Я внес вязанку в гостиную, осторожно опустил ее перед печкой. Печка эта выходила тылом в Лелину комнату, и я знал, что, когда протоплю печку, у Лели там будет тепло. А печи топить я, слава богу, умел — это мне часто приходилось делать в детдоме, в дни дежурства. Первым делом я открыл трубу, поставил стоймя дрова в печку, оставив между ними маленький коридорчик, потом нащепал лучины и напихал ее в этот коридорчик между поленьями. Потом горизонтально, между лучинами покрупней, просунул несколько совсем тоненьких лучинок и зажег их. Огонек робко спрятался между маленькими лучинками, потом осмелел, забегал по ним и, тихо пощелкивая, перепрыгнул на лучинки потолще. Потом занялись и дрова. Но печь давно была не топлена, дымоход еще не прогрелся, в нем пробкой стоял сырой воздух — и из топки вдруг полыхнуло дымом. Внезапно вошла Любовь Алексеевна, села на стул и сказала:
   — Господи, точно ладаном… — Она опять заплакала.
   — Сейчас хорошо потянет, — успокаивающе сказал я. — Сейчас все будет в порядке. — И действительно, больше дыма из печки не выкидывало. Огонь уже крепко вцепился в поленья, теперь его не оторвать было от этой работы. Лелина тетка ушла, затем притащила подушку и темно-зеленое одеяло и положила их на клеенчатый диван. Потом принесла горячий чай.
   — Хлеб и масло в буфете, — сказала она. — Я раньше Лели ухожу на работу… Вы завтра заставьте ее пойти на работу. Ей надо быть сейчас на людях, тогда легче будет… И хоть утром заставьте ее поесть.
   Она ушла. Я походил по комнате взад-вперед, налил Леле чаю, отрезал хлеба, намазал маслом, снес ей в комнату. Леля лежала на постели лицом в подушку. На ней был синий сатиновый халатик, в котором я увидал ее в первый раз в библиотеке, в Амушеве.
   — Леля, ты спишь?
   Она ничего не ответила. Я поставил чай на чертежный столик, сходил в соседнюю комнату, взял предназначенное мне одеяло и набросил его на Лелю. Не гася света, чтобы ей не стало вдруг страшно, когда проснется, притворил за собой дверь и вернулся к топящейся печке. Открыв дверцу, сел на пол перед огнем. Дрова горели красиво, нарядно — все в лентах пламени, в красных бантиках огня. За окном теперь шел снег. Он торопливо, по прямой, падал на город крупными влажными хлопьями.
   Этой ночью мне плохо спалось. Лежа в одежде на клеенчатом диване, я ворочался и, когда, казалось, уже начинал засыпать, вдруг вздрагивал, будто меня кто-то ударял из темноты. Ночные мысли текли бестолково. Многие из них никакого отношения не имели ни к Леле, ни ко мне, и вообще ни к кому и ни к чему на свете. Иногда всплывала мысль, что когда-нибудь действительно будет война. Та большая война, о которой не раз говорил Володька… Володька редко теперь бывает у нас, он теперь военный курсант. Но, в общем-то, он все такой же, только бросил писать стихи. Может быть, просто некогда?.. Если в Германии произойдет революция, то войны и вовсе не будет. А если Гитлера не свергнут, то война, наверно, все-таки будет. Но это еще не скоро, не скоро… Она будет еще не скоро, но она уже подкрадывается, уже отправляет людей на тот свет поодиночке — вот как Лелиного брата. Он погиб вроде бы и не на войне, а вроде бы и на будущей войне. На войне, которой еще нет.
   Утром Леля разбудила меня. Она тронула меня за плечо, и я сразу проснулся и вскочил с дивана. Мне стало стыдно, что не я ее разбудил, а она меня. Леля была аккуратно одета, челочка причесана, лицо блестело от умывания.
   — Иди помойся, — сказала она мне. — И будем пить чай… Ты молодец, что протопил печку.
   Мы молча позавтракали. Потом я помог Леле надеть пальто и сам надел пальтуган и кепку. Мы уже готовы были выйти на лестницу, но тут Леля вспомнила, что не взяла портфель. Она пошла за ним в свою комнату — и вдруг выбежала оттуда в слезах, громко плача, будто увидала там что-то страшное. Я обнял ее и стал говорить ей сам не помню что, а она все плакала и плакала. Потом немного успокоилась, пошла к крану, умыла глаза, и я проводил ее до ее работы.
   В техникум я опоздал, но это сошло. Ничего я, конечно, не объяснял никому, да никто ничего и не спрашивал. Я давно заметил, что если происходит какая-то большая неприятность, то мелкие неприятности расступаются перед ней, добровольно уступают дорогу. Потом они еще возьмут свое.
   — Ну, как? — спросил Костя, когда я уселся рядом с ним в аудитории.
   — Ничего веселого, — ответил я. — Чего тут поделаешь?..
   — Ничего тут не поделаешь, — согласился Костя.


23. Новый год


   Берег былого постепенно скрывается из памяти, сливается с темным морем забвения. Но минувшие праздники, как маяки, светятся позади — и не гаснут. Конечно, погаснуть и им суждено — но вместе с нами.
   К Новому году мы с Костей справили себе костюмы. Ордера на материал нам выделили еще к двадцать третьей годовщине Октября. Косте по жребию достался отрез серого шевиота «прима», мне — темно-синий бостон. И вот двадцать седьмого декабря мы принесли костюмы из мастерской. Пиджаки — с богатырскими ватными плечами; брюки — настоящий Оксфорд, не подкопаешься: они были так широки, что закрывали кончики ботинок. Когда мы облачились во все это и поглядели друг на друга, наша изразцовая комната показалась нам убогой.
   — Мы будто иностранцы, — заметил Костя. — Интуристы герр Чухна и мистер Синявый соизволили посетить скромное жилище советских студентов… Но ничего! Общее благосостояние повышается. Через год-другой, когда будем работать по специальности, мы еще не такие клифты и шкары оторвем! Трепещите, кошки-милашки!.. Ты, впрочем, к тому времени уже женишься, тебе не до кошек-милашек будет.
   — А ты? Ты, может, еще раньше женишься.
   — Ну, не с моим ликом, — не то сердито, не то печально сказал Костя. Он плюхнулся на кровать, вытащил из-под нее гитару и с надрывом запел:

 
Он юнга, родина его Марсель,
Он обожает шум кабацкой драки,
Он курит трубку, пьет крепчайший эль,
Он любит девушку из Нагасаки.
У ней следы проказы на руках
И шелковая кофта цвета хаки,
И вечерами джигу в кабаках
Танцует девушка из Нагасаки.

 
   Я слушал его не перебивая. Я знал, что про эту девушку из Нагасаки Костя поет в тех случаях, когда ему становится грустно, когда он вспоминает про свои неудачи с интеллигентными девушками, когда он размышляет о том, что прозрачная жизнь все ускользает от него.
   Я терпеливо дослушал песню до ее печального конца, где юнга горько плачет, узнав, что пьяный боцман зарезал девушку из Нагасаки.
   Костя сунул гитару под кровать, встал, подошел к зеркалу — и отвернулся от него. Зеркало было маленькое. Костя в нем видел только свое лицо, а не костюм. А ведь лицом-то своим он и был недоволен.
   — Пойдем к тете Ыре, — предложил я. — Посмотримся в трюмо.
   Хоть тетя Ыра жила бедновато, но у нее имелось самое большое в квартире зеркало. Правда, левый нижний угол у него был отбит.
   — Ой, и модные ребята вы стали! — заявила тетя Ыра, оглядев нас. — Я помню, парни узенькие брюки носили, в трубочку, чем ужее — тем моднее, а нынче чем ширше — тем красивше… Теперь вы, ребята, модностью на пять лет запаслись. Носить вам не переносить.
   Она быстро-быстро извлекла из-за иконы, висевшей в красном углу, какую-то мензурку из дымчатого стекла. Потом сизым, наверное, голубиным, пером, торчавшим из мензурки, быстро-быстро побрызгала на наши пиджаки какой-то прозрачной жидкостью.
   — Это святая вода, — пояснила она. — Это чтоб обновки ваши хорошо носились, это чтоб бесы вас в них не захороводили.
   — Мы же неверующие, — сказал Костя. — Мы просвещенные атеисты, святая вода нас не интересует. Нам бы чего покрепче.
   — У меня и другая вода есть, — подмигнула тетя Ыра. — Сейчас спрыски устроим.
   Она выдвинула ящик обшарпанного комода и вытащила оттуда поллитровку горькой и три стопочки из толстого зеленого стекла. Потом повернулась к подоконнику и перенесла оттуда на стол тарелку с ливерно-гороховой колбасой — неофициально колбаса эта в те годы называлась мюнхенской.
   Мы присели, выпили по первой, потом по второй. После третьей глаза у тети Ыры оказались на мокром месте.
   — Гриша-то из вас самый порядочный был, вот его бог и прибрал к себе, — заявила она, всхлипывая. — Гриша сейчас на небесах радуется, что вы модные двойки себе справили… Сам-то до хорошего костюма не дожил…
   Когда бутылка опустела, мы поблагодарили тетю Ыру и пошли мотаться по всей квартире. Заходили в каждую комнату и просили дать нам посмотреться в зеркало. И все жильцы поздравляли нас с приобретением, и все говорили нам только хорошее. Костино самочувствие резко повысилось, и, когда мы вернулись в нашу комнату, он сразу же извлек из-под кровати гитару и запел:

 
Я вчера играл в лото,
Проиграл свое пальто,
Пару брюк и два кольца,
Ламца-дрица гоп ца-ца!

 
   Я знал: если он поет эту залихватскую частушку — значит, у него хорошее настроение.

 
* * *

 
   1941 год я надеялся встретить с Лелей.
   Сперва я хотел вытащить ее на встречу Нового года к нам в техникум, но она побоялась, что там будет очень шумно и весело, а ей не до веселья. Она еще не привыкла к мысли, что у нее нет больше брата. Правда, она уже не плакала о нем, по крайней мере при мне, но она стала немножко не такой, какой была, — стала не то серьезнее, не то строже, не то просто грустнее. Мы с ней с того дня не обнимались, не целовались, хотя встречались часто. Я боялся обидеть ее.
   Тридцать первого декабря я купил бутылку хорошего портвейна «Ливадия», постоял в очереди у «бывшего Лора» на углу Среднего и Восьмой линии — за пирожными, и пошел к Леле встречать Новый год, — так было условлено. Но едва я вошел в прихожую, как на меня повеяло холодком. Встретила меня Леля не очень-то ласково. Когда я снял пальто, она равнодушно взглянула на мой новый костюм и небрежно бросила:
   — Брюки широковаты.
   — Мы с Костей специально мастеру в руку сунули, чтобы он брюки нам пошире скроил, — обиделся я. — Еле уломали, он говорит, что от начальства ему влететь может. А ты недовольна!
   — Ах, не все ли равно, какие брюки, какие пиджаки, какие юбки, какие шляпки, какие тряпки! — не то шутя, не то сердясь сказала она. — Все это не имеет никакого значения для мыслящих людей. И вообще…
   — Значит, я, по-твоему, не мыслящий! И значит, тебе больше нравится, если я как гопник буду ходить… Это ты вроде Кости заговорила, он любит так рассуждать.
   — А Костя твой где Новый год встречает? — уже более мирно спросила она.
   — Пойдет на Петроградскую, будет встречать с одной кошкой-милашкой. Предстоит новогодняя ночь любви к ближнему… А где твоя тетя Люба?
   — Моя тетя Люба ушла к знакомым. Но тебе здесь такой ночи не предстоит. Если ты за этим пришел, то можешь идти на Большой. Там много кошек-милашек гуляет.
   — Леля, да что с тобой такое! Опять нахлыв?
   — Ничего со мной такого! Такая, как всегда…
   — Не дай боженька, чтоб ты всегда такая была!
   — Если я тебе не нравлюсь такой, то зачем ты приходишь ко мне?! Иди к своим кошкам-милашкам.
   — Ну и пойду! Захочу — и пойду!
   — Ну и иди!
   — Ну и пойду! — Я сдернул с вешалки пальто, торопливо напялил кепку.
   — Уходи сейчас же! — Она подбежала к наружной двери и распахнула ее.
   Я вышел на лестницу и, не оглядываясь, зашагал вниз. За мной резко хлопнула дверь. Когда я спустился до третьего этажа, дверь наверху с шумом открылась, послышались шаги… Сейчас Леля крикнет в пролет, как в романсе: «Вернись, я все прощу!» или что-нибудь в этом роде — и я взбегу наверх.
   — Никогда не приходи ко мне! — крикнула она, и мимо меня пролетело что-то небольшое серое и мягко шлепнулось внизу. А наверху гулко захлопнулась дверь.
   Я спустился вниз, на аптечную площадку. Здесь на серых плитках пола лежал пакет с пирожными от «бывшего Лора». Вернее, то, что от пакета осталось. Упаковка лопнула, раскрылась, пирожные разломались, разлетелись. Я вспомнил, как Леля рассказывала об обманутой девушке-самоубийце, которая потом «лежала в гробу как живая». «По закону свободного падения тел эта девушка упала тогда вот на эти же самые плитки», — подумал я.
   Когда вышел на улицу, меня охватило чуть пьянящее ощущение свободы, когда терять уже нечего. Торопливо пошел я к Неве, будто там меня кто-то ждал. На набережной в этот час было холодно и безлюдно. Лихтера, пришвартованные на зиму к гранитной стенке, стояли впаянные в лед. В борту черного морского буксира празднично светилось несколько иллюминаторов, оттуда слышалась патефонная музыка. Мужской голос пел:

 
Это было весною,
Когда фиалки цвели,
Нам казалось с тобою,
Что весь мир — мы одни.
Ах, это было забвенье…

 
   Миновав Горный институт, я свернул к Масляному буяну, уперся в заводской высокий забор и пошел вдоль него, сам не зная куда. Кругом никого нет. Редкие фонари. Здесь меня вполне могут принять за иностранного шпиона. На мне хороший костюм и дрянное пальто. Я торопливо свернул в какой-то проулок, где сновали люди. Потом вдруг очутился на длинной и совсем безлюдной улице. По обе стороны тянулись заводские корпуса, неярко светились большие длинные окна. Видны были рабочие у токарных и фрезерных станков, тускло поблескивали колонны радиально-сверлильных. Из открытых, обтянутых пыльными сетками фрамуг слышался ритмичный шум, похожий на шум большого ливня. Порой, врываясь в эту ритмику, где-то тонко и тревожно взвывал шлифовальный станок. Я шагал по этой улице совсем один, как во сне или как в кино.
   Когда вернулся домой, из-под дверей нашей комнаты виднелась полоска света. Это меня удивило и даже обрадовало: а что, если вдруг это Леля пришла? Но когда я распахнул дверь, обнаружил Костю. Он сидел за пустым столом — нарядный, сердитый и совершенно трезвый. Уж не задумал ли он снова начать прозрачную жизнь?
   Но Костя быстро рассеял мои подозрения. Оказывается, когда он явился со своей знакомой к инвалиду, который обычно предоставлял ему ночное убежище, тот был пьян, да еще не один: к нему приехал брат из Пскова. И Косте со своей кошкой-милашкой пришлось уйти не солоно хлебавши. Вдобавок она обиделась, обозвала Костю трепачом и пошла встречать Новый год в другое место.
   — Но ты-то почему здесь? — спросил меня Костя и пристально посмотрел мне в глаза. — ЧП какое-нибудь?
   — ЧП. Меня отшили.
   — Иди ты! Леля?
   — А кто же еще! Она самая. Твои прогнозы были верные. В одну телегу впрячь не можно…
   — Чухна, это ты всерьез?
   Я стал рассказывать, как это произошло. Я знал: Косте можно доверять все. Чужая беда его никогда не радовала и не утешала, даже в дни, когда ему самому приходилось плохо. Он слушал внимательно и огорченно, уставясь на меня своим единственным зрячим глазом. Потом закурил «Ракету», начал ходить по комнате.
   — Чухна, дам тебе один совет, — начал он. — Взгляни, не жмурясь, в лицо жестоким фактам. Ты потерпел моральный Дюнкерк. Твои дивизии сброшены в море, оружие и боеприпасы захвачены противником. Ты должен признать свое поражение и начать жизнь заново. Тебе надо погрузиться в бытие, полное новых впечатлений и переживаний. Тогда ты забудешь эту девушку. Тем более, она создана не для тебя.
   — На этот раз ты, пожалуй, прав, — согласился я. — Только как это «погрузиться в бытие»? Легко сказать…
   — А еще легче сделать! — отрезал Костя. — Для начала погружения поедем встречать Новый год к Люсенде и Веранде. Веранда делала намеки, что она и Люсенда не возражали бы против нашего присутствия. Собирайся!
   Я взглянул на ходики. Было без двадцати минут двенадцать.
   — Мы опоздаем, — сказал я. — И потом, они нас и не ждут. Мало ли что Веранда делала подходы… Ведь договоренности нет.
   — Не увиливай от погружения! — строго заявил Костя. — Тем более, мы придем в гости не с пустыми руками. — Он вынул из шкафа сеточку с двумя большими бутылками плодоягодного. — А у тебя ничего нет?
   — Бутылка осталась у Лели.
   — Наплевать, двух вполне хватит… Бутылку она, значит, не сбросила с шестого этажа?
   — Наверно, просто забыла, — ответил я, надевая пальто.
   — Побоялась, что попадет в твою умную голову и повредит твой мыслительный аппарат. Откуда ей знать, что он у тебя отсутствует.
   — Закройся! Ты больно умен! — крикнул я Косте, выбегая вслед за ним из комнаты.
   Мы добежали до трамвайной остановки и на ходу вскочили в задний вагон. Трамвай ехал раскачиваясь, торопясь, все ускоряя ход. Никто в него больше не входил, на каждой остановке он только терял пассажиров. Вскоре в вагоне осталось четыре человека: пожилой кондуктор, Костя, я да какой-то дядька в валенках, дремавший в противоположном углу.
   — Сколько сейчас? — спросил я кондуктора. Тот не спеша отстегнул пуговицу на потертой шубе, полез во внутренний карман, вынул часы — большие, медные, с черными узорчатыми стрелками.
   — Без трех минут сорок первый, — сказал он. — Опоздали, ребята. Без вас встретят.
   — Мы и здесь встретим, — нашелся Костя. — Ведь фактически времени нет. Если взять колбу и создать в ней абсолютный вакуум, то в ней не будет и времени, ибо время — это только промежуток между двумя событиями. Если же условиться, что время существует как объективный фактор, то оно должно одинаково учитываться субъектами в любых точках пространства. Эрго: Новый год, встреченный в движущемся трамвае, ничуть не хуже Нового года, встреченного в какой-либо неподвижной точке: в ресторане, в частном доме, в психиатрической больнице, под забором… — С этими словами он вынул из брючного кармана перочинный нож и стал счищать сургуч с горлышка одной из бутылок. Потом отогнул штопор и с ловкостью почти профессиональной вогнал его в пробку. — Готово!
   — Вот это вы правильно! — уважительно сказал кондуктор, но нельзя было понять, к Костиным словам или действиям относится это замечание.
   — Вы первый, папаша! — предложил Костя, протягивая ему бутылку.
   — Нет уж, ребята, почните вы, — скромно ответил кондуктор. — А я после.
   — Пей! — повелел Костя, сунув мне в руки бутылку. — Пей! Мы уже въехали в Новый год.
   — За удачу! — провозгласил я тост. — Пусть этот год будет счастливым для всех нас! И для тебя, Синявый! — Я запрокинул голову и стал глотать вино. Здесь, в холодном вагоне, оно казалось очень вкусным. За мохнатым от инея окном, вздрагивая, проплывали городские огни. Мне вдруг стало очень хорошо. Мир показался торжественным, светлым и грустным. «Леля, будь счастлива в этом году!» — произнес я про себя.
   — Пей, но не забывай других! — пробурчал Костя, отбирая у меня бутылку. — Пусть этот год будет годом без ЧП. А в частности, Чухна, пью за твое глубокое погружение в бытие. Через Дюнкерк — к Тулону и Аркольскому мосту! — Костя приник к бутылке и замолчал. Потом старательно отер горлышко рукавом.
   — Ваша очередь! — сказал он кондуктору.
   — Ну, ребята, за Новый год! Чтоб ничего такого, чтоб все хорошо было в сорок первом! — Кондуктор оглянулся по сторонам, сделал несколько изрядных глотков, отер горлышко рукой. Бутылка пошла по второму кругу.

 
* * *

 
   Дверь нам отворила Веранда. На ней было новое платье фасона «день и ночь»: спереди — из куска белой материи, сзади — из черной. Веранда, кажется, совсем не удивилась нашему внезапному появлению.
   — Ага, пришли! — констатирующе сказала она. — Снимайте свои бобры. Нравится вам моя новая прическа? — Она тряхнула пышной, завитой кудряшками головой. — Не хочу походить на Люську прилизанную.
   — Не нравится, — честно объявил Костя. —Ленпушнина. Баран в мелкую стружку.
   — Ничего-то он не понимает! — без обиды, нараспев произнесла Веранда. — Идемте к столу… Нет, прежде я Люську сюда вытащу. Она будет довольна.
   Веранда побежала по коридору к дальней комнате, откуда доносились веселые, уже не совсем трезвые голоса. Здесь, в большой прихожей с потертыми зелеными обоями, пахло духами, лимоном, елочными свечками. Веранда уже шагала обратно, держа за руку сестру. На Люсенде тоже было платье «день и ночь», только «ночь» у нее находилась спереди. Мне показалось, что и Люсенда приходом нашим не удивлена, скорее просто обрадована. Дома она не казалась такой недотрогой, такой цирлих-манирлих, как в техникуме. Но и здесь в ней оставалась какая-то сдержанность.
   Девушки привели нас в большую комнату, где за столом, уставленным бутылками и закусками, сидело человек двадцать — люди все больше пожилые. Они все были из этой же квартиры; по-видимому, квартира была дружная, праздники справляли в складчину. Веранда стала нас знакомить с каждым поочередно, но имена и отчества сразу же выскакивали у меня из головы. Потом неугомонная Веранда начала перетасовывать сидящих, чтобы усадить новых гостей. Меня она поместила рядом с Люсендой на торце стола. Я сразу же заметил, что Люсенда стесняется сидеть со мной на председательском месте, у всего света на виду, и хотел было пересесть. Но тут нас с Костей заставили пить штрафную. После стопки какой-то крепкой смеси я уже не захотел пересаживаться. Я увидал, что все пьяны и никому до того, кто с кем сидят, никакого дела нет.
   — Люся, почему ты не пьешь? — спросил я.
   — Я уже пила. Но, если хочешь, я выпью с тобой. Только ты, пожалуйста, закусывай. — Она положила мне на тарелку винегрета. — Ешь, пожалуйста.
   — Люся, а я что? Пьян уже разве?
   — Нет, не очень… У тебя какая-то неприятность?
   Я искоса посмотрел на нее. Она сидела, не глядя на меня, слегка наклонившись над столом. В светлых, гладко причесанных волосах отражались огоньки елочных свечей.
   — Ты угадала, — признался я. — Неприятность. Но тут никто не поможет. Тут дело в одной девушке. Тут, ты понимаешь…
   — Не надо никому рассказывать, — прервала она меня. — Завтра тебе будет стыдно, что ты что-то рассказал.
   На другом конце стола кто-то пробовал запеть «Катюшу», но пока что пения не получалось. Зато очень хорошо был слышен голос Кости. Справа от него сидела Веранда, но с ней ему было неинтересно. Она не подходила под рубрику скромной интеллигентной девушки. В то же время не подпадала она и под стандарт кошки-милашки.
   — Они отхватили себе такой кус в Европе, что сразу им его не переварить! — кричал Костя в ухо соседу слева. — Их сырьевой и промышленный потенциал полностью еще не отмобилизован, им в ближайшие годы нет смысла делать дранг нах остен… У них на очереди добрая старая Англия, и ей в этом году придется плохо!
   Веранде надоело сидеть, она вскочила из-за стола и подбежала к самоварному столику. На его темной мраморной доске вместо самовара стоял темно-зеленый патефон. Веранда начала быстро крутить ручку. Потом не опустила, а прямо-таки бросила тонарм на пластинку. Пластинка взвизгнула от укола иглы, от боли, потом зашипела, а уж потом запела:

 
Сердиться не надо, мы ведь встретились случайно,
Сердиться не надо, в этой тайне красота,
Сердиться не надо, хорошо, что это тайна,
Сердиться не надо…

 
   Послышался шум отодвигаемых стульев — из-за стола стали выходить желающие потанцевать. Веранда вдруг подскочила к нам:
   — Чего сидите как сычи, жених и невеста? Поцелуйтесь! — Она взяла нас за головы и легонько подтолкнула друг к другу. Получился поцелуй не поцелуй, а что-то вроде того.
   — Как ты смеешь! — рассердилась на нее Люсенда. — Это уж я не знаю что! Совсем распустилась!
   — Глаза у нее вспыхнули благородным гневом, она засмеялась геометрическим смехом и прыгнула в пропасть! — отчетливо произнесла Веранда и захохотала. Потом подошла к какому-то дяденьке и стала с ним танцевать.
   — Идем и мы, — предложил я Люсенде. — Только я неважно танцую, тем более танго.
   — Я тоже неважно, — улыбнулась она. — Попробуем.
   Я осторожно обнял ее, и мы вошли в толпу танцующих. Танцевала Люсенда хорошо, она, в сущности, вела меня. С ней было легко. Все вокруг плавно покачивалось, плыло куда-то. Огоньки свечек на елке тихо колыхались. От Люсенды пахло черемуховым мылом, чистотой. Праздничная радость прихлынула ко мне. Все было праздничным, весь мир — несмотря ни на что — был праздничным. И впереди, за легкой дымкой неизвестности, тоже угадывалось что-то праздничное и светлое… Меня охватило чувство благодарности к кому-то за все, что есть, и за все, что будет. Но я не знал, кого благодарить. Если б был бог, то я благодарил бы его. Но в бога я не верил. Тем временем пластинка кончилась.
   — Люся, большое тебе спасибо, — сказал я, подходя с ней к столу.
   — За что? — удивилась она.
   — За то, что ты меня тогда выручила, в прошлом году. Меня могли бы из техникума попереть, если б не ты.
   — Опять ты об этом! — поморщилась она. — Ну не надо, не надо.
   — Ну и вообще спасибо. Просто так. Не знаю за что.