Убежище
   им. Вел. кн. Вильденбургской

 
   Здание это было построено незадолго до мировой войны. Полное наименование его было такое: «Убежище для раскаявшихся девиц, основанное попечением Великой княжны Вильденбургской», — так когда-то гласила мраморная доска в вестибюле. Эту доску выломали уже при нас, когда переоборудовали химическую лабораторию. Доска стала щитом для рубильников, которыми включалась тяга в вытяжных шкафах. Раскаявшиеся девицы жили в убежище недолго: они разбежались в 1916 году, когда в Петрограде стало плохо с едой, и, кажется, вернулись к своей прежней профессии. Многие старожилы этой улицы хорошо помнили раскаявшихся девиц — раскаянок, как они их прозвали. Отзывались старожилы о них нелестно.
   После бегства раскаянок здание несколько лет пустовало, потом в нем помещался какой-то архив, потом какие-то курсы, а затем обосновался наш техникум.
   — В подъезд — не все сразу! — распорядился Костя, когда мы вошли в сад. — Используя складки местности, одиночные бойцы скрытно просачиваются в расположение противника. Ты, Шкилет, просачивайся первым.
   Володька, пригнув голову и нелепо размахивая своим потрепанным портфелем, побежал под деревьями к подъезду и скрылся в дверях. Затем побежал я. Мы встретились в подвале, в раздевалке.
   — Опоздали, шарлатаны, — ворчала гардеробщица тетя Марго, принимая наши пальто. — Будет вам разнос от матери-патронессы! Будет вам веселый разговор! На бюро комсомольское вызовут!
   Мы не обращали внимания на ее воркотню. Мы знали, что человек она добрый, только малость не в своем уме. Тетя Марго была единственной раскаянкой, оставшейся в «убежище». Она жила в служебной пристройке, в комнатенке, которую называла келейкой. В дни получки тетя Марго всегда ходила под градусом. В эти дни она иногда употребляла такие словечки, что девчата, стоявшие в очереди за пальто, не знали куда глаза девать, а ребята фыркали в рукав. А то она принималась рассказывать про прошлое. «Тут у нас графы, князья почем зря бывали, — повествовала она. — Сам товарищ Распутин на моторе приезжал, смотр самодеятельности проводил. Я на столе в одних кружевных панталонах танго „Сатаник“ плясала…» Дальше она начинала плести что-то совсем уж несообразное. Настоящее накладывалось у нее на прошлое, как два разных изображения, снятые неопытным фотолюбителем на один негатив.
   Из раздевалки мы поднялись в цокольный этаж. Чинно, как ни в чем не бывало, прошли через просторный вестибюль и направились в медпункт. Здесь в коридорном тупике, перед дверью, на матовом стекле которой было написано прозрачными витиеватыми буквами Лазаретъ, мы остановились.
   — Всем гамузом не вваливаться! — сурово сказал Костя. — Ты, Чухна, иди первым.
   Я скрючился, приложил руку к сердцу, со страдальческим лицом вошел в медпункт. Через несколько минут Валя выдала мне спасительную справку. Конечно, она понимала, что ничем я не болен, но она понимала и то, что за опоздание меня могут лишить стипендии. Костя и Володька вскоре тоже вошли в кабинет и тоже получили нужные справки.
   Издалека послышался звонок. Это был перерыв. Но идти на лекцию сейчас не имело смысла: оба первых часа занимал один и тот же предмет — химия. Просто неудобно было явиться на занятия в середине лекции. Поэтому мы переждали перемену в тихом закоулке возле медпункта, а когда раздался звонок на занятия и все вдали утихло, мы отправились в Машин зал.
   При раскаянках в этом высоком зале была трапезная. Говорили, что здесь стояли столы и стулья из натурального красного дерева и вообще все было не хуже, чем во дворце. Но сейчас от той роскоши, если она и была, ничего не осталось, и только окно напоминало о прошлом. Гигантское, кончающееся полукругом окно уходило под потолок. Все оно состояло из цветных стекол. Это был витраж, картина из стекла. Самый верх занимала надпись: РАСКАЯНИЕМ ОЧИСТИМСЯ, картина же изображала Марию Магдалину, молодую красивую женщину с рыжеватыми распущенными волосами. Никакой одежды на ней не имелось. Ни святости, ни раскаяния на лице ее не наблюдалось, — наоборот, вид у нее был скорее торжествующий. Говорят, что художника, который делал этот витраж, церковники в свое время хотели даже привлечь к ответственности за святотатство, но княжне Вильденбургской картина приглянулась, и дело было замято.
   Завхозу техникума, товарищу Ермолину, витраж этот явно не нравился. «Что она святая — это полбеды, — говаривал он, — наши ребята подкованные, религией их не прошибешь. А вот то в ней плохо, что она — в чем мать родила… Ишь пушки свои выставила! Соблазн для студенчества!»
   Но завесить витраж было нельзя — в зале стало бы совсем темно. А выломать его — тоже нельзя. Художник-то был какой-то знаменитый. Иногда даже интуристов сюда приводили смотреть на эту Магдалину. Так она и стояла в окне — совсем голая и красивая, и все к ней привыкли. Девушки некоторые говорили, что она помогает сдавать зачеты. Для этого надо проскакать до нее через весь зал на одной ножке и сказать ей так: «Голая Маша, надежда наша, помоги сдать физику!» (или химию, или политэкономию) — и она уж примет меры.
   Когда мы вошли в Машин зал, то первое, что нам бросилось в глаза, — это свежая стенгазета. Вчера ее не было — значит, вывесили ее сегодня утром. Стенгазета была видна издали, — лучи солнца, пройдя сквозь витраж, упирались прямо в нее.
   — Идемте позырим, что там есть в газете, — предложил Володька. — Я уже давно новое стихотворение в редколлегию сдал — «Передышку». Ну вы помните, я же вам читал:

 
Хоть кончилась финская малая —
Не выпита чаша до дна:
Нас ждет впереди небывалая,
Большая, как буря, война…

 
   — Дальше не читай, — вмешался Костя. — Ты уже сорок раз поил нас из этой чашки, побереги наши мочевые пузыри!
   — Из чаши, а не из чашки, — с раздражением поправил его Володька. — Тупицы вы все! — Когда Володька спорил о стихах, он всегда обращался даже к единственному оппоненту во множественном числе.
   Мы подошли к стенгазете.
   На два ватмановских листа аккуратно были наклеены отпечатанные на машинке полоски с заметками и рисунками. Пахло клеем.
   — Опять стихотворения не поместили! — огорчился Володька. — Это все этот подлюга Витик, это его рука!
   — Что стихотворения твоего нет — не такая уж беда, — возразил я. — Но почему тут о Гришке ничего нет? Должны были хоть извещение о смерти дать. Ведь из госпиталя звонили сюда.
   — И в вестибюле объявления нет, — добавил Костя. — Когда Петраков из восьмой группы под трамвай попал, было объявление в черной рамке… Ребята, тут о вас! — прервал он сам себя. — Витик уже успел настрочить! Тут ваши фамилии.
   Я стал читать. Статья была отпечатана на машинке очень чисто, без помарок и исправлений. Солнечные лучи, проходя сквозь фигуру Голой Маши, ложились на бумагу мягкими телесно-желтыми бликами. Статья называлась «Пресечем темные происки!». Начиналась она так:

 
   «В то время как все студенты нашего техникума отдают все силы учебе и укреплению дисциплины, имеются еще отдельные матерые отщепенцы, которые докатываются до стрельбы по живым мишеням, до беспринципного щипкования отдельных девушек и до физической расправы над активистами стенной печати. Не будем закрывать глаза на тот факт, что факты стрельбы, щипкования и физрасправы произошли именно на занятиях по военному делу. В то время как все студенты крепят оборону, отдельные махровые личности…»


 
   Статья была длинная. Моя фамилия упоминалась там несколько раз, о Косте было сказано вскользь. Внизу стояла подпись: «Общественник». Это был один из псевдонимов Витика.
   — Неважные дела, — протянул Костя. — Вот мы и в матерые попали. Неприятности будут. Ну, да больше чем на вышибаловку это дело не тянет.
   — Про тебя там только раз, — сказал я.
   — Все равно — если тебя вышибут, я сам уйду.
   — И я тоже, — твердо заявил Володька. — Будем искать работу все трое.
   Тут к нам подошел Малютка Второгодник.
   — А ты что здесь делаешь? — спросил его Володька. — Тоже опоздал?
   — Ну и опоздал! — ответил Малютка Второгодник. — Почему это вы можете опаздывать, а я не могу! Я тоже у Вали справку взял.
   — А что у тебя? — заинтересованно спросил Костя.
   — У меня ярко выраженный вегетативный невроз. Я иногда даже галлюцинации вижу. Я так Вале и сказал.
   — А какие галлюцинации? — поинтересовался я.
   — Разные, смотря по погоде, — неопределенно ответил Малютка Второгодник. — Вам расскажи, а вы потом под меня работать будете.
   — Очень нужны нам твои галлюцинации! — пренебрежительно протянул Володька. — У нищего гроши воровать!
   — Он просто симулянт и лодырь! — заявил Костя.
   — От симулянта слышу! — огрызнулся Малютка.
   — Но не от лодыря! — отпарировал Костя.
   — Ладно, ребята, не будем спорить, — примирительно сказал Володька. — Ты, Женька, не знаешь, почему это никакого объявления о смерти Гришки не вывешено? Почему это?
   — Я знаю, только вы никому не говорите, — перешел на шепот Малютка Второгодник. — Новый директор заранее рекомендовал педагогам на похороны не ходить и на венок не собирать. Учащиеся могут идти на похороны, это не будет зачтено как прогул. Но нечего устраивать шум вокруг неизбежных потерь. Надо славить живых героев — вот что он сказал. И вообще он сказал, что Семьянинов умер не по нашему техникуму а по военному ведомству.
   — Крыса тыловая твой директор, вот кто он! — негромко сказал Костя.
   — Почему он мой, — сердитым шепотом огрызнулся Малютка. — Он такой же мой, как и ваш. Я просто говорю вам то, что слышал. Я не виноват, что знаю больше вас!
   — Знаешь больше нас?! — уже громко заговорил Костя. — Объясни принцип действия термопары! Объясни принцип измерения температур при помощи зегер-конусов!
   — Ну, это к делу не относится, — отмахнулся Малютка Второгодник. — Нечего мне тут экзамены устраивать!
   Он отвернулся от нас и с независимым видом пошел к выходу из зала, — длинный и нескладный, набитый слухами и сплетнями. Мы остались в зале втроем, не считая Голой Маши. Она стояла в окне спиной к зимнему холоду, лицом и всем прочим — к нам, красивая, спокойно-нагая. Плевать ей было на наши дела-делишки.


6. Григорий Семьянинов.

1919-1940


   В день похорон мы все трое проснулись рано. Неспешно оделись, совершили ППНЧ по всем пяти пунктам, потом Володька напоил нас чаем и накормил сардельками — в этот день было его дежурство. А потом настало пустое время, время-вакуум. Похороны в час дня, а сейчас еще утро. Мы молча слонялись по комнате, подходили к окну, протаивали лунки во льду, покрывшем стекла, садились на стулья, приваливались на койки — и снова вставали. Со стороны можно было подумать, что мы кого-то ждем, что вот-вот кто-то войдет к нам, и пойдут разговоры, расспросы…
   Я сел на стул, мне надоело ходить по комнате. Но сидел я не как всегда, что-то удерживало меня от обычной ленивой позы. Я сидел не развалясь, не откинувшись на спинку, — я сидел чинно, как в гостях. Но в голову мне не шли чинные, торжественные, подобающие случаю мысли. Я глядел на аккуратно заправленную постель Гришки и вспоминал, что у него был один недостаток: он храпел во сне. Когда он начинал слишком громко храпеть, кто-нибудь из нас бросал ботинок в спинку его кровати. Тогда Гришка перевертывался на другой бок, и храп на время умолкал. Потом он снова заводил свою песню, и в спинку кровати его — к ногам или к изголовью — летел другой ботинок. К утру обычно вся наша обувь валялась около Гришкиной постели. И когда Гришка объявил нам, что идет добровольцем на финскую, Володька сказал: «Ну и катись! По крайней мере хоть храпа твоего не будем слышать!» Володька был обижен, что Гришка принял это решение без его совета.
   — А тебе не страшно идти на войну? — спросил я тогда Гришку. — Только по-честному. Мы же здесь все свои.
   — Черт его знает, — ответил Гришка. — Не то чтобы страшно, а как-то зябко. Будто недоспал.
   — Раз зябко — выпить надо, — заявил Костя. — Ведь у нас дровяные деньги еще остались. Пусть Чухна сбегает, он сегодня дежурный. Ты отмерь ему сумму.
   Гришка был капитаном комнаты и главным казначеем. Он сразу же дал мне денег, я схватил сеточку и побежал в подшефный магазин.
   — Только все не трать! — крикнул вдогонку Гришка. — А то будете тут голодом сидеть без меня.
   Я выбежал на морозную улицу и зашагал к Среднему. Тогда стояли самые лютые холода. Уже смеркалось, в подъездах зажигались синие лампочки. В сумерках показалась странная процессия. Впереди ехала автокачка — телега на автошинах, ее вез большой заиндевевший конь. На передке автокачки сидел возница в шубе и в валенках, упираясь спиной в ящики, заполненные бутылками с водкой. За телегой шел народ — степенно и медленно, как на похоронах. Только на похоронах за колесницей идут как попало, в несколько рядов, а здесь шли строго гуськом. Хвост рос на ходу, к нему присоединялись все новые и новые мужчины. С водкой во время финской кампании были перебои, и вот любители выпить дежурили у спирто-водочного склада и, когда водку везли в магазин, занимали очередь за телегой. Но я-то шел не водку покупать — мы ее не пили, она была для нас дороговата. Мы пили плодоягодное вино, а его в магазинах хватало.
   Когда вернулся домой, то, не раздеваясь и не заходя в комнату, зажег в кухне керосинку, налил в кастрюлю воды и вывалил в нее сардельки. Возле керосинки я поставил бутылки, чтобы вино немного подогрелось. В большой коммунальной закопченной кухне было в этот час тихо. Только тетя Ыра — жиличка крайней комнаты — сидела на табуретке у углового столика перед своей керосинкой. Тетя Ыра была не старая, но уже пожилая. Она жила бедно, беднее всех в квартире, поэтому у нее казалось не стыдным занимать — она всегда даст в долг, если сама при деньгах. Она была очень добрая, честная; плохо только, что верила в бога и в разные чудеса и суеверия. Тетя Ыра часто ездила молиться к Николе Морскому и за трамвай в таких случаях не платила. На склад, где работала, ездила за деньги, а в церковь — за так. Очевидно, она считала, что бог все расходы берет на себя. Про ее религиозность все знали. К ней не раз приходили из жакта провести беседу накоротке о том, что бога нет и не будет. Ей и брошюры приносили антирелигиозные — и она их честно прочитывала. Они, однако, оказывали на тетю Ыру неправильное действие: читая о чудесах, которые в них разоблачались и о которых она прежде не знала, она начинала верить в эти чудеса. «Вот вы говорите: „бога нет“, а спаситель-то наш по воде пешком ходил. Под ним глыбь-глубина — а он идет, хоть бы что! Своими глазами в книге читала!» Напрасно мы толковали ей, что этого чуда не было, что оно разоблачается. Она стояла на своем. Может быть, виноваты в этом были и авторы брошюр. Чудеса там описывались интересно, а разоблачались непонятными научными словами.
   В тот вечер тетя Ыра, сидя перед керосинкой, читала-почитывала одну такую книжечку. Взглянув на мои бутылки, она вдруг высказалась:
   — Вот вы, молодежь, в бога не верите, а спаситель-то наш в Кане Галерейской воду в вино превратил, в магазин с авоськой не бегал. На свадьбе это дело было.
   — Ну, у нас не свадьба, — ответил я. — У нас дело посерьезнее. Гришка на войну добровольцем идет.
   — На войну? — Тетя Ыра встала с табуретки, встревоженно помешала ложкой в кастрюле, потом повернулась лицом к углу, где висел отпечатанный на жести плакат «Неосторожное обращение с примусом ведет к пожару», и несколько раз перекрестилась.
   — Плохое Гришино дело, — сказала она, снова усевшись возле кухонного столика. — Его убить могут, у них кукушки есть. Привяжет себя к сосне, к верхушке, и стреляет. Убьет наших сколько может, потом последнюю пулю — в себя. Гришу мне жалко, он из вас четырех самый самостоятельный. Завтра за него свечку Николаю Чудотворцу поставлю.
   Я надел перчатки, чтоб не обжечь руки, и, сняв кастрюлю с керосинки, слил воду. Потом, держа ее низко, у самого живота, понес в нашу комнату. Сеточку с тремя бутылками плодоягодного я держал в зубах. Я шел по длинному коридору, мимо всех дверей, и за мной тянулся запах горячих сарделек. Потом я толкнул ногой нашу дверь и вошел в комнату.
   — Наконец-то! — сказал Володька. — Где так долго околачивался?
   — Беседовал с тетей Ырой, — ответил я. — Она за Гришку завтра свечку поставит, чтоб его не укокали.
   — А ты не скули! — рассердился Костя. — Нечего говорить об этом! Будущее зависит не только от самого себя, а и от нашего представления о нем, и если мы тут будем сидеть и скулить, то это может отразиться на Гришке.
   — Ты просто суеверен, — сказал я. — Подводишь псевдонаучную базу под суеверия.
   — Ты мыслишь на уровне кошки! — взъелся Костя. — Ты не умеешь мыслить отвлеченно! Ты думаешь, что есть прошлое, настоящее и будущее как три разные доминанты. Они есть только с твоей обывательской точки зрения. На самом же деле нет ни прошлого, ни настоящего, ни будущего, да и вообще никакого времени нет, а есть ряды взаимосвязанных событий…
   — Бросьте, ребята, спорить! Приступим к делу. — Гришка подошел к стенному шкафу, достал оттуда штопор и передал его Володьке. Володька был узким специалистом по открыванию бутылок и банок со сгущенным молоком. И он быстро и красиво откупорил плодоягодное и разлил по стаканам.
   — Первый бокал — солдату, — сказал он, подавая стакан Гришке. — О, Мымрик то и Мымрик се, и с Мымриком знаться стыд, зато: «Спасибо, мистер Мымрик!» — когда военный марш звучит. Родной герой, пожалте в строй! Военный марш звучит!
   — Не перевирай старика Киплинга, — пробурчал Костя. — Давайте-ка чокнемся со звоном за Гришкино здоровье.
   Мы сдвинули стаканы, но звона не получилось. Стаканы были незвонкие, из зеленоватого бутылочного стекла. В таких тогда продавали простоквашу. Но вино было — что надо. Оно нам казалось совсем неплохим, другого мы и не пили.
   — Перейдем к деловой части нашего собрания, — заявил Гришка. — В связи с текущими событиями я слагаю с себя обязанности капитана комнаты и верховного казначея. Кто займет мое место?
   Это была проблема серьезная, мы призадумались. Дело в том, что стипендия у нас шла в общий котел, и деньги всегда хранились у Гришки. На него можно было положиться.
   — Пусть этот пост займет Синявый, — предложил я. — После Гришки он из нас самый порядочный.
   — А я что — не порядочный? — обиделся Володька. — Мымрик, я разве не порядочный?
   — Ты, Шкиля, тоже порядочный, — утешил его Гришка. — Но ты очень уж любишь пожрать. Ты можешь невзначай прогореть на сгущенном молоке.
   — Черт с вами! — согласился Володька. — Я делаю самоотвод. Но я против Синявого, он еще утвердит тут свою диктатуру. Пусть лучше Чухна временно займет этот пост, до возвращения Мымрика.
   — Чухну слишком легко уговорить, — сказал Гришка. — Сам-то он денег не растратит, но у него их легко могут выманить.
   Мы продолжали обсуждать кандидатуру. И, как всегда, когда у нас шел серьезный разговор, называли друг друга не по именам, а по кличкам. За разговором мы не забывали и о вине.
   — А почему ты, Мымрик, все-таки идешь на войну? — спросил вдруг Володька слегка заплетающимся языком. — Война еще будет. Вот тогда все вместе и пойдем, кроме, конечно, Синявого, — его не возьмут. Будет большая война с Гитлером. С танками, с газами, с ипритом и люизитом… Все равно мы все будем на войне.
   — И на финскую должен кто-то идти, — тихо ответил Гришка. — Меня воспитало государство, и я должен за него стоять. Родителей у нас нет, всем на нас наплевать было, мы без государства бы с голоду под забором подохли, а государство нас выручило. И мы, детдомовские, должны на всякое дело идти в первую очередь. Другие — как там хотят, а мы должны в первую очередь.
   — Мымрик прав, — сказал Костя. — Если бы я не был белобилетником, я бы тоже пошел добровольцем. Потому что…
   — Синявый, не изображай из себя героя! — перебил его Володька.
   — Я и не изображаю, — ответил Костя. — Но Мымрик прав. А ты, Шкиля, просто трепло! Поэт и мечтатель в жактовском масштабе!.. И к тому же ты пьян… В будущем никакого вина не будет. Пить — нерационально. Давайте не пить с этого дня и с этой минуты!
   — Правильно, давайте ничего не пить! — подхватил я.
   — Ну ладно, не пейте ничего, — сказал Гришка. — Когда я вернусь, я проверю это дело.
   …Так сидел я на стуле и вспоминал. Но вот Костя взглянул на ходики, и мы с Володькой тоже взглянули на них. Пора было идти на похороны.
   Кладбище было сравнительно новое, без обилия старинных памятников. Только в начале его, ближе к церквушке, высились заснеженные каменные надгробья и гранитные кресты. Рядом проходили железнодорожные пути, лежали горы шлака. Седые надгробные ангелы с отбитыми носами, вскарабкавшись, как мальчишки, на свои пьедесталы, глядели на семафор, на маневровые паровозы, погромыхивающие совсем близко. Порой локомотив, проходя мимо ангелов, будто чтобы позабавить их, стрелял толстыми струями пара. Пар сразу опадал снежинками.
   На церковной паперти цепочкой стояло несколько нищенок. Одна из них, та, что с краю, ближе к дорожке, деловито отделилась от остальных и подошла к нам. Остальные не шелохнулись — видно, у них была своя очередность.
   — Вам, молодые люди, на военную площадку?
   — Да, — неуверенно ответил Володька. — Значит, на военную. Нам на похороны.
   — Знаю, молодой человек, что не на крестины, — с какой-то даже обидой в голосе сказала нищая. Лицо ее было строго, но на нем играл здоровый морозный румянец; из-под черного монашеского платочка виднелся край теплого шерстяного платка. Она неторопливо и уверенно вела нас по аллейкам. Видно, она хорошо освоила кладбище. Когда кончились деревья и начался кустарник, где из сугробов торчали редкие кресты, она сказала:
   — Вам вон туда, по тропочке, где народ стоит.
   — Спасибо, — проговорил я и взглянул на Костю, нашего казначея. Я понимал, что одним спасибо тут не отделаешься.
   — Большое спасибо, — сказал вежливый Володька. Он тоже поглядел на Костю, понимая, что и большого спасибо тут маловато.
   Однако Костя молчал.
   — За помин души убиенного воина Григория свечечку поставить надо, — наставительно молвила нищая, снимая с руки варежку.
   — Откуда вы знаете? — как-то испуганно спросил Костя и, сняв перчатку, сунул нищей в руку сложенную вшестеро трешку. Потом он виновато посмотрел на нас: трешка-то была последняя.
   Та небольшая часть кладбища, которая называлась военной площадкой, отличалась от остального кладбища тем, что крестов здесь не было. Стояли только деревянные обелиски, и стояли они правильными рядами. Их было совсем немного. Под ними лежали военные, умершие в госпитале.
   Оказывается, пришли мы не так уж рано. Молча толпились ребята и девушки из нашей группы, явились и некоторые преподаватели. В стороне, в снегу, лежал деревянный обелиск — он сразу бросался в глаза, потому что был выкрашен в красный цвет. На нем белела табличка с надписью:

 
   Красноармеец
   Семьянинов Григорий Григорьевич
   1919 -1940

 
   Странно было это величанье по отчеству. Я как-то и не думал раньше о том, что у Гришки есть отчество, хотя, конечно, знал, что в паспорте оно есть, и именно Григорьевич. У нас с ним были отчества по нашим же именам — ведь никто не знал, как зовут наших отцов, и при выдаче паспортов мы как бы стали сами себе отцами. А теперь Гришкино отчество перешло с паспорта прямо на эту табличку — при жизни ему попользоваться своим отчеством не пришлось.
   Я тупо глядел на эту надпись, на грубо сколоченный обелиск, и тут ко мне подошел Малютка Второгодник. Он сказал, что обелиск временный. Летом земля осядет, и поставят раковину с мраморной дощечкой — об этом ему сказал вон тот военный. Все на свете знал этот Малютка Второгодник!
   Гроб с телом Григория стоял возле вырытой могилы. Четыре военных — три бойца и один ефрейтор, с треугольничком на отворотах шинели, — несли около гроба почетный караул. Вокруг них, переминаясь, потопывая мерзнущими ногами, толпились ребята. Девушки плакали. Гришка лежал в гимнастерке, лицо у него было насквозь промерзшее. Казалось, он умер не от ранения, а просто от холода, и если внести его в теплое жилье, то он еще, может, и воскреснет. И могила тоже была холодная, — почва глубоко промерзла в ту зиму. Земля в могиле поблескивала ледяными прожилками, и только на дне этой продолговатой ямы чувствовалось проступающее подземное тепло — там лежал серый суглинок, похожий на влажный пепел.
   Юрий Юрьевич, наш преподаватель военного дела, подошел к гробу и сказал:
   — Мы хороним нашего товарища, честно погибшего на войне. Наш товарищ умер как солдат, он шел в бой за Родину, он честно выполнял приказы. Быть может, всем нам придется быть на другой войне — дай бог, чтобы ее не было, — но мы не забудем Григория Семьянинова, нашего товарища… — Тут Юрий Юрьевич закашлялся, схватился за грудь и отошел в сторону. Когда этот кашель схватывал его в кабинете военного дела, он упирался руками в стену, и ему становилось легче. Но здесь не было стены, не было никакого дерева поблизости, в которое он мог бы упереться, и он кашлял дольше, чем обычно, — хриплым, удушливым кашлем.