Виктор Шендерович
 
Из последней щели
 
(подлинные мемуары Фомы Обойного)

 

I

   В тяжёлые времена начинаю я, старый Фома Обойный, эти записки. Кто знает, что готовит нам слепая судьба за поворотом вентиляционной трубы?
   Жизнь тараканья до нелепости коротка. Это, можно сказать, жестокая насмешка природы: люди и те живут дольше — люди, которые неспособны ни на что, кроме телевизора и своих садистских развлечений. А таракан, венец сущего… горько писать об этом.
   В минуты отчаяния я часто вспоминаю строки великого Хитина Плинтусного:
 
Так и живём, подбирая случайные крошки,
Вечные данники чьих-то коварных сандалий…
 
   Кстати, о крошках. Чудовище, враг рода тараканьего, узурпатор Семёнов сегодня опять ничего не оставил на столе. Всё вытер, подмёл пол и тут же вынес ведро. Негодяй хочет нашей погибели, в этом нет сомнения. Жизнь его не имеет другого смысла; даже когда он смотрит в телевизор, то ищет рекламы какой-нибудь очередной дряни, чтобы ускорить наш конец. Ужас, ужас!
   Но надо собраться с мыслями; не должно мне, подобно безусому юнцу, перебегать от предмета к предмету. Итак, узурпатор Семёнов появился на свет наутро после того, как Еремей совершил Большой Переход…
   Великие страницы истории забываются ныне; молодняку лишь бы побалдеть у газовой конфорки. И потом — эта привычка спариваться у всех на глазах… А спроси у любого: кто такой Еремей? — дёрнет усиком и похиляет дальше. Стыд! А ведь имя это гремело по щелям, одна так и называлась — щель Любознательного Еремея, но её переименовали во Вторую Бачковую…
   А случилось так: Еремей пропал безо всякого следа, и мы уже думали, что его смыло (в те времена мы и гибли только от стихийных бедствий). Однако он объявился вечерком, весёлый — но какой-то нервный. Ночью мы сбежались по этому поводу на дружескую вечеринку. На столе было несчётно еды — в то благословенное время вообще не было перебоев с продуктами, их оставляли на блюдцах и ставили в шкафы, не имея дурной привычки всё совать в целлофановые пакеты; в мире царила любовь; права личности ещё не были пустым звуком… Да что говорить!
   Так вот, в тот последний вечер, когда Иосиф с Тимошей раздавили на двоих каплю отменного ликёра и пошли под плинтус колбасить с девками, а Степан Игнатьич, попив из раковины, в ней уснул, мы, интеллигентные тараканы, собрались на столе слушать Еремея.
   То, что мы услышали, было поразительно.
   Еремей говорил, что там, где кончается мир — у щитка за унитазом — мир не кончается.
   Он говорил, что если обогнуть трубу и взять левее, то можно сквозь щель выйти из нашего измерения и войти в другое, и там тоже унитаз! Сегодня это известно любому недомерку двух дней от роду: мир не кончается у щитка — он кончается аж метров на пять дальше, у ржавого вентиля. Но тогда!…
   Ещё Еремей утверждал: там, где он был, тоже живут тараканы — и очень неплохо живут! Он божился, что тамошние совсем непохожи на нас, что они другого цвета и гораздо лучше питаются.
   Сначала Еремею не поверили: все знали, что мир кончается у щитка за унитазом. Но Еремей стоял на своём и брался показать.
   — А чего тебя вообще понесло туда, в эту щель? — в упор спросил тогда у Еремея нервный Альберт (он жил в одной щели с тёщей). Тут Еремей, покраснев, признался, что искал проход на кухню, но заблудился.
   И тогда мы поняли, что Еремей не врёт. Побежав за унитазный бачок, мы сразу нашли щель и остановились возле неё, шевеля усами.
   — Хорошая щёлочка, — напомнил о себе первооткрыватель.
   — Офигеть, — сказал Альберт.
   Он первым заглянул внутрь и уже скрылся до половины, когда раздался голос Кузьмы Востроногого, немолодого таракана правильной ориентации.
   — Не знаю, не знаю… — проскрипел он. — Может, и хорошая. Только не надо бы нам туда…
   — Почему? — удивился я.
   — Почему? — удивились все.
   — Потому что, — лаконично разъяснил Кузьма и, так как не всем этого разъяснения хватило, строго напомнил: — Наша кухня лучше всех!
   С младых усов слышу я эту фразу. И мама мне её говорила, и в школе, и сам сколько раз, и всё это тем более удивительно, что никаких других кухонь до Еремея никто из нас не видел.
   — Наша кухня лучше всех, — хором вздохнули тараканы.
   — Но почему нам нельзя посмотреть, что за щитком? — крикнул настырный Альберт. Жизнь в одной щели с тёщей испортила его характер.
   Кузьма внимательно посмотрел на говорившего.
   — Нас могут неправильно понять, — терпеливо разъяснил он.
   — Кто? — опять не понял Альберт.
   — Откуда мне знать, — многозначительно ответил Кузьма, продолжая внимательно смотреть. Тут, непонятно отчего, я почувствовал вдруг тоскливое нытьё в животе — и, видимо, не я один, потому что все, включая Альберта, немедленно снялись и пошли обратно на кухню.
   Вернувшись, мы дожевали крошки и, разбудив в раковине Степана Игнатьича, которого опять чуть не смыло, разошлись по щелям, размышляя о преимуществах нашей кухни. А наутро и началось несчастье, которому до сих пор не видно конца. Ход вещей, нормы цивилизованной жизни — всё пошло прахом. Огромный мир, мир тёплых местечек и хлебных крошек, мир, просторно раскинувшийся от антресолей аж до ржавого вентиля, был за день узурпирован тупым существом, горой мяса с длинными ручищами и глубоким убеждением, что всё, до чего эти ручищи дотягиваются, принадлежит исключительно ему!
   Первыми врага рода тараканьего увидели Иосиф и Тимоша. Поколбасив под плинтусом, они выползли под утро подкрепиться чем Бог послал, но Бог послал Семёнова. Иосиф, отсидевшись за ножкой, подкрепился позже, а Тимоше не довелось больше есть никогда.
   Семёнов зверски убил его.
   Что ж! — нехитрое это дело убить таракана; летописи переполнены свидетельствами о смытых, раздавленных и затоптанных собратьях наших. Человек — что с него взять… Бессмысленное существо.
   Да и откуда у них взяться разуму? Когда Бог создал кухню, ванную и туалет, провёл свет и пустил воду, он создал, по подобию своему, таракана — и уже перед тем, как пойти поспать, наскоро слепил из отходов человека. Лучше бы он налепил из них мусорных вёдер на голодное время! Но видно, Бог сильно утомился, творя таракана, и на него нашло затмение.
   Это господне недоразумение, человек, сразу начал плодиться и размножаться, но так как весь разум, повторяю, ушёл на нас, то нет ничего удивительного в том, что дело кончилось телевизором и этим вот тупым чудовищем, Семёновым.
   …Иосиф, сидя за ножкой, видел, как узурпатор взял Тимошу за ус и унёс в туалет, вслед за чем раздался звук спускаемой воды. Враг рода тараканьего даже не оставил тела родным и близким покойного.
   Когда шаги узурпатора стихли, Иосиф быстренько поел и побежал по щелям рассказывать о Семёнове.
   Рассказ произвёл сильное впечатление. Особенно удались Иосифу последние секунды покойника Тимоши. Иосиф смахивал скупую мужскую слезу и бегал вдоль плинтуса, отмеряя размер семёновской ладони.
   Размер этот, надо сказать, никому из присутствовавших не понравился. Мне он не понравился настолько, что я попросил Иосифа пройтись ещё разок. Я думал: может, давешний ликер не кончил ещё своего действия, и рассказчик, отмеряя семёновскую ладонь, сделал десяток-другой лишних шагов.
   Иосиф обиделся и побледнел. Иосиф сказал, что если кто-то ему не верит, этот кто-то может выползти на середину стола и во всём убедиться сам. Иосиф сказал, что берётся в этом случае залечь у вентиляционной решётки с группой компетентных тараканов, а по окончании эксперимента возьмёт на себя доставку скептика родным и близким — если, конечно, Семёнов предварительно не спустит того в унитаз, как покойника Тимошу.
   Иосифу принесли воды, и он успокоился.
   Так началась наша жизнь при Семёнове, если вообще называть жизнью то, что при нём началось.

II

   Первым делом узурпатор заклеил все вентиляционные решётки. Он заклеил их марлей, и с тех пор из ванной на кухню пришлось ходить в обход, через двери, с риском для жизни, потому что в коридоре патрулировал этот изувер.
   Впрочем, спустя совсем немного времени, риск путешествия на кухню стал совершенно бессмысленным: не удовлетворившись заклейкой, Семёнов начал вытирать со стола объедки и выносить вёдра, причём с расчётливым садизмом особенно тщательно убирался поздно вечером, когда у всякого таракана только-только разгуливается аппетит и начинается настоящая жизнь.
   Конечно, у интеллектуалов, вроде меня, имелось несколько загашников, до которых не могли дотянуться его конечности, но уже через пару недель призрак дистрофии навис над нашим непритязательным сообществом. Иногда я засыпал в буквальном смысле слова без крошки хлеба, перебиваясь капелькой воды из подтекающего крана (чего, слава богу, изувер не замечал); иногда, не в силах сомкнуть глаз, выходил ночью из щели и в тоске глядел на сородичей, уныло бродивших по пустынной клеёнке. Случались обмороки; Степан Игнатьич дважды срывался с карниза, Альберт начал галюцинировать вслух, чем регулярно создавал давку под раковиной: чудилось Альберту набитое доверху мусорное ведро — и Шаркун…
   Ах, Шаркун! Вспоминая о нём, я всегда переживаю странное чувство приязни к человеку, — вполне, впрочем, простительное моему сентиментальному возрасту.
   Конечно, ничто человеческое не было ему чуждо — он тоже не любил тараканов, жаловался своей прыщавой дочке, что мы его замучили и всё время пытался кого-нибудь из нас прихлопнуть. Но дочка, хотя и обещала куда-то нас вывести, обещания своего не выполнила (так и живём, где жили, без новых впечатлений), а погибнуть от руки Шаркуна мог только закоренелый самоубийца. Он носил на носу стекляшки, без которых не видел дальше носа, — и когда терял их, мы могли вообще столоваться с ним из одной тарелки. Милое было время, что говорить!
   Но я опять отвлёкся.
   Вскоре после гибели Тимоши случилось вот что. Братья Геннадий и Никодим во время утренней пробежки едва улизнули от семёновского тапка — и с перепугу сочинили исторический документ, известный, как Воззвание из-под плинтуса. В нём братья обличали Семёнова и призывали тараканов к единству.
   Увы, тараканы и в самом деле очень разобщены — отчасти из-за того, что венцом творения считают не таракана вообще (как идею в развитии), а каждый сам себя, отчасти же по неуравновешенности натуры и привычке питаться каждый своей, отдельно взятой, крошкой.
   Один раз, впрочем, нам уже пытались привить коллективизм.
   Было это задолго до Семёнова, в эпоху Большой Тётки. Эпоха была смутная, а Тётка — коварная: специально оставляла она на клеёнке лужи портвейна и закуску, а сама уходила со своим мужиком за стенку, из-за которой потом полночи доносились песни и отвратительный смех.
   Тайный смысл этого смеха дошёл до нас не сразу, — но когда от рези в животе начали околевать тараканы самого цветущего здоровья; когда жившие в ванной стали терять координацию, срываться со стен и тонуть в корытах с мыльной водой; когда, наконец, начали рождаться таракашки с нечётным количеством лапок, — тогда только замысел Большой Тётки открылся во всей черноте: Тётка, в тайном сговоре со своим мужиком, хотела споить наш целомудренный, наивный, доверчивый народ.
   Едва слух о заговоре пронёсся по щелям, как один простой таракан по имени Григорий Зашкафный ушёл от жены, пошёл в народ, развил там жуткую агитацию и всех перебудил. Не прошло и двух ночей, как он добился созыва Первого всетараканьего съезда.
   Повестка ночи была самолично разнесена им по щелям и звучала так:
   п. 7. Наблюдение за столом в дообеденное время.
   п. 12. Меры безопасности в обеденное.
   п. 34. Оказание помощи в послеобеденное.
   п. 101. Всякое разное.
   Впоследствии, под личной редакцией бывшего Величайшего Таракана, Друга Всех Тараканов и Основателя Мусоропровода Памфила Щелястого, историки неоднократно описывали Первый всетараканий съезд, и каждый раз выходило что-нибудь новенькое, поэтому, чтобы никого не обидеть, буду полагаться на рассказы своего собственного прадедушки.
   А помнилось прадедушке вот что. Утверждение повестки ночи стало первой и последней победой Григория. Тараканы согласились на съезд, но чтобы был буфет, причём подраковиннные заявили, что если придёт хоть один плинтусный, то ноги их не будет на столе, а антресольные сразу создали фракцию и потребовали автономии…
   Подробностей прадедушка не помнил, но, в общем, кончилось дело большой обжираловкой с лужами тёткиного портвейна и мордобоем, то есть, минуя п.п.7, 12 и 34, сразу перешли к п.101, а Григорий, не вынеся стыда, наутро сжёг себя на задней конфорке.
   Остальных участников съезда спасло как отсутствие стыда, так и то счастливое обстоятельство, что эпоха Большой Тётки скоро кончилась: однажды ночью она спела дуэтом со своим мужиком такую отвратительную песню, что под утро пришли люди в сапогах и обоих увели, причём Тётка продолжала петь.
   Напоследок мерзкая дрянь оставила в углу четыре пустых бутылки, в которых тут же сгинуло полтора десятка так и не организовавших наблюдения тараканов.
   …Дух Григория, витавший над задней конфоркой, осенил Никодима и Геннадия: спасшись от семёновского тапка, братья потребовали немедленного созыва Второго всетараканьего съезда.
   В полночь Воззвание из-под плинтуса было прочитано по всем щелям с таким выражением, что тараканы немедленно поползли на стол, уже не требуя буфета. (Тараканы, хотя и не могут совсем без еды, существа чрезвычайно тонкие и чувствительные к интонации, причём наиболее чувствительны к интонации малограмотные, а из этих последних — косноязычные).
   Выползши на стол, антресольные по привычке организовали фракцию и потребовали автономии, но им пооткусывали задние ноги, и они сняли вопрос.
   Слово для открытия взял Никодим. Забравшись на солонку, он обрисовал положение, сложившееся с приходом Семёнова, размеры его тапка и передал слово Геннадию для внесения предложений по ходу работы съезда. Взяв слово и тоже вскарабкавшись на солонку, Геннадий предложил для работы съезда избрать президиум и передал слово обратно Никодиму, который тут же достал откуда-то список и его зачитал. В списке никого, кроме него и его брата Геннадия, не обнаружилось.
   В процессе голосования выяснилось, что большинство — за, меньшинство — не против, а двое умерли за время работы съезда.
   Перебравшись вслед за братом на крышку хлебницы, избранный в президиум Геннадий снова дал слово Никодиму, и Никодим предложил повестку ночи:
   п. 6. Хочется ли нам поесть? (оживлённое шебуршение на столе).
   п. 17. Как бы нам поесть? (очень оживлённое шебуршение, частичный обморок).
   п. 0,75. Буфет — в случае принятия решений по п.п. 6 и 17 (бурные продолжительные аплодисменты, скандирование).
   В процессе скандирования умерло ещё четверо.
   При голосовании повестки подраковинные попытались протащить последним пунктом объявление всетараканьего бойкота плинтусным, но им было указано на несвоевременность, и последним пунктом прошло осуждение самих подраковинных за подрыв единства.
   После перерыва, связанного с поеданием усопших, съезд продолжил свою работу.
   По п.6 с крышки хлебницы с докладом выступил Никодим. Не зная устали, он бегал по крышке, разводил усами и в исступлении тряс лапками, отчего однажды даже свалился на стол, где, полежав немного, и продолжил речь — прямо в гуще народа.
   Никодим говорил о том, что больше так жить нельзя, потому что он очень хочет есть — и подробно остановился на отдельных продуктах, которые хотел бы поесть. Это место вызвало особенный энтузиазм на столе — председательствующий Геннадий, стуча усами, вынужден был даже призвать к порядку и напомнить, что за стенкой спит Семёнов, будить которого не входит в сценарий работы съезда.
   Единогласно проголосовав за то, что больше так жить нельзя и надо поесть, развязались с пунктом шесть; измождённый выступлением Никодим начал карабкаться обратно на хлебницу, а председательствующий Геннадий предоставил слово себе.
   Его речь и события, развернувшиеся следом, стали кульминацией съезда. Геннадий начал с того, что раз больше так жить нельзя, то надо жить по-другому. Искусный оратор, он сделал паузу, давая несокрушимой логике сказанного дойти до каждого.
   В паузе, иллюстрируя печальную альтернативу, умер один подраковинный.
   — Но что мы можем? — спросил далее Геннадий.
   Тут мнения разделились, народ зашебуршился.
   — Мы можем всё! — крикнул кто-то.
   Собрание зааплодировало, кто-то запел.
   — Да, — перекрывая шум, согласился Геннадий, — мы можем всё. Но! — тут он поднял усы, прося тишины, а когда она настала, усы опустил и начал ползать по солонке, формулируя мысль, зарождавшуюся в его немыслимой голове.
   И все поняли, что присутствуют при историческом моменте, то есть таком моменте, о котором уцелевшие будут рассказывать внукам.
   Мысль Геннадия отлилась в безукоризненную форму.
   — Мы не можем спустить Семёнова в унитаз, — сказал он.
   Образ Семёнова, спускаемого в унитаз, поразил съезд. В столбняке, осенившем собрание, стало слышно, как сопит за стенкою узурпатор, и ни с чем не сравнимая тишина повисла над столом. Одна и та же светлая мысль пронизала всех.
   — Не влезет… — мрачно уронил Альберт, ставший пессимистом после года совместного проживания в одной щели с тёщей.
   — Я продолжаю… — с достоинством напомнил Геннадий. — Поскольку мы не можем спустить Семёнова в унитаз, — повторил он, — а есть подозрение, что сам он в обозримом будущем этого не сделает, то придётся, сограждане, с Семёновым жить. Но как?
   В ответ ему завыли тараканихи. Дав им отвыться, Геннадий поднял лапку. Вид у него был торжественнейший. Геннадий дождался полной тишины.
   — Надо заключить с ним договор, — сказал он.
   Тишина разбавилась стуком нескольких упавших в обморок тел, а затем в ней раздался голос Иосифа.
   — С кем — договор? — тихо спросил он.
   — С Семёновым договор, — просто, с необычайным достоинством, ответил Геннадий.
   И тут загомонило, зашлось собрание.
   — С Семёновым? — перекрывая вой, простонал Иосиф. — С Семёновым! — истерически выкрикнул он и вдруг прямо по спинам делегатов, пошатываясь и подпрыгивая, побежал к солонке. Продолжая выкрикивать на разные лады проклятое слово, Иосиф начал карабкаться на солонку, но Геннадий его спихнул — и дальше я ничего не помню, потому что упал Иосиф на меня. Вытащенный из давки верной подругой моей жизни Нюрой Батарейной, я был ею наутро проинформирован о ходе работы съезда.
   Слушайте, чего было дальше.
   Упав на меня, Иосиф страшно закричал — чем, как я подозреваю, меня и контузил. Все в панике забегали, а родственники Иосифа побежали к солонке, чтобы поотрывать Геннадию усы. Трёх из них Геннадий спихнул, но четвёртый, никому решительно неизвестный, по имени, как выяснилось впоследствии, Клементий Подтумбовый, спихнул-таки его сзади на трёх своих родственников, и пока спихнутые выясняли внизу, где чьи усы, Клементий предоставил слово сам себе.
   Прочие делегаты тем временем носились друг через друга по клеёнке, плинтусные искали подраковинных, Кузьма Востроногий кричал, что наша кухня лучше всех, а Никодим с хлебницы отрекался от Геннадия и обещал принести справку, что он круглая сирота.
   Пока присутствующие бегали друг по другу, выдирали усы и нарушали регламент, оказавшийся без присмотра Клементий успел протащить штук тридцать собственных резолюций, сам ставя их на голосование и голосуя под протокол.
   В процессе этого увлекательного занятия Клементий незаметно для себя вошёл в раж. Так, под номером девятнадцать, например, шло решение резко улучшить ему жилищные условия под тумбой; под номером двадцать четыре — зачислить его со всей семьёй на общественное довольствие с обслугой; после чего — видимо, в целях экономии времени — ставить номера на резолюциях Клементий перестал.
   Последним принятым им документом была резолюция, обязывавшая Семёнова стоять возле тумбы, под которой живёт Клементий, и отпугивать от неё тараканов. Проголосовав это, Клементий сам удивился настолько, что слез с солонки и пошёл спать, не дожидаясь закрытия съезда.
   Действие на столе тем временем продолжало разворачиваться довольно далеко от сценария. Разобравшись с Геннадием, родственники Иосифа пошли на поиски отрёкшегося брата, в то время как сам Иосиф бегал по спинам делегатов, собирая свидетелей своего падения. Свидетели разбегались от него, как угорелые, топча Кузьму, продолжавшего при этом кричать что-то хорошее про нашу кухню. Никодима родственники Иосифа не нашли ни на хлебнице, ни вокруг неё. Нюра говорит: наверное, он ушёл за справкой, что сирота. Если так, то надо отметить, что лежала справка очень далеко — ещё неделю после этого Никодима никто не видел, да и потом не особенно.
   Отдельно следует остановиться на судьбе Геннадия. Побитый родственниками Иосифа, он не стал настаивать на своих формулировках, нервно дёрнул уцелевшим усом — и в ту же ночь удалился в добровольное изгнание, под ванну, сказав напоследок: Живите вы, как хотите…
   Последняя фраза несколько озадачила оставшихся, потому что все они уже давно жили, как хотели.
   По дороге в ванную Геннадий задел ногой Степан Игнатьича, и тот, проснувшись, спросил, скоро ли буфет. Больше ничего интересного не произошло, кроме, разве, того, что плинтусные с подраковинными всё-таки нашли друг друга и, найдя, поотрывали что смогли.
   На этом, по наблюдениям подруги моей жизни Нюры Батарейной, съезд закончил свою работу.

III

   Богатая событиями ночь съезда обессилила нас. Целый день на кухне и в окрестностях не было видно ни души; Семёнов, понятное дело, не в счёт — этот как раз целый день шатался по территории и изводил продукты.
   Куда ему столько? Отнюдь не праздный вопрос этот давно тяготил меня, и в последнее время, имея вместо полноценного питания много досуга, я, кажется, подошёл к ответу вплотную. Разумеется, ест Семёнов не потому, что голоден — это, лежащее на поверхности объяснение, давно отметено мною. Существо, с утра пропадающее куда-то, а по возвращении смотрящее в телевизор, лежащее на диване и храпящее, — по моему разумению, вообще не нуждается в питании. Однако же Семёнов ест всё время.
   Я проник в его тайну. Нет, не голод гонит чудовище сюда, ему незнакомо свербящее нытьё в животе, выгоняющее нас из тихих щелей на полные опасности кухонные просторы, — другое владеет им. Страшно вымолвить! Он хочет опустошить шкаф. Он хочет всё доесть, вымести крошки из уголков и вытереть полку влажной, не оставляющей надежд губкой. Но, безжалостный недоумок, зачем же он сам ставит туда продукты?
   Вечером мы с Нюрой пошли к Еремею: послушать про жизнь за щитком. Придя, мы застали там, кроме него, ещё нескольких любителей устных рассказов. Все они сидели вокруг хозяина и нетерпеливо тарабанили лапками. Мы сели и также затарабанили. Но тяжёлые времена сказались даже на радушном Еремее: крошек к рассказу подано не было.
   Воспоминания о жизни за щитком начались с описания сахарных мармеладных кусочков и соевых конфет, сопровождались шевелением усов, вздохами и причмокиванием. Я был несколько слаб после контузии, вследствие чего после первого же упоминания о мармеладе отключился, а отключившись, имел странное видение: будто иду я по какой-то незнакомой местности, явно за щитком, среди экзотических объедков и неописуемой шелухи, причем иду не с Нюрой, а с какой-то очень соблазнительной тараканихой средних лет. Тараканиха выводит меня на край кухонного стола и, указывая вниз, на пол, густо усеянный крошками, говорит с акцентом: Дорогой, всё это — твоё! И мы летим с нею вниз.
   Но ни поесть, ни посмотреть, что будет у меня с тараканихой средних лет дальше, я не успел, потому что очнулся — как раз на последних словах Еремея. Слова эти были:…и мажут сливовым джемом овсяное печенье.
   Сказав это, Еремей заплакал.
   Начали расходиться, поддерживая друг друга и соблюдая конспирацию.
   И вот тут со мной что-то случилось.
   Проходя за плитой, я неожиданно почувствовал острое желание выйти на край кухонного стола и посмотреть вниз: нет ли на полу крошек. Желание было настолько острым, что я поделился им с Нюрой. Нюра меня на стол не пустила и назвала старым дураком, причём безо всякого акцента.
   Полночи проворочавшись в своей щели, уснуть я так и не смог и, ещё не имея ясного плана, тайно снялся с места и снова отправился к Еремею.
   Еремей спал, но как-то беспокойно: вздрагивал, и, подстанывая на гласной, без перерыва повторял слово джем. И всё время шевелил лапками, как будто собирался куда-то бежать.
   — Еремей, — тихо сказал я, растолкав его. — Помнишь щель, которую ты нашёл возле унитаза?
   — Помню, — сказал Еремей и почему-то оглянулся по сторонам.
   — Еремей, — сказал я ещё тише, — слушай, давай поживём немного за щитком.
   — А как же наша кухня? — спросил Еремей, продолжая озираться.
   — Наша кухня лучше всех, — ответил я. — Но здесь Семёнов.
   — Семёнов, — подтвердил Еремей и опять заплакал. Нервы у него в последнее время совершенно расстроились.
   — Но только недолго, — сказал он вдруг и перестал плакать.
   — Конечно, недолго, — немедленно согласился я. — Мы только посмотрим, разместятся ли там все наши…
   — Да! — с жаром подхватил Еремей. — Только проверим, не вредно ли будет нашим овсяное печенье со сливовым джемом!