Кардинал остановился среди своей фразы. Его жгучий взгляд, сверкавший огнем гениальности, остановился на глазах герцогини де Комбалэ, которая с любопытством следила за его неровной походкой, а за его монологом еще с бóльшим вниманием.
   – Вы еще здесь, Мария? – сказал он грубым голосом.
   Герцогиня очень хорошо знала дядю; она знала, что если бывали минуты, когда кардинал был очень чувствителен к ее задорным гримаскам, но бывали другие минуты, когда весь арсенал ее обольщений не мог преодолеть его холодного бесстрастия. Очевидно, в этот вечер кардинал находился в последнем расположении духа. Она тотчас опустила глаза и отвечала смиренно:
   – Я ухожу, дядюшка.
   Она была уже у двери гостиной, когда Ришелье позвал ее смягченным голосом.
   – Останься, – сказал он, – и сядь здесь возле меня.
   Он опустился на диван и указал ей место возле себя.
   – Теперь, – продолжал он, когда она с удивлением села возле него, – не прельщай меня твоими прекрасными глазами и обольстительными улыбками; сегодня это будет напрасно. То, что я буду тебе говорить, очень серьезно. Дело идет о моем счастье и, следовательно, о твоем, и, так как ты, может быть, будешь играть роль в моих замыслах, тебе надо знать их заранее.
   – Ах, это будет не забавно! – сказала герцогиня де Комбалэ с маленькой гримасой.
   – Нет, но полезно. Слушай. Ты с первых слов не найдешь скучной мою речь.
   – Посмотрим.
   – Я хочу опять выдать тебя замуж.
   – Ах, дядюшка! Если муж мне понравится, то это действительно хорошая мысль.
   – Он тебе понравится.
   – Стало быть, он не будет похож на первого, за которого вы заставили меня выйти. Во-первых, он не должен быть так стар, как был герцог де Комбалэ, который по своим летам мог быть только мужем по имени.
   – Может быть, но в утешениях у вас не было недостатка, и следовательно, жалобы ваши излишни.
   – Я не жалуюсь, дядюшка, я только привожу факт.
   – Хорошо, но тот, которого я назначаю тебе теперь, имеет недостаток совершенно противный тому, в котором ты упрекаешь бедного покойного де Комбалэ, – он слишком молод.
   – Это не недостаток.
   – Он даже несколькими годами моложе тебя.
   – Стало быть, это ребенок?
   – Почти, но с доброй волей ты скоро сделаешь из него мужчину.
   – В доброй воле у меня недостатка не будет.
   – Я в этом не сомневаюсь.
   – Благодарю за доброе мнение. А мил этот молодой муж, которого вы хотите дать мне в ученики?
   – Очарователен.
   – Вам остается только мне его назвать.
   – Подожди. Выслушай прежде мои инструкции.
   – Инструкции вы скажете мне после, дядюшка. Скажите прежде имя. Вы видите, что я горю от нетерпения.
   – Тем лучше, ты будешь привлекательнее в день свадьбы.
   – Скорее, дядюшка, или я не ручаюсь вам ни за что. Как вы хотите, чтобы я обращала внимание на ваши слова, когда моя голова усиливается угадать то, что вы не хотите сказать?
   Кардинал с нетерпением нахмурил свои густые брови.
   – Герцогиня, – сказал он строгим тоном, – все это очень серьезно, и если я заговорил с вами шутливым тоном, то это потому, что женский ум, наклонный к шутовству, не понимает серьезных причин, представленных в словах серьезных. Следуйте послушно за мною, куда я вас поведу. Этого требуют и ваши выгоды, не только мои.
   Герцогиня потупила голову, и смягченный кардинал продолжал:
   – Во-первых, ты должна переменить твой образ жизни.
   – Как это, дядюшка?
   – Набожность, которую я тебе посоветовал, чтобы приобрести доверие королевы-матери, к которой мне нужно было тебя поместить, теперь бесполезна, и даже будет вредна для моих намерений. Ты потихоньку это перемени.
   – Ах! Дядюшка, вы не могли дать мне приказания более для меня приятного! – с радостью вскричала герцогиня де Комбалэ. – Я набожна не больше вас, и признаюсь, эта маска лицемерия, которую вы надели мне на лицо, очень меня стесняла.
   – Ну, ты можешь ее снять.
   – Уф! – сказала отставленная ханжа со вздохом облегчения.
   – Ты объявишь громко для объяснения перемены в твоем поведении, что в ту минуту, как ты хотела привести в исполнение твой план и совсем отказаться от света, надев одежду кармелиток, ты почувствовала себя недостаточно одушевленной благодатью и из любви к Богу предпочла сделаться светской женщиной, чем дурной монахиней. Даже королева-мать одобрит тебя.
   – И справедливо.
   – Ты тотчас бросишь степенную одежду, которую носишь так давно, и заменишь ее самым щегольским и самым богатым костюмом.
   – С большим удовольствием, дядюшка.
   – Не жалей ни жемчуга, ни брильянтов, ни пышных материй, чтобы сделаться прекраснее и обольстительнее прежнего.
   – Да, дядюшка. Будьте спокойны.
   – Отдаю в твое распоряжение шкатулку с деньгами. Бери сколько хочешь.
   – Вы самый очаровательный из всех дядей на свете!
   – Словом, надо, чтобы о тебе говорили как о светской женщине, чтоб тебя встречали повсюду, на всех прогулках, на всех балах, на всех концертах, на всех придворных охотах.
   – Но вы предписываете мне восхитительную жизнь, дядюшка, – сказала обрадованная герцогиня де Комбалэ, – я и не подумаю ослушаться вас.
   – Я это знаю, – сказал Ришелье со своей тонкой улыбкой, – но это хорошая сторона.
   – А есть другая?
   – Другая бывает всегда.
   – А! – тревожно произнесла герцогиня. – Действительно, это слишком хорошо. Под этой веселой перспективой, должно быть, скрывается что-нибудь ужасное.
   – Именно ужасное. Я наложу на тебя муку Тантала. Как только ты выставишь себя напоказ, толпа молодых и пылких вельмож будет наперерыв увиваться около тебя.
   – Я надеюсь, дядюшка, и до сих пор не вижу ничего ужасного.
   – Подожди. Среди этой толпы невозможно, чтобы твое сердечко, такое чувствительное, не отличило двух-трех, которые могут заставить его забиться при их приближении.
   – Может быть.
   – Это верно. Ну, вот в чем заключается ужасная сторона твоего положения, племянница: твое сердечко должно подавлять всякое биение, сильное и слабое, ты должна оставаться добродетельнее всех римских Лукреций. Понимаешь ли?
   – Разве вы думаете, дядюшка, что мне так трудно оставаться добродетельной? – спросила герцогиня, улыбаясь и сердясь.
   – Хорошо, хорошо, я знаю, что должен думать об этом, – сказал кардинал с иронической улыбкой. – Все твои уверения не убедят меня.
   – Какие ужасы говорите вы, дядюшка! Неужели вы не доверяете моей добродетели?
   – Нисколько. Но я верю твоему уму и твоим интересам. Слушай меня хорошенько. Прежде весталок, позволивших потухнуть священному огню, сжигали живыми. Ты же, если позволишь зажечься твоему огню, сожжена не будешь; это было бы жестоко, но даю тебе честное слово, что твоя наклонность к религиозной жизни воротится к тебе очень скоро и что я найду для тебя монастырь, где ты будешь иметь время погасить твой огонь.
   Тон кардинала опять переменился. Он сделался сух, язвителен и запечатлен непреодолимой твердостью. Надо было быть глухим и слепым, чтобы не понять неумолимую угрозу, заключавшуюся в этих простых словах, произнесенных таким тоном. Герцогиня не была ни слепа, ни глуха. Она задрожала всеми членами при слове «монастырь», и, как ни тягостна показалась ей требуемая жертва, она не колеблясь покорилась жестокой необходимости.
   – Хорошо, дядюшка, я буду благоразумна, обещаю вам.
   И так как она, скорее из страха, чем по желанию, имела твердое намерение сдержать свое обещание, у нее навернулись слезы на глазах.
   – Хорошо, – сказал Ришелье, читавший в эту минуту в ее мыслях как в книге, – так как я уверен, что ты своего обещания не нарушишь, я тебя награжу, сообщив тебе часть моих планов и объяснив, зачем я налагаю на тебя такое строгое условие. Но это политика, политика ришельевская, твой рот должен сейчас забыть, что услышат твои уши.
   – Будьте уверены в моей скромности, дядюшка. Мои выгоды ручаются вам за это.
   – Да, на них-то я и полагаюсь. Ну, предположи, что очень может казаться вероятным, так как она замужем уже десять лет, предположи, что Анна Австрийская всегда останется бесплодна, а король, который чахнет, вдруг умрет; что сделается тогда с твоим дядей и с тобою?
   – Понимаю, дядюшка.
   – Кардинала Ришелье постыдно отошлют в Рим, а герцогиня де Комбалэ кончит жизнь в монастыре.
   – И вы нашли способ отразить этот ужасный удар?
   – Да.
   Он наклонился к уху молодой женщины, как будто, несмотря на уединение, в каком они находились, боялся, чтобы слова его не были услышаны кем-нибудь другим, кроме нее.
   – Для того чтобы новый король не мог преждевременной смертью лишить меня власти, если он умрет бездетным, я дам ему жену.
   – Боже мой! – вскричала герцогиня, почти испугавшись открывавшейся перед нею перспективы. – Кажется, я понимаю!
   – Да, ты понимаешь. Этою женою, которую я дам тому, кто теперь не король, будешь ты.
   – Но, стало быть, вы мне говорите целый час о брате короля?
   – О нем.
   – О Гастоне Орлеанском, герцоге Анжуйском?
   – Именно.
   Пурпурный румянец покрыл лицо герцогини де Комбалэ при воспоминании о том, что произошло час тому назад между нею и Гастоном на том самом диване, где она так спокойно разговаривала с кардиналом о политике. Кардинал увидел этот румянец, но приписал его весьма естественному волнению, какое подобное предложение могло внушить женщине такой честолюбивой, как его племянница.
   – Ну что же? – спросил он.
   – Ваше предложение так великолепно, что поверить ему невозможно. Согласится ли на этот брак королева-мать?
   – Королева-мать! – отвечал кардинал, приподняв свои густые брови, закрывавшие его взгляд, сверкавший мыслями. – Королева-мать отжила свое время. Она, в награду за оказанные услуги, дала мне вход в совет, но я сам сумел сделаться кардиналом и министром, то есть более могущественным, чем была она сама, королева и регентша. Я буду ей покровительствовать, если она останется послушна, но пусть она остережется преграждать мне путь. Да она этого и не посмеет.
   – А король, дядюшка?
   Кардинал сделал презрительное движение.
   – Король! – сказал он. – Король прикажет Гастону вести тебя к алтарю в тот день, который я сам назначу.
   – Но когда так, я уже почти королева! – вскричала герцогиня.
   Ришелье медленно покачал головой.
   – Нет еще, – сказал он, – твое женское сумасбродство видело препятствия там, где их нет, в Марии Медичи, в Людовике XIII, двух призраках власти, которую я уничтожу, когда захочу, а не видело именно в том, где они находятся.
   – Где же вы их видите, дядюшка?
   – В воле Гастона, – резко ответил кардинал. – Против этой воли я не могу сделать ничего.
   – Но я могу сделать все.
   – В этой-то надежде я открыл тебе тайну моих планов. Да, я знаю, что ты ловка, а ты знаешь, что ты прекрасна. С этим ты успеть можешь и должна. Но не обманывай себя. Гастон изменчивый, капризный ребенок, исполненный слабостей; он может вырваться у тебя в ту минуту, как ты менее всего этого ожидаешь. Теперь ты можешь оценить всю силу моих предписаний относительно необходимости оставаться строго добродетельной. При дворе, где ты должна показываться, чтобы иметь возможность с ним встречаться, малейший проступок погубит тебя навсегда, потому что там всякое падение сопровождается оглаской.
   – Я признаю высокую мудрость вашего преосвященства, – сказала герцогиня и задумалась.
   – Приложи же ее к делу. Держи влюбленных поодаль, кокетничая с ними, держи всех, а особенно того, кого ты хочешь захватить. Одна минута слабости с Гастоном может погубить все наши планы. Взрослые мужчины и старики вкладывают в любовь страсть, а молодые люди только любопытство. Заставляй его желать и не соглашайся ни на что. Цена победы заключается в этом.
   – Да, дядюшка, – печально сказала герцогиня.
   Ришелье приметил эту внезапную печаль, но не подозревал настоящей причины.
   – Не отчаивайся, малютка, – сказал он, – ты все наверстаешь после свадьбы.
   Герцогиня старалась улыбнуться, но это ей не удалось.
   – Теперь, когда ты меня поняла, когда все решено, – продолжал кардинал, – оставь меня, дитя мое; мой вечер еще далеко не кончен, я должен проработать часть ночи.
   Молодая женщина встала, молча подставила лоб дяде, который в этот вечер хотел быть только дядей, и ушла. Кардинал позвал ее, когда она подошла к двери.
   – Если ты провела вечер в этой гостиной, – сказал он, остановив на ней проницательный взгляд, – через которую непременно нужно пройти в эту оранжерею, сообщающуюся с улицей Гарансьер, можешь ли ты мне объяснить, каким образом маленькая дверь на улицу, которую я оставил отворенной в начале вечера, очутилась запертой изнутри?
   Герцогиню на минуту ошеломил этот вопрос. Он так близко касался пылкого свидания с Гастоном, по поводу которого кардинал давал ей такие строгие наставления, но она скоро оправилась.
   – Это я заперла дверь, дядюшка, – сказала она спокойно. – Мне послышался в той стороне шум, правда существовавший только в моем воображении, но все-таки напугавший меня. Тогда я собралась с мужеством и храбро пошла задвинуть запор.
   – Довольно, – сказал убежденный кардинал. – Твоего объяснения достаточно для меня. Прощай, дитя мое. Воротись в Люксембург и, как всегда, остерегайся, чтобы тебя не приметили.
   Герцогиня вышла из гостиной в оранжерею, сообщавшуюся с комнатами кардинала, смежными с садом, через который надо было пройти в Большой Люксембург. Она шла потупив голову, совсем не такая веселая, как несколько минут тому назад. Корона казалась ей теперь очень далеко, если кардинал справедливо оценил любовь такого молодого человека, как герцог Анжуйский.
   «Кардиналу следовало раньше сообщить мне свои планы, – думала она, – как развязать теперь с принцем начатую интригу?»
   Честолюбивая вдова вернулась в свои комнаты в Люксембург, раздираемая смертельными сожалениями. Она видела во сне молодого принца, которого она старалась прельстить, а он поворачивался к ней спиной.

VIII

   РИШЕЛЬЕ, ЛЮБУЯСЬ СОБОЙ, НАХОДИТ СЕБЯ КРАСИВЕЕ АПОЛЛОНА БЕЛЬВЕДЕРСКОГО, А АББАТ ДЕ БОАРОБЕР, ПЬЯНЫЙ, СТАРАЕТСЯ ДОКАЗАТЬ, ЧТО ОН НАПИЛСЯ НЕ ДЛЯ СВОЕГО УДОВОЛЬСТВИЯ
   Ришелье, когда уходила герцогиня, не тронулся с места. Когда он решил, что она вышла из Люксембурга, он также вышел из гостиной, где происходил их разговор, и по той же дороге пошел в свой кабинет. Это была большая комната в нижнем жилье нового дворца, выходившая в сад. Многочисленная библиотека покрывала стены, квадратный стол, заваленный книгами и бумагами, планами крепостей и пергаментами с государственными печатями, стоял посредине. В огромном камине пылал яркий огонь. Ришелье скорее лег, чем сел в широкое кресло, и, потупив голову, устремив глаза на уголья, тотчас погрузился в глубокие размышления. Все происшествия этого вечера, в которых он играл такую странную роль, проходили одно за другим в голове его, и он каждое подверг строгому контролю холодной оценки; каждое слово, каждое движение, каждый тон голоса королевы и ее фаворитки герцогини де Шеврез в той сцене, где он осмелился сделать объяснение гордой Анне Австрийской, были им взвешены, проанализированы, обсуждены, истолкованы. И, невероятное дело, этот хитрый человек, этот лукавый кардинал, этот тонкий дипломат, этот непобедимый политик не только ни минуты не подозревал, что он был одурачен, но еще остался твердо убежден, что он почти выиграл свою смелую партию. Герцогиня де Шеврез не преувеличила ничего и хорошо оценила его, когда говорила королеве, что у него больше тщеславия, чем у светского человека, и что если на него напасть с этой стороны, то он сумеет защититься не лучше школьника. Этот великий ум действительно имел свои мелочи. Ришелье хотел слыть красавцем, счастливым обожателем женщин. Пошлые лавры донжуана имели в его глазах более цены, чем патент на бессмертие, которое потомство должно было впоследствии присудить ему как гениальному государственному человеку. Понравиться королеве, которая слыла по справедливости одною из величайших красавиц в Европе, взять себе в любовницы дочь короля испанского и жену короля французского – это было предприятие, достойное возбудить алчность прелата-обольстителя. Но к самолюбию присоединялась еще и любовь. Ришелье любил Анну Австрийскую. Отвращение, которое она всегда показывала к нему, надменность, с которой она постоянно принимала знаки его преданности и уважения, – все это не могло уничтожить любви, которую прелести королевы внушили ему с первого взгляда. Только он любил ее по-своему, и чувство его больше походило на ненависть, чем на любовь. Ревнуя к малейшей милости, которую Анна Австрийская могла бы оказать к кому бы то ни было, он успел, подстрекая ревность короля, удалить от нее всех людей, способных внушить ему опасение. Потом, ревнуя даже к законному расположению к королю, ее супругу, он умел удалить Людовика XIII от брачного ложа, внушив ему с вероломным искусством отвращение к молодой жене. Он не хотел, чтобы ею обладал кто-нибудь другой, кроме него, даже муж. Потом к этой любви примешивалась перспектива верного успеха в самом смелом плане, который когда-либо приходил в голову министра: быть отцом будущего короля, вместо которого он хотел царствовать. Людовик XIII должен был умереть в молодости. Надо было заранее принять меры предосторожности.
   Ришелье, погрузившись в размышления, самодовольно вспоминал сцену, разыгранную им в этот вечер пред королевой. Он был убежден, что он преуспел; королева обращалась с ним совсем не так, как обыкновенно. Вместо холодности, которую она всегда показывала к нему, она была с ним почти любезна. Она улыбнулась, когда увидела его, захохотала, когда он стал танцевать, потом выслушала без гнева довольно прозрачные слова, которыми он старался растолковать ей свои чувства. Он осмелился поцеловать ее руку, и рука эта не была отнята. Подобная благосклонность такой женщины, как Анна Австрийская, равнялась успеху.
   Когда кардинал дошел до этого места в своих размышлениях, он распахнул рясу и обвел все свои члены самодовольным взглядом. Он приписывал своему успеху непреодолимое действие, произведенное взглядом на его формы, так благоприятно выставленные костюмом Панталоне.
   – Герцогиня де Шеврез была права, – прошептал он, – я никогда не победил бы предубеждения Анны Австрийской, если б не решился показаться ей в другой одежде.
   Он встал и задумчиво прислонился к углу камина.
   – Она опять права, – продолжал он, помолчав несколько минут, – настаивая, чтобы я немедленно написал к королеве. Зайдя так далеко, я останавливаться не могу. Да, я должен написать, и напишу.
   Он взял с камина серебряный колокольчик и позвонил. Портьера в углу кабинета тотчас приподнялась, и явился лакей.
   – Аббат вернулся? – спросил Ришелье.
   – Вернулся, – отвечал лакей.
   – Позовите его ко мне сейчас.
   Лакей колебался.
   – Аббат де Боаробер не в состоянии явиться сегодня к вашему преосвященству, – сказал он наконец.
   – Он пьян?
   – Не совсем.
   Ришелье сделал движение нетерпения.
   – Все равно, позовите его, и если он считает себя слишком пьяным, чтобы меня понять, пусть образумится в холодной ванне.
   Лакей вышел. Не прошло и пяти минут, как портьера приподнялась, и вошел аббат Метель де Боаробер, один из будущих основателей Французской академии, друг если неизвестный, то, по крайней мере, самый преданный и самый короткий, кардинала Ришелье. Доказано, что аббат де Боаробер, или из равнодушия к людям, или из лености, не играл никакой роли в министерстве кардинала, но пользовался его полным доверием и часто разделял самые тайные его планы. Все записки того времени говорят о нем одно и то же, то есть что он был игрок, пьяница, развратник, но самый веселый и самый добрый человек на свете. Он был толст, румян, имел большой живот, тройной подбородок и отвислые щеки.
   Слуга, посланный за ним, не солгал. Аббат, войдя в кабинет, где ждал его кардинал, был еще пьян. Но как закоренелый пьяница, он крепко держался на своих коротеньких ножках, и мысли его были так свежи, как будто он целый месяц пил одну воду.
   – Ваше преосвященство, вы меня спрашивали? – сказал он, не совсем внятно произнося слова. – Не в дурном ли вы расположении духа и не хотите ли для развлечения позаимствоваться веселостью Боаробера?
   – Нет, аббат, – ответил Ришелье, устремив на толстяка проницательный взгляд, – я не расположен сегодня забавляться вашими площадными шуточками, я хочу только узнать, прежде чем скажу вам что-нибудь, в состоянии ли вы выслушать и понять меня. Вы совсем еще пьяны?
   – Наполовину. А что касается, способен ли я слышать и понять, ваше преосвященство оскорбляет меня, сомневаясь в этом. Мысли мои никогда не бывают яснее, как в то время, когда я выпил пять или шесть бутылок молочка Генриха IV. Если бы вы, ваше преосвященство, попробовали этого средства только один раз, вы непременно повторили бы его.
   – Довольно, – сказал Ришелье с жестом отвращения.
   – Напрасно ваше преосвященство пренебрегает бутылкой и своими друзьями, – продолжал аббат с той свободою в обращении, которую кардинал позволял ему одному, – а сегодня вам еще менее обыкновенного следует ставить в преступление, что я напился, потому что если я половину вина выпил для своего удовольствия, то другую половину выпил для вас.
   – Это как? – спросил Ришелье.
   – Ваше преосвященство, вы приказали мне, ввиду будущих планов, которые вы не заблагорассудили сообщить мне, войти как можно более в доверие к его высочеству герцогу Анжуйскому.
   – Это правда.
   – Я не нашел ничего лучше для того, чтобы достигнуть этого, как вступить в орден Негодяйства, гроссмейстером которого является принц.
   – Я это знаю.
   – Меня приняли единогласно.
   – Это меня не удивляет.
   – По той причине, что Общество Негодяев было бы неполно, если бы не считало в своих рядах аббата де Боаробера, самого негодного из всех аббатов? Вы, ваше преосвященство, правы и отдаете мне справедливость. Сегодня вечером было собрание членов ордена Негодяйства. Обедали, и обедали хорошо. Когда я вышел из-за стола, я был наполовину пьян. Для моего ли это удовольствия?
   – Нет, аббат, я сознаюсь, что это было для меня.
   – Это очевидно. После обеда его высочество, Рошфор, мой любезный товарищ аббат де ал Ривьер, Морэ, Монморанси и несколько других отправились стаскивать плащи с прохожих на Новом мосту и приглашали меня, но я не люблю этого упражнения, где нечего ни попить, ни поесть, и вспомнил, что я приглашен на ужин к одному достойному прокурору, где превосходный стол; у негото я напился окончательно, и на этот раз для моего удовольствия, в этом я не отпираюсь.
   – Довольно логичное рассуждение для пьяницы.
   – Пьяницы! Это слово может быть немножко жестко, но оно мне льстит. Теперь я слушаю, что ваше преосвященство сообщит мне.
   Ришелье знал аббата. Он знал, что голова его оставалась здравою, а мысли ясными там, где всякий другой потерял бы рассудок. Он сделал ему повелительный знак, требовавший внимания, и заговорил почти вполголоса:
   – Боаробер, я решился написать к королеве и открыть ей в этом письме мои чувства.
   Аббат отступил на шаг. Его маленькие глазки засверкали и взглянули на кардинала с глубоким изумлением.
   – Написать ее величеству? – повторил он.
   Он поднял руки к потолку и потом опустил их на свой круглый живот.
   – Я решился на это.
   – Позвольте же мне сказать вам со всем уважением, которое я обязан оказывать вашему преосвященству, что, наверно, вы сегодня обедали и пили больше меня и что сверх того у вас голова слабее моей.
   Кардинал скрыл улыбку.
   – Вы считаете это сумасбродством, аббат?
   – Я не смел сказать вам этого.
   – И вы заранее рассчитываете опасность подобной переписки с такой женщиной, как Анна Австрийская, не правда ли?
   – Расчетов больших не нужно, чтобы понять опасность отдавать в руки врага подобное оружие.
   – Во-первых, аббат, королева мне не враг.
   – Стало быть, у ее величества удивительно добрый характер.
   – Она знает, или будет знать, что все сделанное мною против нее было сделано из любви к ней.
   – Я сомневаюсь, чтобы она была вам за это благодарна.
   – Так на моем месте вы не писали бы к ней?
   – Если бы меня звали Ришелье, я предпочел бы отрубить себе правую руку скорее, чем написать первое слово этого письма.
   Кардинал снова улыбнулся.
   – Хорошо, аббат, – сказал он, – я с удовольствием вижу, что вы разделяете мои чувства в этом отношении. Только, любезный Боаробер, если вы хотите когда-нибудь сделаться епископом, вам надо вперед показывать более проницательности. Мне необходимо написать к королеве, но как вы могли думать, аббат, чтобы я, Ришелье, отдал в руки Анны Австрийской такое страшное оружие, если бы не имел способа уничтожить всю его силу, все его могущество в ту минуту, как захочу?