— Благодарствую, горазд объелся, не лезет… — и очень громко, по казачьей привычке, рыгнул. Допустив столь великую промашку, он сразу спохватился, выпучил на строгую барыню глаза и замер.
   Барыня милостиво улыбнулась и, приняв из рук лакея клубнику со взбитыми сливками, протянула эту сладость Пугачеву.
   Вечером казаки пили чай на кухне с поваром, поваренком и кухаркой.
   Затем пришли два старика-крестьянина.
   — Вот вы люди чужедальние, проехали много мест, — сказал повар и почесал крючковатым пальцем перебитый нос. — Не довелось ли слышать вам, будто бы государь Петр Федорыч Третий жив-живехонек и появился особой своей не то под Смоленском, не то под Полтавой в образе простого вахмистра?
   — Кабудь слых такой влетал в уши, — ответил Пугачев. — Да ведь мало ли дурнинушку какую загибают… Врут!
   — Врут ли, нет ли, не нам судить, — возразил повар, разламывая подсушенную на плите самодельную баранку. — Барин наш тоже говорил — врут, а промежду прочим, на свете всяко бывает.
   Пугачев подумал, сказал:
   — Ежели б Петр Федорыч объявился, он бы снова на престол сел.
   — А кто же его пустит-то? Уж не государыня ли наша? Ха! Чудак ты, вот те Христос… А еще казак донской…
   Пугачев сердито откликнулся:
   — Коли народ похощет — быть ему сызнова царем, а не похощет — не прогневайся.
   — Во-во-во! — И повар ткнул в грудь Пугачеву пальцем. — Ежели он, батюшка, истинно жив, в народе укрепу снискать должен. А народ-то попрет…
   — По-о-прет! — подхватили старики-крестьяне. — Мир за кем хошь попрет, лишь бы польза миру была.
4
   Казакам отвели на ночь горенку рядом с прихожей. Они разоблоклись и легли. На колокольне пробило девять часов. Молодежь по праздничному делу еще водила на луговине хороводы. В соседней горнице свет горел.
   Взад-вперед ходил Иван Петрович, сам с собой чего-то бормотал. Вот заиграл он на клавикордах и запел баском. Но вскоре музыка оборвалась, он закричал:
   — Марьюшка, Марьюшка! Позови сюда Марьюшку!
   Любопытные разговоры за стенкой начались. Пугачев встал, подошел на цыпочках к стеклянной занавешенной двери, чуть загнул край занавески. Его не видать, зато ему все видно: в соседней горнице горит под потолком целый куст свечей, у печки растрепа Марьюшка стоит, по паркетам вышагивает, руки назад, барин. Щеки его от винца румяны, сам слегка пошатывается.
   — Вот что, Марьюшка, — говорил Иван Петрович, усаживаясь в кресло и отпивая из серебряного жбана квасу. — Ты в моем доме, Марьюшка, с малых лет отменно служишь. Я положил обет богу пещись о судьбах своих крепостных. А тебе тридцать пять скоро, а жизнь твоя зело не устроена. В девках ты… Я тебя, Марьюшка, замуж собираюсь выдать…
   — Ой да, Иван Петрович, — стала пожимать плечами, отмахиваться рыжая, курносая растрепа Марьюшка. — Да и кто меня этакую возьмет? Никто не польстится, не позарится… Разве что пастух Гараська колченогий дурачок…
   — Да уж ежели я посватаю, женится на тебе самолучший молодец… Уж будь спокойна… Иди, приберись.
   Марьюшка радостно засмеялась, закрыла лицо руками, убежала, тяжело пришлепывая голыми пятками. Пугачев шепнул Семибратову:
   — Ванька, однако барин-то тебя хочет окрутить на Марьюшке…
   — Ни в жизнь не соглашусь.
   А барин между тем велел позвать кузнеца Власа.
   — Вот что, Бова Королевич, — сказал он, окинув взором вошедшего красавца-парня. — Я тебя, Влас, оженить хочу.
   — Ваша господская воля, батюшка Иван Петрович. — И Влас, часто замигав, повалился барину в ноги.
   — Встань да беги скорей домой, приоденься. И чтоб опрометью сюда.
   Влас бросился домой.
   У Пугачева затомилось сердце. «Господи ты боже мой, — подумал он. — Так неужели он кузнеца принудит на такой растопырке ожениться?.. Не может того быть…»
   Первой явилась Марьюшка в скрипучих полусапожках, в кумачовой кофте, рыжие волосы коровьим маслом смазаны, косичка с желтой ленточкой, толстые щеки подрумянены «куксином», вылезшие брови жженой пробкой подведены.
   Нескладная, с плоской грудью и широкими, как у лошади, бедрами, она заискивающе заулыбалась барину, обнажая большие, вкривь и вкось понатыканные зубы.
   — Ну вот, — сказал барин, — ну вот… Сейчас и суженый припожалует.
   Она провела пальцем под носом, почесала под мышками и снова прислонилась спиной к печке.
   Чрез полированную гладь стола из карельской березы, звеня бубенчиками, проскакала в переступь на лапках-спичечках черненькая Крошка, подпрыгнув, уселась барину на плечо, стала лизать ему ухо. Тут послышались мужественные торопливые шаги, в горницу вошел красавец Влас в синего сукна поддевке. Вдруг он, как вкопанный, остановился, перевел вспыхнувшие глаза с барина на Марьюшку, голова его упала на грудь, богатырские руки стали комкать-мять войлочную шляпу.
   — Ну вот… и суженая тебе, Бова Королевич. Она хорошая слуга мне…
   Я не покину вас, — промолвил барин и, положив Крошку на ладонь, стал пальцем щекотать ей брюшко. Собачка покряхтывала, отлягивалась лапкой.
   — Люба ли? — громко спросил Власа барин и выжидательно-строго поджал губы.
   Марьюшка захихикала, ужимчиво прикрываясь кумачовым рукавом, а Влас, всхлипнув, схватился за голову, упал барину в ноги.
   — Ваша воля, ваша воля, — бормотал он, задыхаясь. — А только не в согласьи я… Не губите!..
   — Вот и хорошо, вот и отлично, — прикинувшись глухим, перебил его барин и закричал:
   — Посмел бы ты не согласиться!.. Да я бы в солдаты тебя продал, дурака!
   Легкой поступью вошла старая барыня, на плечах кружевная накидка, на ногах бисерные туфли — дар игуменьи женского монастыря, вошла и важно села против мужа.
   — Марфа Тимофеевна, вот будущие супруги. — И барин повел холеной рукой от Власа к Марьюшке.
   Барыня вскинула к глазам лорнет, пожала полными плечами, нахмурилась, сердито залопотала не по-русски. Барин, пристукивая ладонью в стол, стал резким голосом что-то возражать ей. Так спорили они с минуту. Барыня опять пожала плечами, запрокинула голову и устало закрыла выпуклые, под черными бровями, глаза.
   — Значит, Марфа Тимофеевна, приданое Марьюшке сшить из господского добра, — сказал Иван Петрович своей супруге. — Чтоб обильно было всего, большой сундук. Власу выдать добротного сукна тулуп, валенки и кожаные сапоги. Хорошую корову им дать, удойницу и десяток овец. Свадьбу сыграть господским пивом и харчами… Кончено! В то воскресенье свадьба. Ступайте.
   Кузнец вышел в коридор шатаясь. Он шел коридором нога за ногу, прикрыв глаза ладонью, подергивая плечами и отрывисто всхлипывая.
   — Влас, — тронул его сзади босоногий, в одних исподних, Пугачев. — Как же это, а?.. Мысленное ли это дело…
   — Смертным боем бить ее буду, стерву, — прохрипел Влас, глаза его стали страшными. — Году не пройдет, как сдохнет…
   Он ушел. Надев штаны, чекмень и саблю, Пугачев на цыпочках вошел в барские комнаты. Он увидел лядащий зад барина и подметки его туфель: стоя на коленях, барин клал земные поклоны перед образом нерукотворного спаса.
   Кукольная собачонка сидела возле, поджимала то левое, то правое кукольное ушко и, вторя барину, мелодично полаивала на икону. Пугачев кашлянул.
   Собачоночка подпрыгнула, замелькав лапками, бросилась к вошедшему и залилась-запела канарейкой. Барин быстро поднялся, запахнул халат. Пугачев стоял навытяжку, каблук в каблук.
   — Что скажешь, Емельян Иваныч, гость милый? — спросил помещик, сдерживая раздражение. — Не спишь еще?
   — Не сплю, Иван Петрович, батюшка. Разговор ваш ненароком слыхал насчет кузнеца-то… Плачет кузнец-то, горазд горюет… Не можно ли, батюшка, в обрат поворотить дело-то?.. Помилосердствуйте.
   — Нет, Емельян Иваныч, — сухо ответил помещик и нахохлился. — Приказ главнокомандующего должен быть свят и не отменяется. Сам, поди, знаешь.
   — Ой, барин, отменяется, — нахохлился и Пугачев, назвав Ивана Петровича барином. — Коли приказ никудышный, солдаты сами рушат его для ради спасения жизни своей. Вот вы, барин, богу-то молитесь, а ведь бог-то молитву-то вашу навряд ли примет. Не по правде поступили вы, барин. Уж вы не прогневайтесь, я по-простецки.
   Рот барина помаленьку открывался, в больших темных глазах замелькали злые огоньки.
   — Вы помышляете — Марье добро сделали, ан вы великое зло ей сотворили: ведь кузнец-то убьет ее… Да и себя прикончит… Две души загинут ни за что, ни про что… А кто в ответе перед богом да перед добрыми людьми будет?
   — Стерпятся, слюбятся, казак, — сердито вымолвил барин и, размахивая полами халата, стал быстро взад-вперед вышагивать, его седые кудри мотались возле ушей. — Да и какое тебе дело в мои распоряжения встревать?
   Подо мной боле двух тысяч душ крестьянства… Я сам знаю… Иди-ка спать, казак, — повелительно махнул он рукой к двери.
   — Душ-то у тебя много, это верно, — ехидно сказал Пугачев, поворачиваясь к выходу, — а в самом-то тебе настоящей души и нет… Пар в тебе, как в собаке…
   — Пошел вон, дурак! — притопнув, крикнул барин и побежал в свои покои.
   — Верно говорится: барская ласка до порога. Прощевайте, ваше превосходительство! — вслед ему дерзко бросил Пугачев. И почему-то вдруг вспомнилось Емельяну Ивановичу то далекое и жуткое, что произошло с ним в прусском походе по воле атамана Денисова. Вспомнил все до мельчайшей подробности, даже почудилось, как чмокает, вгрызается в спину плетка палача-казака и горят от стыда, от боли скулы… Будто вчера все было!
   Войдя в отведенную казакам горенку, он сказал Семибратову:
   — Собирай хабур-чибур… Поедем… Лучше где-нито в поле заночуем.
   — Что ж ты трясешься-то, как сучка?
   — С Иван Петровичем разговор имел, с благодетелем. Побранка вышла.
   Эх, да… чего там… Видать, все бары одним миром мазаны. — Он взял свое боевое седельце и рывком выхватил из-под подушки заветную шапку с зашитым в ней богатством.
   Казаки вышли, хлопнув дверью.

Глава 10.
Село большие травы. Гром.

1
   Недели полторы спустя казаки уклонились от Волги: река пошла влево, они ударились вправо.
   Рожь набирала колос, лето в этих местах стояло засушливое, на нивах попы служили перед иконами молебны о ниспослании с небес «дождевого лияния». Густые толпы испитых, впавших в отчаянье крестьян молились усердно, опускались на колени, припадали лбами к пересохшей от зноя земле.
   Казаки, проезжая мимо таких богомолебствий, снимали шапки, тоже крестились, тоже просили дождя: через засуху подножного корма для их лошаденок было мало. Но небеса как бы заперли на ключ свои плодоносные источники, «дождевого лияния» не наступало.
   Народ терял последние надежды, народ ждал голода и мора.
   Вот, в верстах в пяти, село Большие Травы, белая церковь на горе, обширный барский дом, кучей, как овцы, грудятся серые избенки, в стороне лес синеет.
   Должно быть, из села еле внятно долетали звуки набата. Казаки приостановились. Пожар, что ли, там? Но ни дыму, ни огня.
   Ветер дул, рожь шумела, вербы гнулись.
   Мимо казаков, высунув языки, к селу пробежали два белоголовых, стриженных под горшок парня с дубинами, следом за ними — черный, как цыган, крестьянин с топором в руке, за ним, вприскочку, — две молодые бабы с молотильными цепами. Слева, прямо по меже, тянулся вожжой народ к большой дороге, справа спешили люди по проселку, поддергивая портки, бежали мальчишки, бежали девчонки с косичками наподобие мышиных хвостиков, и все торопились к селу, в гору, навстречь заполошному набату.
   Ветер путал бегучие выкрики, казаки только и смогли уловить:
   — Солдат… Солдата выдрали. Барское гнездо спалил!..
   Вот остановился возле казаков простоволосый дядя в лаптях, он вторнул в землю вилы, оперся о рукоятку, в груди у него хрипело, с красного лица лил пот.
   — Братцы, нет ли покурить?
   Пугачев сунул ему свою трубку, спросил:
   — Это чегой-то у вас стряслося?
   — А толком и сам не ведаю… Все бегут, и я побег, — уклончиво и хмуро прохрипел дядя, ударяя стальным огнивом по кремню. — Анадысь барин трое суток в погребе держал меня на чепи прикованным, ну простыл я дюже, задышка берет… У нас барин, в рот ему ноги, огневой, хуже бешеного пса… А управитель-то лютей барина, из немчуры. Барину-т хвамиль Перегудов, ране в полиции служил, деньжищ нахапал да на уродце-колченожке, барыньке нашей природной, оженился. А та богачка шибкая. Ну-к, я пошел, спасибо.
   — Стой… Так чего ж там у вас приключилось-то, на селе-то?
   — А приключилось вот чего… С час тому прибежал к нам из села верховой, вот прибежал верховой и созвал всю деревню нашу. Теките, говорит, православные в село, у нас там буча подымается. Заслуженного капрала Ивана Иваныча Капустина барин выдрал. Капрал, говорит, пришел к своим в побывку, бравый такой солдат, в рот ему ноги, весь в медалях, в немецких сражениях нахватал наград. И девушку, говорит, он высватал себе добрую, хотел к барину идти, чтоб, значит, дозволил венцы надеть. А седни большой праздник случись. Капрал-то возьми да и встань, говорит, в церкви рядом с нашим зверем-барином, а сам весь в медалях и мундер добрецкого сукна. А у барина-то нашего, в рот ему ноги, ни медали, ни креста, даже звезды, как у генералов, и той нет. Ну, людишки, знамо, все на заслуженного солдата глаза пялят, поклоны ему отдают, здравствуются… А на барина никто и оком не ведет. Барина лютая зависть забрала. И приказал барин выдрать солдата при всем народе розгами. Как зачали, говорит, с заслуженного солдата-то, с капрала-то, мундер срывать, да штанцы стаскивать, повалился капрал пред барином на колени, завыл: «Ой, да не срамите меня, кавалера заслуженного, при всем честном народе, в чем же вина моя?» И как зачали, говорит, его драть, он закричал в народ: «Мужики!
   Вашу кровь проливают. Заступитесь!» Народишко взбулгачился, зашумел да на барина: «Пошто невинного дерешь, злодей?» Тут барин из себя вышел, приказал крикунов хватать да сечь плетьми нещадно. Как это верховой обсказал нам, мы все и взбеленились. Я вилы сгреб, есть усердие такое вилами барские печенки тронуть. Меня Митродором звать… Фу-у… опять задышка. Да вы не военные ли будете?
   — Казаки. С Дону.
   — Ой, робяты… Уж вы не оставьте нас, бога для, пособите… А то слых есть, управитель-немчура, в рот ему ноги, из города войско требует, в город-то недалече от нас… Ой, что только будет, что будет… Фу-у-у…
   Пугачев предложил дяде Митродору сесть на коня, и все втроем они двинулись к селу.
2
   Улицы и переулки большого села, куда въехали казаки, были шумны, суетливы. Крестьяне и крестьянки всех возрастов бежали к барской риге, кричали:
   — Удавился, удавился!..
   Казаки тоже поспешили за народом. Рига окружена густой толпой.
   Привязав коней к пряслу, казаки протолкались вперед. Под навесом на перекладине висел крепкого сложения полураздетый нестарый человек. Спина, бока и грудь вдоль и поперек исхлестаны плетьми, сгустки крови запеклись на потемневшей коже. Лицо разбито, один глаз закрыт, другой страшно смотрит на толпу. Возле, на сером камне, растрепав седые волосы, дико воет мать покойного, заламывает руки, простирает их к замученному сыну.
   — Замолчи, старуха, не воротишь, — стоя перед ней на коленях, гладит ее по сутулой спине широкоплечий старик Иван Капустин; седая борода его трясется, по щекам, по бороде потоки слез. — Эх, сынок, сынок… Не стерпел поруганья, сам на себя руки наложил… Не сразили тебя пули немецкие, сразила нагайка барская. А уж ты ли не вояка был!.. Голова на войне проломлена, нога стрелена, плечо рублено… Эх, сынок, родная моя кровушка…
   Впереди толпы, обнявшись со своей матерью, обливалась слезами красивая девушка, невеста замученного.
   — Вот, братцы, подивитесь, какую издевку допустил сучий барин над капралом ее величества! — гулким басом выкрикнул корпусный с большими рыжими усами солдат в артиллерийской форме.
   «Да ведь это никак Перешиби-Нос», — мелькнуло в мыслях Пугачева.
   — Снимай с петли, нечего полицию дожидаться! — скомандовал усач. — Где мундир с медалями, нужно приодеть да и в гроб класть…
   Эти слова ударили плачущей матери в сердце, она взвизгнула и замертво повалилась с камня. Усач, перекрестившись и крикнув: «Режь веревку!» — подхватил мертвеца за ноги, а забравшийся на перекладину парнишка рассек веревку ножом. Мертвеца положили на солому. Кто-то подал усачу мундир покойного с тремя медалями за Цорндорф, Кунерсдорфскую баталию и за взятие Берлина.
   — Здоров будь, Перешиби-Нос, — и Пугачев тронул товарища за плечо.
   — Ой, да никак ты, Пугачев? — всмотревшись в лицо казака, изумился Перешиби-Нос. — Да какими это ветрами тебя к нашему берегу-то пригнало?..
   — и зашумел:
   — А где сучий барин, где управитель?! Хватать всех прихвостней!
   Толпа, как отара овец, бросилась на гору, к помещичьему дому.
   А Пугачев с Семибратовым, всех опередив на конях, уже были возле каменных, с колоннами палат.
   — Занимай двери! Становись возле окон, чтобы мышь не проскочила…
   Вяжи дворню! — командовал Пугачев и первый, а за ним народ, бросился в палаты.
   Дворня разбежалась. Трясущийся старик-дворецкий в ливрее с позументами опустился на колени, заикаясь, сказал, что барин и барыня, как только ударили всполох, приказали заложить карету и угнали в город.
   — А управитель где?
   — Управитель тоже изволил уехать с барином, — сморщив бритое дряблое лицо, захныкал дворецкий.
   — Врешь! Чего врешь, старый лизоблюд! — звонко вскричали только что прибежавшие в хоромы мальчишки. — Мы не столь давно видали его… Он, немчура, холера, по барскому двору в колпаке совался.
   Рыжий дядя Митродор ударил дворецкого по уху, тот упал на четвереньки, под крепкими пинками крестьян заскулил, пополз в угол.
   Крестьяне, мужики и бабы похватали со столов подсвечники, тарелки, скатерти, стали срывать с окон кружевные портьеры.
   …А толпа во дворе сшибала с амбаров, с кладовок, с каретника замки, вывозила экипажами, вытаскивала упряжь, ящики с вином, окорока, банки с вареньем, выкатывала бочки с медом, огурцами, моченой брусникой.
   — Ложи, ложи сюда!.. В одну кучу, — показывая костылем, кричал большебородый сухой старик в белом балахоне.
   Вырвавшиеся из псарни собаки с остервенением лаяли в сто глоток.
   Десяток псов с расколотыми черепами, с отбитыми задами крутились по земле, сдыхали в корчах.
   …Отряд крестьян с дубинками ошарил весь двор, все закоулки, управитель — как сквозь землю.
   Удалее всех шныряли вездесущие ребята. И на крышах и под крышами, в колодец заглянули, в помойку слазили. Нет нигде.
   — Да, может, в лес утек, анафема, в рот ему ноги! — хрипел на бегу дядя Митродор с вилами под мышкой; он торопливо, с жадностью, перхая и давясь, уплетал барский пирог.
   Распахнули житницу. Огромная золотистая гора пшеницы. Из-под стрех выпорхнули ласточки.
   — Вот где богачество-то! — изумились крестьяне, ошаривая глазами житницу. — А и здеся-ка управителя-то нетути… Куда же он схоронился-то?
   Пугачев, карабкаясь, залез на гору пшеничного зерна, поймал ухом какой-то подозрительный сипящий звук, зорко осмотрелся, и на лице его промелькнула хитрая ухмылка.
   — Ну, мирянушки, сейчас чудо будет, — приметив нечто необычное, с веселостью сказал он. — Трохи-трохи потешу вас… Гляньте! — Он нагнулся и зажал большим пальцем едва приметный кончик дудки, вершка на два торчащий по-над зерном.
   Крестьяне разинули рты и затаили дух. Вдруг зерно зашевелилось.
   — Ой, ты! Управитель! — в один голос воскликнули они и, раздувая ноздри, попятились.
   Из зерна, как из омута, разом вынырнула толстощекая, с жирным подзобком, шарообразная голова в синем колпаке. Голова, глубоко вздохнув, разинула рыбий рот, сморщила приплюснутый нос, сощурила безбровые глаза, громко чихнула и по-кошачьи отфыркнулась. Все злобно захохотали.
   Рыжий дядя Митродор от ярости не мог произнести ни слова, ему невтерпеж было садануть управителя в бок вилами, но он опасался Пугачева.
   Хватаясь за грудь, он только хрипел, сплевывал, скорготал зубами. По его заросшим рыжей шерстью скулам ходили желваки.
3
   Весь обширный барский двор полон народа. Люди суетились, кричали, бестолково бегали то к риге, куда вели управителя, то к барским палатам, то в церковную ограду. Здесь, возле церкви, под березками, гуляки пили заморские вина, орали песни, плясали, плакали. Гульба была и вблизи барских кладовых: оголодавшие крестьяне, пустив в ход ножи и зубы, лакомились окороками, маринованными рябчиками, вялеными осетрами, а ребятишки дрались возле банок с вареньем, перемазанные, чумазые, они поддевали варенье горстями, глотали с наслаждением, защуривая глаза.
   Собаки повылезали из прикрытий, стали с народом ласковы, виляли хвостами, получали подачки.
   Подвыпившие крестьяне поставленную Пугачевым возле дома стражу сшибли, оказавшего сопротивление буйной толпе солдата Перешиби-Нос помяли, он с руганью бежал.
   Все тот же сивобородый, бровастый дед в длинном балахоне, тыча костылем, распоряжался в комнатах:
   — Соломы, соломы волоките, православные!.. Все огню предать. Поганое гнездо. На наших кровях добро нажито…
   Распалившиеся, с лихорадочным блеском в глазах крестьяне взад-вперед носились по дому.
   — Православные, тихо-смирно выноси иконы, — тыча костылем в передний угол и крестясь, приказывал бровастый дед. — Святые иконы жегчи великий грех, по избам разберем… Выноси портрет Петра Федорыча, он о мужиках пекся, его баре замучили… Петра Ликсеича выноси. Великого.
   — А царицу-те спасать? — вопрошала курносая растрепанная баба, держа в руках портрет императрицы.
   — Катерину погодь выносить, становь к стенке, пущай горит… Она не больно-то нам мироволит, а все более дворянчикам. Она ходоков наших в железа велела заковать… Соломы, соломы волоки!.. Эй, народы!
   Из окон кувыркаются стулья, кресла, зеркала, хрустальные шкафы.
   Барские портреты в золоченых рамках проткнуты вилами, сорваны со стены, растоптаны.
   Шум, гам в горницах и во дворе.
   А по небу плывет туча, отдаленный громовой раскат прогудел, но его никто в суетне не слышал.
   …Подвели к барской риге толстобрюхого на коротких ножках управителя. Он без кафтана, в одном шелковом пропылившемся камзоле, в суконных кюлотах, в длинных чулках и щегольских туфлях. На него пристально и страшно таращился помертвевшими глазами только что пойманный и повешенный толпой барский ненавидимый крестьянами староста.
   — О, майн гот, я очшень боялся мертва тела, отпущайте меня, пожалюста, — немец не попадал зубом на зуб, трясся, воловья жирная шея и толстые обвисшие щеки налились кровью, безбровые глаза часто мигали.
   — Веди его… В омут… Камень на шею! — неистово кричал народ, передние посунулись к управителю, чтоб растерзать его.
   — Ой, сохраняйте майнэ жизня… мужики-крестьянчики добренькой…
   Станем очшень смирно жить-поживать… — прижимая к груди руки, тоненько выскуливал немец; голосом, глазами, всем существом своим он молил толпу о пощаде. — Люблю вас буду очшень, очшень…
   — Хах! — язвительно, дружно, словно выстрел, хахнула толпа. — Любишь ты нас, как тараканов: где видишь, там и давишь…
   И взвились, сотрясли воздух и душу немца мстительные голоса:
   — Душегуб! Убивец!.. Двоих стариков плетьми задрал до смерти, женщину брюхатую не пощадил, опосля твоих палок умерла, Вавилу застрелил, барскими псами народ травишь, трем мужикам собаки горло перегрызли, Ваньку с Кузькой не в зачет в солдаты сдал… По твоей да по барской милости, убивец, шашнадцать могил на погосте!.. Ты всю вотчину перепорол. Вот ты как нас любишь… Братцы, а седни нешто не лил он нашей кровушки. Мы за невинного капрала вступились, а ты нас в кнуты, в палочья, в плети.
   Братцы-хрестьяне, смерть ему! Любил, змей, бороды драть, люби и свою подставлять… В омут! В речку!..
   — Мужичка очшень хорошенькие, добренькие… Мне барин приказал… барин, барин, ваша господин… Змилюйтесь!..
   Вдруг все пространство опахнуло ярким светом, рванул, потряс землю страшный громовой удар. Бушевавшая под навесом толпа вздрогнула, разом взлетевшие руки закрестились: «свят, свят, свят»… А управитель, побелев, пал на колени, заткнул уши, завизжал:
   — О майн гот, гот… Смерть!.. Отпускайте меня в домочек…
   Крестьяне издевательски захохотали, им было известно, что управитель до ужаса боится грома.
   — А-а-а, покойника да грома небесного спужался?! — проговорил кудрявый парень. — Перекиньте-ка аркан рядышком с энтим. Подводи!
   Управитель со страху онемел. Чьи-то мстительные руки накинули ему на шею петлю.
   — Стой, не так. Треба, чтоб не сразу подох. — Кудрявый парень с серьгой в ухе перетянул аркан с шеи на подмышки, петля охватила грудь, прошла под пазухами и туго затянулась возле крылец на спине.
   Вздернутый управитель закачался лицо в лицо с удавленным старостой.
   — Доннер… Блиц… Мертвый тел… О майн гот… Что ви делайт?!
   Солдаты, солдаты идут сюда… Офицеры, пушка… Снимайт меня, мушьицка шволачь!.. Шволачь!..
   Ударил гром, управитель завыл, закашлялся, толпа из-под обширного, на столбах, навеса повалила вон.
   Туча приближалась с великим шумом. От потемневшего неба мрак растекся по земле. Упругий порыв ветра взметнул пыль и сор, по-озорному задрал подолы сарафанов, распахнул полы зипунов, стал срывать шапки, трепать бороды.
   — Мушьицка шволачь! Шволачь! Всех каторга! Сибир… — крутясь на веревке и потеряв всякую надежду на спасение, отчаянно выкрикивал управитель.