снял, лишь положил свою шапочку перед собой и стоял, упершись в постамент огромными и толстыми, словно свиные окорока, лапами, и вся его поза, казалось, говорила: «Если ты думаешь, что можешь ускользнуть от меня, юный прохвост, то ошибаешься. Судьи считают меня самым грозным прокурором именно потому, что я ни разу еще не дал своей жертве ускользнуть. И мне все равно — виновен ты или нет. Я здесь для того, чтобы употребить все сказанное про тебя — против тебя. Твой богемный образ жизни на Монмартре, доказательства, которые собрала полиция, и свидетельства самой полиции. И мне только остается собрать всю эту грязь и представить твой образ столь омерзительным и неприглядным, чтобы единственным желанием судей стало желание отторгнуть тебя от общества, и как можно скорей».
   Мне казалось, что я действительно слышал эти слова, хотя это совершенно невероятно... «Ах, ты надеешься на присяжных? Оставь, эти двенадцать человек понятия не имеют, что такое жизнь. Взгляни, вот они сидят, напротив. Двенадцать придурков, привезенных в Париж из глухой провинции, — ну что, разглядел? Мелкие лавочники, пенсионеры, торговцы. А тут появляешься, ты — такой молодой и красивый. И ты сомневаешься, что мне будет трудно представить тебя эдаким ночным донжуаном с Монмартра? Да одно, это сразу настроит их против тебя. Ты слишком шикарно одет, надо было выбрать более скромный костюм. Разве ты не видишь, как они завидуют этому костюму? Они покупают готовое платье и даже не мечтают о костюме, сшитом на заказ... »
   Меня судили за убийство сутенера — полицейского стукача, парня из уголовного мира Монмартра. Доказательств не было, но фараоны, получая вознаграждение за каждого пойманного преступника, готовы были клясться и божиться, что я виновен. Самый сильный козырь в руках обвинения — один свидетель (которого они хорошенько накачали, и он, словно граммофонная пластинка, записанная на набережной Орфевр, 36[2], твердил свое), парень по имени Полен. И когда я повторял снова и, снова, что не знаком с ним, председатель спросил, что называется, в лоб:
   — Итак, вы утверждаете, что этот свидетель лжет. Очень хорошо. Но зачем ему лгать?
   — Господин председатель, с того момента, как меня арестовали, я не сомкнул глаз. И вовсе не оттого, что мучился угрызениями совести за убийство Малютки Ролана. Я его не убивал. Но оттого, что пытался понять, какие мотивы движут этим свидетелем, столь яростно нападающим на меня и приводящим всякий раз новые доказательства, когда обвинение готово пошатнуться. Я пришел к заключению, господин председатель, что полиция поймала его на чем-то грязном и заключила с ним сделку—мол, мы тебя простим, но ты должен помочь нам сожрать Папийона.
   В то время я еще не знал, насколько был близок к истине. Через несколько лет этот самый Полен, который здесь был представлен заседателям как честнейший человек, не имевший ни одной судимости, был арестован и осужден за торговлю кокаином.
   Мэтр Юбер пытался защищать меня, но куда ему было до прокурора! Лишь мэтру Беффе немного удалось смягчить мрачную картину, нарисованную прокурором, Впрочем, ловкий Прадель очень скоро снова взял верх» и даже умудрился польстить присяжным, заметив, что они «на равных» с ним решают судьбу обвиняемого. Те чуть не полопались от гордости.
   К одиннадцати вечера эта шахматная партия, наконец, завершилась. Защита получила шах и мат. А я, не совершавший преступления человек, был признан виновным.
   Руками прокурора Праделя общество выкинуло меня из жизни, еще молодого, двадцатипятилетнего человека, и до конца моих дней. Вот так, на полную катушку, и ни днем меньше. И мне пришлось скушать это из рук самого председателя Бевена.
   — Подсудимый, встаньте! — распорядился он голосом, лишенным какого-либо выражения.
   Я встал. В зале наступило мертвое молчание. Люди затаили дыхание, и мне казалось, я слышу биение собственного сердца. Некоторые из присяжных воззрились на меня с любопытством, другие стыдливо опустили головы.
   — Подсудимый, поскольку присяжные ответили «да» на все пункты обвинения, кроме одного — «преднамеренное», — вы приговорены к пожизненному заключению. Отбывать наказание будете на каторге. Желаете сказать что-нибудь?
   Я не шевельнулся, лишь крепче сжал поручень барьера, отделявшего мою скамью от публики.
   — Да, господин председатель. Единственное, что я могу сказать, — это что я не виновен и стал жертвой полицейских интриг.
   — Стража! — сказал председатель. — Убрать заключенного!
   Перед тем как исчезнуть, я услышал из зала голос:
   — Не бойся, любимый! Я поеду за тобой, я найду тебя! — Это моя славная храбрая Нинетт подавала голос мне, своему возлюбленному. Ребята из нашей компашки, тоже сидевшие в зале суда, зааплодировали — они прекрасно знали все обстоятельства убийства и хотели показать, что гордятся мной — ведь я не проболтался и никого не заложил.
   В той же комнате, где мы ждали суда, стражники надели на меня наручники, и один из них с помощью короткой цепочки присоединил мое правое запястье к своему левому. При этом не было произнесено ни слова. Я попросил сигарету. Сержант дал мне одну и прикурил ее. Всякий раз, когда я подносил сигарету ко рту, жандарм, следуя моим движениям, тоже должен был поднимать и опускать руку.
   Так, стоя, я выкурил три сигареты. Никто не произнес ни слова. Я первый нарушил молчание — взглянул на сержанта и сказал: «Пошли».
   Окруженный целой дюжиной жандармов, спустился по лестнице и вышел во внутренний дворик. Там уже ждал тюремный фургон, отсеков и камер в нем не было, и все подряд уселись на длинные скамьи. Сержант скомандовал:
   — В Консьержери!

КОНСЬЕРЖЕРИ

   Доехав до здания, где некогда размещался последний дворец Марии-Антуанетты, жандармы передали меня старшему охраннику, тут же расписавшемуся в приемке, и ушли, не сказав ни слова. Но перед уходом сержант пожал мне обе руки, скованные наручниками. Вот уж никак не ожидал!
   — Ну и сколько тебе влепили? — спросил охранник.
   — Пожизненное.
   — Быть не может! — Он взглянул на жандармов и по их глазам понял, что я не вру. Этому пятидесятилетнему человеку немало довелось повидать в жизни, знал он и мое дело. — Вот суки, совсем рехнулись! — воскликнул он искренне.
   Он осторожно снял с меня наручники и лично проводил в камеру, из тех, что предназначены для приговоренных к казни, сумасшедших, особо опасных преступников и получивших пожизненное заключение.
   — Ладно, держи хвост пистолетом! — сказал он, запирая дверь. — Сейчас тебе принесут жратвы и твои вещи из старой камеры. Держись, Папийон!
   — Спасибо, начальник. Со мной все в порядке, не бойся! А они пусть подотрутся своим вонючим приговором!
   Через несколько минут в дверь заскреблись.
   — Чего надо? — спросил я.
   — Ничего, — ответил чей-то голос. — Вешаю табличку на дверь.
   — Какую еще табличку
   — «Пожизненное заключение. Нуждается в особом надзоре».
   Совсем взбесились, подумал я. Неужели они всерьез считают, что эти тонны камня, висящие над головой, могут подвигнуть меня на самоубийство? Я храбрый человек, всегда им был и останусь. Я готов сразиться со всеми и вся.
   Наутро за кофе я размышлял, стоит ли подавать апелляцию. Какой смысл? Вряд ли с другим составом суда мне повезет больше. А сколько времени потеряю... Год, а может, и целых полтора. И ради чего? Чтобы получить двадцать лет вместо пожизненного?
   Поскольку в глубине души я уже твердо решил бежать, количество лет значения не имело. Я вспомнил, как один подсудимый сказал судье: «Месье, а сколько лет длится пожизненное заключение во Франции?»
   Итак, все кончено, занавес! Близкие мои будут страдать куда больше меня, а как снести этот тяжкий крест моему отцу там, в деревне?..
   И вдруг у меня дыхание перехватило: но я же не виновен! Действительно, не виновен, но в чьих глазах? И я стал твердить себе: «Никогда не пытайся убедить людей в своей невиновности, они будут только смеяться над тобой. Получить пожизненное за какого-то сутенера, а потом уверять, что его убил кто-то другой, — самое что ни на есть дурацкое занятие».
   За все то время, что я находился под следствием, сначала в Санте, потом в Консьержери, мне ни разу не приходило в голову, что я могу получить такой срок.
   Ну да ладно. Первым делом надо связаться с другими осужденными, сколотить команду из надежных ребят, с которыми можно будет бежать.
   Выбор мой пал на Дега, парня из Марселя. С ним можно увидеться в парикмахерской — он каждый день ходил туда бриться. Я тоже заявил, что хочу побриться.
   Все произошло так, как я и рассчитывал. Я вошел в парикмахерскую и увидел, что Дега сюит лицом к стене. Заметив меня, он тут же уступил свою очередь кому-то. И я пристроился возле него, оттеснив какого-то парня плечом, и быстро спросил:
   — Ты как, в порядке, Дега?
   — Нормально, Папи. Схлопотал пятнадцать. А ты? Говорят, тебе врезали на полную катушку?
   — Да, пожизненное.
   — Будешь подавать апелляцию?
   — Нет. Сейчас самое главное — как следует питаться и держать себя в форме. И ты тоже, Дега, не раскисай. Нам понадобятся крепкие мускулы. Ты заряжен?
   — Ага. Десять кусков в фунтах стерлингов. А у тебя?
   — Ни хрена.
   — Вот тебе совет, заряжайся быстрее. Кажется, адвокатом у тебя Юбер? Чересчур правильный, такой сроду не передаст патрона. Пошли свою бабу с упакованным патроном к Данте. Он передаст его Доминику ле Ришу, и гарантирую, ты его получишь.
   — Тише, охранник смотрит!
   — О чем сплетничаете, кумушки?
   — Да ничего серьезного, — ответил Дега. — Он говорит, что заболел.
   — Чем же это? Никак судебные колики? — И толстозадый охранник покатился со смеху.
   Как ни странно, но и это тоже была жизнь. Я уже находился на пути в преисподнюю. Оказывается, можно умирать со смеху, узнав, что молодого, двадцатипятилетнего человека приговорили к пожизненному заключению.
   Патрон я получил. Он представлял собой прекрасно отполированную алюминиевую трубку, развинчивающуюся ровно посередине. Одна часть входит в другую. Внутри пять тысяч шестьсот франков новенькими банкнотами. Получив этот патрон толщиной в большой палец, я так обрадовался, что поцеловал его, да, поцеловал, перед тем как засунуть в задницу. Пришлось глубоко выдохнуть воздух, чтобы он попал в прямую кишку. Теперь там был мой сейф. Меня могут раздеть догола, заставить расставить ноги, кашлять и даже согнуться пополам, но никогда его не найдут. Уж очень глубоко я запихнул этот патрон. Внутри себя я носил жизнь и свободу. И путь к мести... Потому что я твердо вознамерился мстить. По правде сказать, я только и думал, что о мести...
   На улице ночь. Я в камере один. Сильная лампа под потолком позволяет охраннику наблюдать за мной через маленькое отверстие в двери. Он слепил меня, этот свет. Я прикрыл глаза свернутым в несколько раз платком. Уж очень режет глаза. Я лежал на железной кровати, на голом матрасе без подушки, снова и снова прокручивая в памяти все омерзительные детали суда.
   «Ну, хорошо, все это в прошлом. А чем заняться после побега? Теперь, имея деньги, я уже ни секунды не сомневался, что убегу. Прежде всего, как можно быстрее попасть в Париж... И первым, кого я прикончу, будет Полен, лжесвидетель. Затем двух фараонов, которые вели дело... Нет, двух недостаточно. Надо больше. Надо их всех поубивать, ну, не всех, но чем больше, тем лучше. Или вот еще недурная идея. Приеду в Париж, набью сундук взрывчаткой. Доверху. Килограммов десять — пятнадцать, а может, и все тридцать, не знаю сколько». И я начал прикидывать, сколько понадобится взрывчатки, чтобы разом прихлопнуть как можно больше людей.
   Надо будет точно определить, сколько времени это займет; доставить сундук с улицы, где я включу часовой механизм, до первого этажа дома на набережной Орфевр. В десять утра там в зале собираются минимум сто пятьдесят фараонов на сводку новостей и получение заданий. А сколько там ступенек? Тут нельзя ошибаться...
   Поднялся попить. От всех этих мыслей разболелась голова. Я лежал с платком на глазах, минуты ползли медленно-медленно. Этот свет над головой, господи боже, он меня с ума сведет!
   Ладно, с фараонами все ясно. Ну а прокурор, этот ястреб в красной робе? О, для него надо измыслить нечто особенно ужасное. Сниму виллу с огромным подвалом, толстыми стенами и железной дверью. Буду следить за каждым его шагом и наконец похищу. И там, в подвале, прикую железными цепями к кольцам» вделанным в стену. Посмотрим, как он тогда запоет...
   Хватит, Папийон, ты действительно сошел с ума. Встал. От двери до стены четыре метра, или пять моих шагов. Я стал ходить, заложив руки за спину. И перед глазами вновь всплыла торжествующая физиономия прокурора, его злобная и хитрая улыбка: «Ну нет, это для тебя слишком хорошо, сдохнуть с голоду в каменной клетке, — подумал я. — Сперва я выколю тебе глаза. Потом злобный, опасный язык, которым ты погубил столько невинных людей. Тот язык, который шепчет ласковые слова твоим детям, жене и любовнице. У тебя любовница? Скорее уж любовник. Точно, любовник. Ты никем не можешь быть, кроме как пассивным педиком, который только и может, что подставлять задницу... »
   Я безостановочно шагал по камере, голова кружилась. И вдруг вырубился свет. Серое рассеянное сияние наступающего дня просачивалось сквозь маленькое зарешеченное окошко.
   Что это? Уже утро? Ничего не скажешь, прекрасно провел ночь! Всем отомстил, со всеми рассчитался. Как незаметно пролетели часы. Эта ночь, такая долгая, какой же она оказалась короткой!..
   «Лязг-лязг!» Это отворилась отдушина размером двадцать на двадцать сантиметров в моей двери. Через нее мне подали кофе и кусок хлеба граммов на семьсот пятьдесят. Будучи осужденным, я уже не имел права заказывать еду из ресторана. Правда, за деньги можно было купить сигарет и что-нибудь из еды в тюремной столовой. Впрочем, все это продлится недолго, всего несколько дней, потом и этой возможности не будет. В хлебе оказалась записка от Дега, Он советовал мне попроситься в дезинфекционную камеру. «Посылаю в спичечном коробке три вши». Вынув коробок, вставленный все в тот же кусок хлеба, я действительно обнаружил трех здоровенных, на славу откормленных вшей — настоящих зверюг. Я понимал, что надо показать их охраннику, чтобы завтра утром со всем моим барахлом меня отправили в камеру, где паром убивают всех паразитов, кроме нас, разумеется. И действительно, назавтра я встретил там Дега. Охранника в помещении не было. Никто нам не мешал.
   — Ты молодчина, Дега. Благодаря тебе я получил патрон.
   — Он тебя не беспокоит?
   — Нет.
   — Каждый раз, как сходишь в сортир, хорошенько его промой, прежде чем засунуть обратно.
   — Знаю. Надеюсь, он водонепроницаемый. Все банкноты целехоньки, хотя ношу его вот уже неделю.
   — Значит, нормальный...
   — Что собираешься делать дальше, Дега?
   — Притворюсь чокнутым. Неохота ехать в Гвиану[3]. Лучше уж прокантуюсь тут, во Франции, лет восемь — десять. Связи кое-какие имеются, может, удастся скостить срок лет на пять.
   — А тебе сколько?
   — Сорок два.
   — Да ты совсем рехнулся! Отсидишь десять из своих пятнадцати и выйдешь стариком. Ты чего, так боишься каторги?
   — Да. Мне не стыдно признаться в этом, Папийон, Боюсь. Гвиана — это настоящий кошмар. Туда шлют один конвой за другим, и каждый год процентов восемьдесят из них просто подыхают. А в каждом, заметь, до двух тысяч заключенных. И если не подхватишь проказу, то заболеешь желтой лихорадкой или дизентерией, каким-нибудь туберкулезом или малярией, А если и пронесет, то могут пришить из-за патрона или во время побега. Верь мне, Папийон, я не хочу пугать тебя, но я знал ребят, что возвратились во Францию, отсидев там лет пять — семь, и знаю, о ч говорю. Это полные развалины. По девять месяцев в году торчат в больнице. Ну а что касается побега, не думай, это тоже не сахар.
   — Я тебе верю, Дега, Но и в себя верю тоже. Я не собираюсь торчать там долго. Не сомневайся, убегу, и очень скоро. Я моряк и знаю море. А ты? Представляешь ли ты, что значит просидеть в тюрьме десять лет? Если даже и скостят пять, в чем я не уверен, ты можешь дать гарантии, что не рехнешься, сидя здесь в одиночке? Ну, вот хоть меня возьми. Один в этой клетке, без книг, без прогулок, не имея даже возможности перекинуться словечком хоть с кем-нибудь — и так двадцать четыре часа в сутки, умножь еще на шестьдесят минут, а там еще на десять, потому как десять лет, и ты сам увидишь, что не прав.
   — Может быть. Но ты молодой, а мне сорок два.
   — Слушай, Дега, только честно: чего ты больше всего боишься? Других преступников?
   — Если честно, Папи, то да, Тут многие почему-то думают, что я миллионер, в два счета перережут глотку, считая, что при мне тысяч пятьдесят — сто.
   — Слушай, давай заключим договор. Ты обещаешь мне не сходить с ума, я — все время быть с тобою рядом. Будем держаться вместе. Я сильный, быстрый, драться умею с детства, а ножом орудую — дай Бог! Так что не трусь, нас будут не только уважать, но и бояться. Я умею обращаться с компасом и управлять лодкой. Чего тебе еще?
   Он посмотрел мне прямо в глаза. Мы обнялись. Договор был подписан. Через несколько секунд двери отворились. Он со своим барахлом двинулся в одну сторону, я — в другую. Наши камеры были неподалеку, мы сможем видеться время от времени — у врача, парикмахера или в церкви по воскресеньям.
   Дега сидел за подделку облигаций, национальной обороны. Талантливый фальшивомонетчик, он производил их весьма неординарным образом: обесцвечивая пятисотфранковые бумажки и делая новую надпечатку: вместо пяти — десять. Бумага по качеству оставалась той же, так что банки и бизнесмены принимали их без возражений. Длилось это годы, и центральный финансовый департамент так и не заподозрил бы ничего, если бы в один прекрасный день одного типа по имени Бриоле не зацапали, что называется, с поличным.
   Луи Дега преспокойненько приглядывал за собственным баром в Марселе, где каждый вечер собирались сливки южной мафии и куда слетались прожженные парни со всех концов света, как на международный симпозиум. Шел 1929 год, и Дега слыл миллионером, И вдруг однажды в этот клуб заявилась некая молодая, элегантно одетая дама. И спросила месье Луи Дега.
   — Это я, мадам. Чем могу быть полезен? Пройдемте сюда, пожалуйста.
   — Видите ли, я жена Бриоле. Он в Париже, арестован за сбыт фальшивых облигаций. Я была на свидании с ним в тюрьме. Он дал мне адрес вашего бара и просил приехать и попросить у вас двадцать тысяч — заплатить адвокату.
   И тут, недооценив эту женщину, опасную уже тем, что она была посвящена в его дела, Дега, этот самый ловкий и изобретательный мошенник во Франции, допустил роковое для себя высказывание:
   — Послушайте, мадам, я знать не знаю вашего мужа, а если вам так нужны деньги, то идите на панель. Такая молоденькая и хорошенькая дамочка может заработать даже больше.
   Бедняжка, возмущенная и расстроенная, выбежала от него в слезах. И все рассказала мужу. Бриоле был взбешен и на следующий же день все рассказал следователям, прямо обвиняя Дега в подделке ценных бумаг. Делом Дега занялась целая команда самых опытных детективов страны. Месяц спустя Дега, двое фальшивомонетчиков, гравер и одиннадцать их помощников были одновременно арестованы в разных местах и посажены за решетку. Затем они предстали перед судом, который длился недели две. Каждого защищал знаменитый адвокат. Бриоле не взял назад ни единого слова. В результате из-за каких-то несчастных двадцати тысяч и одной идиотской фразы этот выдающийся в истории Франции мошенник получил пятнадцать лет каторги.
   Со мной пришел повидаться мэтр Раймон Юбер. Он был не очень-то доволен собой. Впрочем, я не высказал ему ни слова упрека.
   Один, два, три, четыре, пять — кругом... один, два, три, четыре, пять — кругом... Долгие часы расхаживал я вот так от двери до окна камеры. Я курил и чувствовал, что вполне владею собой, что я крепкий уравновешенный человек, вполне способный справиться с любой задачей. Даже на время забыть о мести.
   Пусть прокурор повисит пока там, где я его оставил — прикованным цепями к стене, и подождет, пока я решу, каким именно способом отправить его на тот свет.
   Однажды совершенно внезапно из-за двери раздался пронзительный, отчаянный, полный ужаса вопль. Что это? Похоже, пытают человека. С одной стороны, здесь все же не полиция. В течение ночи вопли будили меня несколько раз. Как же страшно громко надо было кричать, чтобы крики проникли через толстые каменные стены! Может, вопит сумасшедший? В этих клетках немудрено сойти с ума... И я заговорил сам с собой: «Какое это все имеет к тебе отношение? Думай о себе, только о себе и своем новом соратнике Дега... »
   Этот пронзительный крик совершенно вывел меня из равновесия. Я метался по камере, как зверь в клетке, с ужасным, все нараставшим ощущением, что меня все забыли, и я похоронен здесь заживо. Я один, абсолютно один, и единственное, что до меня доходит, — это чьи-то пронзительные вопли.
   Дверь распахнулась. На пороге стойл старый священник. Слава богу, теперь ты не один. Смотри, вот перед тобой стоит священник.
   — Добрый вечер, сын мой. Прости, что не приходил раньше Я был в отпуске. Как ты себя чувствуешь? — Старый добрый кюре тихо зашел в камеру и сел на мою койку. — Откуда ты родом?
   — Из Ардеша.
   — Родители?..
   — Мама умерла, когда мне было одиннадцать. Отец был очень добр ко мне...
   — А чем он занимался?
   — Школьный учитель.
   — Он жив?
   — Да.
   — Тогда почему ты говоришь о нем в прошедшем времени?
   — Потому что, хоть он и жив, я умер.
   — Не надо так говорить. За что тебя посадили?
   — Полиция считает, что я убил человека. Ну, раз она так считает, значит, так оно и есть.
   — Это был торговец?
   — Нет, сутенер.
   — Выходит, тебя приговорили к пожизненному заключению за одного из уголовников? Не понимаю... Это было умышленное убийство?
   — Нет.
   — Бедный мой мальчик, это невероятно! Скажи, что я могу для тебя сделать? Хочешь, помолимся вместе?
   — Меня не воспитывали в религиозном духе, я не умею молиться.