— Слушаюсь, товарищ майор, — мрачно проговорил Логутенок. — Ребята, следуйте за товарищем майором.
   Впереди вышагивал майор, за ним Логутенок, затем в паре мы с Беззубковым; шествие замыкал штатский. Он зорко следил, чтобы мы не драпанули. На ходу он объяснял, в чем дело. Две недели тому назад ехал по этой дороге передвижной зверинец откуда-то с юга, а на станции уже была пробка. Вагоны с ценными зверями («валютными» — уточнил он) кое-как прицепили к какому-то составу, увезли отсюда. А три вагона с менее ценными животными и всяким оборудованием сгрузили здесь. Теперь вывезти этих зверей нет никакой возможности, поезда не идут. А станцию начали бомбить, идет эвакуация. Если при очередной бомбежке будут повреждены клетки, может так случиться, что звери очутятся на воле, среди населения возникнет паника. Да и вообще что теперь делать с этими животными, чем их кормить? Кому за ними присматривать? Они все равно погибнут от голода. Ну что с ними делать? Ну?
   Дым тек между домами. В душном воздухе висели хлопья жирной копоти. Майор теперь шагал рядом с нами, штатский впереди. Он вывел нас к рынку. Не было ни продавцов, ни покупателей. Обитые цинком прилавки печально мерцали в дыму, один их ряд был повален взрывной волной. Валялось множество листов синей плотной бумаги — той, что называется сахарной. Мы миновали рынок, скверик с переделанной в трансформаторную будку часовенкой, и наш вожатый подвел нас к длинному двухэтажному каменному зданию. Войдя в ворота, очутились в пристанционном дворе, между двумя слепыми кирпичными стенами; на них чернели крупные надписи: «За куренье под суд». С третьей стороны двора возвышался пакгауз с платформой, на которую выходило несколько железных дверей; две были распахнуты, и из них шел дым.
   Длинный двор был пуст и безлюден, и только в дальнем конце его, у платформы, стояли на асфальте какие-то ящики. Что-то там пестрело около стен, но сквозь дым трудно было различить, что же там такое.
   — Нам в тот конец, — сказал штатский. — Животные именно там.
   Мы обошли две неглубокие воронки, в которых влажно чернела земля, подошли ближе к пакгаузу. У подножия платформы, и у стены, и просто на асфальте стояли и лежали пестрые фанерные щиты с изображениями зверей. Все звери на щитах были злы, опасны — не дай бог на таких нарваться, когда они на воле! Огромный лев стоял на оранжевой скале, свирепо раскрыв пасть; лисица с коварной ухмылкой тащила в зубах окровавленную куропатку; медведь, встав на дыбы, злобно прищурив глаза, пер прямо на зрителя; волк, оскалясь, стоял над трупом барана, наступив ему лапой на горло; обезьяна — и та, сидя на каком-то немыслимо кудрявом дереве, глядела вниз, хищно ощерясь, — вот-вот кинется на кого-нибудь. Даже слон, изображение которого было поставлено вверх ногами, недобро выставлял вверх острые бивни; серый гофрированный хобот извивался, как трубка гигантского противогаза. Некоторые щиты были пробиты осколками. Тут же валялись легкие дощатые воротца с надписью: «ПЕРЕДВИЖНОЙ ЗВЕРИНЕЦ». Лежала на боку пестрая будка-касса; над ее круглым окошечком синела табличка:

 
   Взрослые — 50 коп., дети — 20 коп.
   Красноармейцы и краснофлотцы при организованном посещении допускаются бесплатно

 
   Клетки располагались неправильным квадратом, с интервалами, не вплотную одна к другой. Это были просто ящики разных размеров, добротно сделанные из толстых и гладких досок; у каждого такого ящика передняя стенка была не деревянная, а проволочная или из железных прутьев, смотря по зверю. Посреди этого каре клеток стоял зеленый стол для пинг-понга; за ним на желтом канцелярском стуле сидел бородатый старик со слезящимися от дыма глазами и открывал мясные консервы. Справа от него на столе валялось много пустых банок, слева лежал большой мешок, из которого он вынимал нераскрытые. Содержимое банки он вытряхивал на железный лист с загнутыми краями, на манер противня. При виде нас старик, словно нехотя, прервал свою работу, встал, вытер руки об мешок, неодобрительно покосился на наши винтовки. Он знал, для чего мы пришли.
   — Хотел их лишний раз накормить перед смертью, — хриплым, пропитым голосом сказал он. — Благо консервы вон там, на путях, навалом лежат… Привели значит? — Он посмотрел на штатского в бостоне.
   — Вот эти военные товарищи сейчас приступят к ликвидации животных, — сказал штатский старику. — Еще где-нибудь есть животные?
   — Больше нигде нет, только эти бедолаги. Ценных всех увезли, — ответил старик, моргая слезящимися глазами. — Мне только расписку дайте, что звери списаны.
   — Сейчас я напишу, — сказал человек в бостоне. — Сколько всего животных?
   — Нет, вы — гражданская власть, мне надо от военных, это законно будет. Пусть вот товарищ командир напишет… А вы, ребята, осмотрите зверей и начинайте… Все одно они тут от угара или от бомбы погибнут. Кончайте их, все равно им не жизнь.
   — На кого писать расписку? — спросил майор, вынимая из полевой сумки блокнот. — И потом, вы ведь от какой-то организации?
   — Сейчас вам все документы дам, по ним и пишите. — Старик вынул из черного пиджака паспорт, какую-то книжечку и бумажку. — Тут список зверей…
   — Петр Осипович Бучаренко… так… — сказал майор, положил блокнот на стол, рассматривая документы. — Так… так… А почему филармония? — как-то ошалело спросил он старика. — Почему филармония?
   — Финансово и организационно передвижной зверинец подчинен их областной филармонии, — торопливо вмешался штатский в бостоне, будто боясь, что майор передумает и прикажет нам уходить, ничего не сделав. — Ведь это в Москве, или в Ленинграде, или там в Киеве филармонии на своем бюджете, а у них зверинец помогает как подсобное предприятие… Они разъезжают и делают сборы… Я, как финансовый работник, могу вам объяснить структуру…
   — Ах, да что уж тут!.. — прервал его майор и, обернувшись к нам, приказал: — Приступайте. Распределите между собой кому… Исполняйте распоряжение!
   Мы положили свои мешки на пинг-понговый стол, сняли винтовки со спины. Затыльники прикладов глухо тукнулись об асфальт. Майор сделал к нам шаг:
   — Вы уж только их как-нибудь сразу… В голову, что ли, стреляйте, чтоб сразу. Чтоб они зря не мучились.
   Мы обошли клетки. Звери выглядели не так, как на рекламных щитах. Они были тихие, пришибленные; забившись в дальние углы своих ящиков, они глядели на нас с тоскливым равнодушием. Только медведь бодро топтался у самых прутьев решетки, неутомимо мотал головой.
   — Тебе — волков, рысь, гиенов, — приказал мне Логутенок. — Выполняй!
   — Есть!
   — Тебе — шакалов, барсука и еще вон того, — приказал Логутенок Беззубкову. — Выполняй!
   — Есть!
   — Мне, как старшому, медведь, потом кабаны, камышовый кот…
   Я подошел к волчьей клетке, встал в положение стрельбы стоя, довел патрон в ствол. Живой волк был только один. Второй, мертво оскалив пасть и вывалив сизоватый язык, лежал неподвижно. Возле него на досках густо темнела кровь. Его убило осколком бомбы, в правой стенке клетки светилась пробоина. Живой волк стоял с опущенной мордой, перед ним лежала дощечка с расплывающейся горкой консервированного мяса, белела эмалированная латка, до краев полная водой. Услышав клацанье затвора, он мотнул головой, поднял на меня глаза. Они слезились от дыма, но в них не было никакого страха: он, наверно, никогда не видел оружия. Я целился ему в лоб, четко лежащий на мушке в зазоре между двумя прутьями решетки, — а он стоял и смотрел на меня. Лучше бы он испугался или обозлился, а то он стоял и смотрел, вроде бы даже с каким-то интересом, не ожидая от меня никакой подлости. Поэтому я и медлил.
   Справа грохнул выстрел, раздался хриплый рев, грузная возня, царапанье. Сразу же ударил второй выстрел, на миг стало тихо. Потом слева хлопнуло два выстрела. Волк отошел к дощатой стенке, и мне пришлось заново целиться в него. Теперь он стоял боком ко мне. Я нажал на спуск, и приклад больно толкнул меня, потому что я неплотно прижал его к плечу. Волк дернулся, упал, заскреб лапами по стенке и вытянулся. Стараясь не смотреть на его голову, я послал еще одну пулю в туловище, чтобы все было наверняка, и перебежал к клетке с гиенами.
   Когда мы закончили это дело, майор заглянул в каждую клетку — проверил нашу доблестную работу. Теперь он был не краснолиц, а бледен. Похоже, что его подташнивало от этого зрелища, а может, от дыма.
   — Спасибо, ребята, — сказал он. — Вы извините… Я понимаю, все это ужасно… — Он вынул из полевой сумки две пачки «Беломорканала» и протянул Логутенку: — Возьмите, пожалуйста, разделите на троих. Я ведь, собственно, не курящий… Все это ужасно… Вы свободны.
   Мы взяли с зеленого стола свои мешки и отправились выполнять главное задание. На путях мы сразу же отыскали разбомбленный вагон с консервами. Вытащив из него два ящика, мы разбили их и стали наполнять свои мешки консервными банками. Таким же делом были заняты и гражданские: мужчины набивали большие мешки, женщины пихали добычу в авоськи и наволочки, ребятишки бегали с сеточками, с грибными ивовыми корзинами, кто с чем горазд. В соседних, неповрежденных, вагонах двери были раскрыты, там тоже вовсю шуровали гражданские. Слышалась возня, треск взламываемой тары, жадно-тревожные возгласы. Над путями густо плыл дым, будто нагнетаемый гигантским вентилятором. Вдали, в красных коридорах между составами, волнами ходил огонь, полыхали вагоны и пробитые осколками цистерны. За пакгаузом горела лесная биржа. Там лежала целая роща или даже целый лес, только этот лес был очищен от коры и ветвей и уложен в штабеля, — и теперь там бушевал горизонтальный лесной пожар.
   Наши мешки были полны желтыми, скользкими от противокоррозийной смазки банками — тушеная говядина, Курганский консервный завод, — и Логутенок сказал, что надо немедленно возвращаться в часть. Он, кажется, побаивался, что Беззубков пойдет шарить по вагонам в поисках спиртного.
   — Дай хоть покурить всидячку! — попросил Беззубков. — Мы еще упаримся, пока до лесокомбината с таким грузом допремся.
   — Чего ж тут курить, когда и так дымина кругом, — возразил Логутенок. Но потом согласился: — Ладно, ребята, присядем покурим. Только чтоб от меня не отходить!
   Мы зашли под навес из гофрированного железа и сели на прессованные пачки сухого ивового корья. Кругом стояли и лежали большие оплетенные бутылки, в таких перевозят кислоты; валялись связки ржавых матрасных пружин; стояли рулоны кровельного толя; пол был густо устелен тряпичной ветошью, какой обычно чистят станки. Логутенок вынул складной нож и открыл три консервные банки — по одной на брата. Вытащив из-за обмоток (а Логутенок — из-за голенища) ложки, мы стали есть тушеную говядину; мясо было теплое, будто подогретое. Потом закурили. Недалеко от нас, на путях, паровоз серии «Н» с пробитым осколком сухопарником стоял, тупо наклонясь над воронкой: он походил на большое искалеченное животное. Деревянная надстройка на каменной водонапорной башне от взрывной волны съехала набекрень. Мне вдруг почудилось, что вот так теперь все всегда и будет на свете, и ничего хорошего ждать уже нельзя. Мне стало страшно — не за себя, а за всех и за все. Неужели мы так и будем отступать? Неужели Вася Лучников был прав и нас разобьют? Зачем же тогда жить?..
   — А майор-то ничего дядька, — высказался Беззубков, затягиваясь «Беломором». — Сперва на бас брал, а потом — «нате, ребята, курите».
   — Нестроевик, грудь — что у старого зайца, — сказал с пренебрежением Логутенок. — «Исполняйте распоряжение!» — передразнил он. — Разве так в армии говорят! «Выполняйте приказ!» — вот как по-военному!.. А видать, человек не вредный… Чего мне нехорошо было — так это медведя стрелять. У нас в степи их не водится. В Ленинград когда меня перевели, в зоосад все собирался сходить — так и не сходил. Сестренка младшая в письме писала: «Леша, посмотри зверей, напиши мне, какой живой лев, какой живой слон, какой живой медведь…» Вот и посмотрел, какой живой медведь… Ну, хватит, накурились.
   Шагать обратно было не так-то легко: мешки с банками давали себя знать. Ветер содрал с неба облачную пленку, солнце опять палило вовсю, в горле першило от дыма. Когда мы пришли со своей ношей на лесокомбинат, рота рыла траншеи, а Логутенку и мне приказали сменить бойцов, патрулирующих территорию.
   С винтовками за спиной мы стали вышагивать между штабелями белых досок с черными, выжженными клеймами на торцах. Еще недавно эти доски предназначались на экспорт, может, в ту же самую Германию. Большие, аккуратно сложенные штабеля стояли, как домики. У них были даже крыши, тоже из досок. Домики без окон и дверей уходили вдаль. Целый городок, в котором даже сквозь дым чисто пахло свежим деревом, смолой — и еще дикой аптечной ромашкой, густо росшей в его переулках. Здесь было совсем тихо, и хотелось самому ходить тихо, чтоб не взболтать, не замутить шумом эту тишину.
   Мы два раза пересекли территорию, потом наискосок пошли к решетчатому забору. Через дорогу, там, где поле подходило к леску, видны были зенитки под камуфляжными сетями.
   — Теперь имеем право закурить, — молвил Логутенок, вынимая «Беломор».
   — Здесь нельзя курить, — сказал я. — Вон там написано.
   — Мы не склад этот охраняем, а тыл роты, — ответил Логутенок, чиркнув зажигалкой. — А доски эти охранять нечего. Завтра, может, сами их подожжем, чтоб ему не достались… Никак летят?
   Издалека нарастало натужливое прерывистое гуденье. Затем с юго-западной стороны неба показалось несколько точек. Они медленно увеличивались. По ту сторону дороги зенитчики, выскакивая словно из-под земли, бежали к своим длинноствольным пушкам, поправляя на ходу каски.
   — Это «юнкерса» летят, — сказал Логутенок. — Занадобилась им эта станция!
   Послышались резкие выстрелы зениток. Самолеты быстро вырастали. Они летели в нашу сторону. Теперь они были почти что над нами; у одного я различил на крыльях черный крест, обведенный белой чертой. Зенитки лупили по ним вовсю. Близко от нас на штабель упало что-то небольшое, отскочило, как градина.
   — Осколки! — крикнул Логутенок. — Вон туда бежим!
   Мы подбежали к окруженному штабелями колодцу и встали под небольшой железный навес. Колодец, до самого дна облицованный бетонными кольцами, был глубок; вода на дне его лежала, как черное масло. Одно бетонное кольцо выдавалось над землей, и мы стояли перед ним, а чуть подальше висела на столбе красная доска с двумя пожарными топориками и ломиком.
   Раздался страшный нарастающий вой. Удар. Грохот. Земля качнулась. Откуда-то посыпались земля и щепа. Логутенок тихо опустился на землю.
   — Колено… — услыхал я его голос снизу, с утоптанной глинистой площадочки. — Колено больно…
   Я наклонился над ним. Он лежал как-то боком, неудобно. Лицо светилось странной белизной, будто в сумерках, хоть был солнечный день. Не помню, сколько минут и секунд прошло. Опять грохнуло где-то недалеко; дымная горячая волна ударила мне в щеку. Потом кругом послышались не очень громкие удары. Потянуло дымом, стало жарко. «Зажигалки кидает! — догадался я. — Надо уматывать отсюда, а не то сгорю».
   Самый близкий к колодцу штабель уже занялся огнем, доски трещали.
   — Колено… Сволочь… Ногу мне не шевели!.. Не тронь! Не тронь!.. — снова услыхал я голос Логутенка, хоть я и не прикоснулся еще к нему, я совсем забыл о нем от страха.
   Теперь, услышав этот хриплый голос, я нагнулся над самой головой Логутенка, схватил его под мышки и волоком потащил к проходу между штабелями. Здесь он мог сгореть. Винтовка его осталась лежать на земле, пилотка тоже. Втащив его в проулок между штабелями, я кое-как взвалил его себе на спину. Он стонал и ругался сквозь зубы. Тащить было очень тяжело — так тяжело, что страх за себя стал меньше. Вблизи по-прежнему свистело и грохало, отовсюду тянуло жаром и гарью. «И какой им смысл бомбить эти штабеля? — мелькнуло у меня. — Может, сверху им кажется, что здесь что-то другое?»
   Уже не так далеко было до забора, когда путь мне преградил завал из горящих досок. Я свернул в боковой проход, потом еще раз свернул — и вдруг снова очутился у колодца. Здесь полыхало вовсю. Я побежал со своей ношей обратно, свернул на этот раз налево и очутился в тихом месте. Штабеля здесь стояли в целости и сохранности, только со стороны тянуло дымом. Бомбежка вдруг кончилась, самолетов не стало слышно, и только зенитки почему-то продолжали бить.
   Когда я подтащил Логутенка к забору и положил его на землю, снова с неба послышалось гуденье. Видно, «юнкерсы» пошли во второй заход. «Ну, теперь-то не так страшно», — подумал я. В этот миг рядом ударил ослепительный грохот, меня толкануло в плечо и швырнуло прямо на Логутенка. Мне почудилось, что я куда-то лечу — лечу и никак не могу упасть. Потом ничего не стало.
   Меня разбудила боль. Кто-то грубо, с силой вытаскивал меня из моего несуществования. Я начал кричать. Но или не слушали, или не слышали. Что-то закачалось подо мной, и я опять полетел куда-то, но теперь это было больно.
   — Тот тоже живой! Неси! Неси! — услышал я из страшной дали писклявый голос санинструктора Денникова — и сразу не то уснул, не то кто-то выключил рубильник, и всюду стало темно и тихо.


29. Опять в Ленинграде


   Этот госпиталь был развернут в помещении Дома культуры. Первые дни я лежал на правом боку в небольшой четырехкоечной послеоперационной палате, у самого окна. Оконный проем доходил почти до пола, и днем, когда поднимали синюю бумажную штору, я мог видеть улицу. Это была улица военного времени; и если б на моем месте лежал какой-нибудь марсианин, свалившийся сюда прямо с неба, он и то понял бы, что дело в городе неладно. Две витрины, заделанные досками, и угловое окно в нижнем этаже, забранное кирпичом, и узкая бетонированная амбразура в этом окне; а все остальные окна крест-накрест перечеркнуты бумажными полосами.
   Ранение мое оказалось не то чтоб несерьезным, но для жизни не опасным. Просто я потерял много крови, так как нас с Логутенком не сразу хватились и не сразу нашли. Мне поранило левую руку чуть ниже плеча, не осколком бомбы, а обломком доски. Кость была цела, но в мускульной ткани застряло несколько щепок. Крупные щепки вытащили или вырезали — я не помню, как это происходило, — мелкие еще сидели во мне и выходили с гноем. Рука вздулась и болела.
   Но постепенно я привык к боли. А когда я привык, то боль стала постепенно уходить. После каждой перевязки я чувствовал себя все лучше. Осталась только слабость, и все время хотелось есть, хотя кормили в госпитале хорошо: голодное время еще не началось.
   Как только я немного очухался и начал понимать, что к чему, я попросил сестричку написать Леле; несмотря на то, что повреждена была левая рука, я правой писать не мог еще. Письмо пошло к Леле, и я стал ждать ее. По моим расчетам, Леля должна была явиться в госпиталь через день.
   Мне почему-то казалось, что ее пропустят в палату в любое время, кроме ночи, конечно. Я представлял себе, как она войдет. Ее шаги я услышу еще издалека и притворюсь, будто сплю. Она войдет, но сразу меня не увидит, потому что я ведь лицом к окну. Она спросит Гамизова, что лежит на соседней койке, где же я. Тогда я запою будто бы пьяным голосом: «Скажите, девушки, подружке вашей…» Она засмеется, а может, и засмеется и заплачет, и подбежит ко мне.
   Миновал день отправки письма и настал следующий. На душе у меня было спокойно и ясно. Сегодня к вечеру письмо придет по адресу, а завтра Леля придет ко мне, и сегодня я могу заранее радоваться завтрашнему дню. И сводка сегодня не такая уж плохая: наши крепко держатся под Лугой. Вдобавок я начал ходить. И теперь, выйдя в коридор, миновав умывалку, я спустился по лестнице на шесть маршей. Лестница была запасная, я никого не встретил. Потом, пройдя длинный коридор, я уперся в широкую стеклянную дверь, толкнул ее ногой и очутился на большой парадной площадке. Здесь за белым столиком сидела санитарка, около нее на стене чернел телефон. Санитарка читала книгу и при виде меня захлопнула ее. Это было «Красное и черное» Стендаля.
   — Девушка, можно позвонить?
   Она посмотрела в коридор.
   — Звоните, но только чтоб недолго. И потом тут кнопки перепутаны. — Она подняла на меня глаза, и я понял, что она только что плакала. «Очевидно, из-за аббата Сореля», — подумал я.
   Я снял трубку и, держа ее в руке, нажал на кнопку «Б», назвал барышне номер. Сквозь телефонные писки и хрипы я услышал шум примусов от кухни, чьи-то шаркающие шаги. На самом деле ничего этого слышать я не мог.
   — Номер не отвечает, — проговорила барышня.
   — Вы потом можете еще раз позвонить, — сказала санитарка, пристально посмотрев на меня. — Это вы домой?
   — Да, — ответил я. — Но там нет никого.
   — Вы потом можете еще раз позвонить, — повторила девушка, встав с белого стула. — Я еще два часа дежурю… Скажите, вы часто писали домой, пока вас не ранило?
   — Меня очень быстро ранило, — ответил я. — А что?
   — Папа нам каждый день писал с фронта, а теперь одиннадцатый день нет письма. Как вы думаете?
   — Просто полевая почта плохо работает. Потом вам сразу целая пачка писем придет, — небрежно ответил я, направляясь к стеклянной двери.
   — Это вы серьезно говорите? — спросила она, забегая вперед и распахивая передо мной дверь.
   — А с чего мне вам врать!
   Я зашагал по коридору, не оглядываясь. Я знал, что полевая почта не так уж плохо работает.
   Добравшись до своей палаты, я прошел мимо дверей, поднялся по какой-то лесенке в пять ступенек и очутился в узеньком безлюдном коридорчике, куда выходили узкие коричневые двери. «Костюмерная» — прочел я на одной, а на другой — «Гримерная». Я толкнул ногой дверь в гримерную. Это была маленькая комнатка с круглым, как иллюминатор, незамаскированным окошком и темно-вишневыми стенами. В одном углу ее стоял жестяной ящик с надписью «гипс медицинский», связками лежали тонкие деревянные брусочки, а подальше стояло красное плюшевое кресло; весело блестело большое, почти во всю стену, зеркало.
   Осторожно, боясь удариться перевязанной рукой о подлокотник, я уселся в кресло. Из зеркала на меня глядел бледный, но не исхудалый бритоголовый субъект в серых полосатых пижамных штанах, в рубашке с завязками вместо пуговиц. «Вот до чего — и то ничего», — подумал я и стал смотреть в круглое окно.
   Окно выходило на север. Внизу лежали застывшие волны крыш. Если бы стать великаном — можно было бы побежать по ним, с гребня на гребень, перепрыгивая через дворы и улицы, через Обводный, Фонтанку, канал Грибоедова, Мойку, Неву… Через десять минут был бы на Васильевском острове!»
   Потом я загадал: сосчитаю до ста; если никто сюда не заявится и не погонит меня в палату, значит, завтра, и послезавтра, и вообще, и в частности, и во веки веков все будет хорошо. Я честно, не торопясь и не пропуская ни одной цифры, досчитал до сотни. Никто не вошел. Но я не торопился уходить. Давно не бывал один, все на людях, все на виду у какого-нибудь хоть маленького, да начальства. Я соскучился по самому себе. Теперь одиночество, как большое спокойное море, омывало меня, уносило куда-то. С каждой минутой на душе становилось легче. Затем я тихо вышел из комнатки, тихо вернулся в палату.
   — «Доской раненный» пришел! Ура! — громогласно объявил Гамизов. — Ну, как первый выход?
   Мне совсем не нравилось это дурацкое прозвище. Но рассказывать о том, что доской садануло меня, когда я вытаскивал Логутенка, было как-то неловко. Да и поди проверь: из медсанбата его отвезли в другой госпиталь.
   — Слушайте, ребята, завтра ко мне должна прийти одна знакомая, так вы при ней так меня не называйте, — попросил я.
   — Ладно, никто завтра тебя не будет звать «доской раненный», — ответил за всю палату Гамизов. — И никто девушке не скажет, что тебя повредило заборной доской. Ты герой-летчик: ты сбил пять «мессершмиттов», а шестой сбил тебя. Страна должна знать своих героев! Девушка будет гордиться тобой.
   — Она знает, что никакой я не летчик.
   — Не бойся, все будет в порядке. Мы ж понимаем… — Он уткнулся в «Борьбу миров» Уэллса, держа книгу обеими руками над лицом. Мне была видна обложка с зеленым гигантским марсианином; на трех железных ногах он шагал над горящим Лондоном. Гамизов много читал, но никак не мог привыкнуть, что в книгах действуют вымышленные люди. Вот и теперь, не отрываясь от книги, он начал выражать недовольство:
   — Плохой, сволочной человек — и ничего больше! Трепач чертов!
   — Чего ты ругаешься? — спросил я его. — Кто трепач?
   — Артиллерист этот трепач — вот кто! Натрепал языком: будем с марсианами бороться, и то, и се — а потом размагнитился, пить стал, сдрейфил. Не люблю таких.
   — Опять ты переживаешь! Ведь это только на бумаге.
   — Сам знаю, что на бумаге, — обиженно ответил Гамизов. — Но не люблю нечестных людей… Вот нам бы сейчас такой тепловой луч, как у марсиан! Мы бы живо перешли в наступленье, а там и до Берлина бы дошли.
   — Луч в книжке только. Ты вот без луча дойди.
   — Это ты дойди. Я никуда уже не дойду, — тихо ответил Гамизов, и мне стало стыдно за свои слова: у него была ампутирована правая ступня.
   — Ты, Гамиз, извини меня. Я что-то не то сказал…
   — Ты ж не со зла, просто не подумавши…

 
* * *

 
   На следующий день я проснулся рано. До обеда Леля как бы с каждой минутой приближалась ко мне. Вот она уже выходит из дому, вот идет по Симпатичной линии к трамваю, вот входит в подъезд Дома культуры… Несколько раз я спускался на первый этаж встречать ее. Становился у стены, покрашенной бледно-зеленой масляной краской, под табличкой со стрелкой «Буфет» — и ждал. Проходили ходячие раненые, санитарки, медсестрички, врачи. Меня никто не гнал отсюда, но каждый, проходя мимо, скользил взглядом по мне, и стоять было неловко. Я переходил к другой стене, где висела другая табличка со стрелкой — «Радиоузел ДК». Потом шел наверх. На душе было тревожно, но рука почти совсем не болела и голова от ходьбы не кружилась.