Эрик-Эмманюэль Шмитт
 
Евангелие от Пилата

Eric-Emmanuel Schmitt
 
L'EVANGILE SELON PILATE
 
Перевод с французского A.M. Григорьева
 
Печатается с разрешения издательства Albin Michel.
   Цитаты из Ветхого Завета приведены по Библии, выпущенной Изданием Всесоюзного Совета Евангельских Христиан-Баптистов, Москва, 1968 г.
   Цитаты из Нового Завета приведены по книге «Радостная Весть» в переводе В.Н. Кузнецовой. Русское Библейское Общество, 2001 г.
От переводчика


   Моему отцу

 

ПРОЛОГ
 
Исповедь приговоренного к смерти в вечер ареста

   Израиль — земля оливковых рощ, камней, звезд и пастухов, земля, где финики сушат на соломе чердаков, земля, где сердца закаляются в тоскливом ожидании прихода Спасителя, земля апельсинов, лимонов и надежд, Израиль — мой сад, сад, в котором я родился, сад, в котором вскоре должен умереть.
   Через несколько часов они придут за мной.
   Они уже готовятся.
   Солдаты чистят оружие. Гонцы разбежались по темным улицам, чтобы созвать членов суда. Плотник ласково поглаживает крест, на котором завтра мне суждено пролить кровь. Иерусалим полнится слухами, люди знают, что меня вот-вот арестуют.
   Они думают захватить меня врасплох… я их жду. Они ищут обвиняемого, а встретят сообщника.
   Боже, лиши их сдержанности в расправе надо мной!
   Обрати их в глупцов, насильников, скорых исполнителей судебных решений. Избавь меня от необходимости настраивать их против себя! Пусть они убьют меня! Быстро! И умело!
 
   Как все это случилось?
   Ведь я мог бы этим вечером пировать в другом месте, сидеть в тесноте на каком-нибудь захудалом постоялом дворе в окружении паломников моей страны, как любой иудей на Пасху. А в воскресенье отправился бы в Назарет, умиротворенный тихой радостью исполненного долга. В доме, которого у меня нет, меня, быть может, ждала бы жена, которой тоже у меня нет, а из-за двери выглядывали бы кудрявые головки смеющихся детей, радующихся возвращению отца. А судьба завела меня в сад, где я в страхе ожидаю смерти.
   Как все это началось? Есть ли начало у судьбы?
   Я прожил все детство в снах. Каждый вечер в Назарете я взлетал над холмами и долинами. Когда все засыпали, я бесшумно выходил из дому, широко разводил руки, разбегался, и тело мое взмывало ввысь. Я хорошо помню, как опирался локтями о воздух, воздух более вязкий и плотный, чем вода, воздух, пропитанный влажным ароматом жасмина, воздух, который уносил меня туда, куда мне хотелось, воздух, в котором не ощущалось ни малейшего дуновения. Часто из лени я подтаскивал свою подстилку к порогу и летал над серыми просторами, лежа на ней. Ослы задирали головы, и их прекрасные черные девичьи глаза следили за полетом моего корабля среди звезд.
   А потом была игра в лазанье наперегонки. И после этой игры ничто уже не повторилось.
   Мы вышли из школы, нам хотелось побегать. Нас было четверо неразлучных друзей, Мойша, Рам, Ке-сед и я. В карьере Гзеф мы затеяли игру, кто заберется выше… Я горел невероятным желанием победить и принялся карабкаться на высокую отвесную скалу, цепляясь пальцами за шероховатости камня. Дыхание мое словно прервалось, я лез все выше и выше и вдруг очутился на ровной площадке вершины в тридцати локтях от земли. Мои оставшиеся внизу друзья выглядели карликами: шапка волос и ноги по бокам. Они потеряли меня. И никто из них не подумал поднять глаза к небу.
   Я был недосягаем для них и перестал участвовать в игре. Прошло несколько минут, и я громко крикнул, чтобы привлечь их внимание. Они запрокинули головы, заметили меня и захлопали в ладоши:
   — Браво, Иешуа! Браво!
   Они никогда не думали, что я могу забраться так высоко. Я был счастлив. И наслаждался победой. Потом Кесед крикнул:
   — Пошли вместе с нами! Вчетвером веселей!
   Я вскочил на ноги, чтобы спуститься, и тут меня охватил страх. Я не знал, как это сделать… Я присел на корточки и ощупал скалу, по склону которой лез: камень был гладким. Я обливался потом. Как быть?
   И вдруг решение пришло само собой: лететь! Надо только взлететь. Как ночью.
   Я подошел к краю скалы, раскинул руки в стороны… Воздух был совсем иным, не таким, как в воспоминаниях… Я не чувствовал, что он поддерживает меня, напротив, только плечи, одни плечи с трудом удерживали вес разведенных рук… Меня словно отлили из бронзы… Обычно стоило мне лишь чуть-чуть приподнять пятки, чтобы взлететь, но сейчас пятки устроили бунт и не желали отрываться от земли… Я чувствовал, что просто упаду, если приподниму их. Почему я вдруг стал таким тяжелым?
   Сомнение охватило меня, и плечи налились свинцом. А летал ли я вообще? Быть может, полеты были сновидением, простым сновидением? В глазах у меня потемнело, земля бросилась мне навстречу.
   Я очнулся на спине своего отца, Иосифа, за которым сбегал Мойша. Я потерял сознание. Отец спустил меня вниз, сумев найти едва заметные выступы в скале.
   Когда все было позади, он поцеловал меня. Таков был мой отец: любой другой отругал бы, а он поцеловал.
   — По крайней мере сегодня ты кое-что узнал.
   Я улыбнулся ему. Хотя тогда не понял, что именно я узнал.
   Теперь знаю: в тот миг я расстался с детством. Я отделил нити сновидений от нитей реальности, я открыл, что по одну сторону есть сон, в котором я летаю проворнее хищной птицы, а по другую сторону лежит настоящий мир, твердый, как скалы, на которых я едва не разбился.
   Я словно заглянул в глаза смерти. Я! Иешуа! Обычно смерть меня не касалась. Да, я видел трупы животных в кухне и на скотном дворе, ну и что? Это были животные! Иногда люди говорили, что чья-то тетушка или чей-то дядюшка умер, ну и что? Они были стариками! Я же стариком не был и никогда им не буду. Нет, я пришел в этот мир, чтобы жить вечно… Я был бессмертным, я не ощущал в себе смерти… У меня не было ничего общего со смертью. Но, взобравшись на скалу, я ощутил влажное дыхание смерти на своем затылке. Прошло несколько месяцев, и я открыл глаза, которые предпочитал держать закрытыми. Нет, я не был всесилен. Нет, я не знал всего. Быть может, я не был бессмертен. Одним словом: я не был Богом.
   Ибо полагаю, что, как все дети, вначале решил, что я Бог. До семи лет я не сталкивался с противодействием мира. Я ощущал себя царем, всемогущим, всезнающим и бессмертным… Считать себя Богом — обычный удел детей, которых никогда не наказывали.
   Взросление стало развенчанием лжи. Взросление стало падением. Я познал свое состояние взрослеющего человека, пережив раны, насилие, компромиссы и разочарования. Мир утратил свои волшебные свойства. Ибо что такое человек? Просто кто-то, который-не-может… Который-не-может все знать. Который-не-может все сделать. Который-не-может не умереть. Осознание границ существования разбило скорлупу моего детства: прозрение позволило созреть. В семь лет ребенок окончательно перестал быть Богом.
 
   Вечерний сад еще тих и спокоен. Все как всегда, как в любую весеннюю ночь. Цикады трещат о любви. Ученики спят. Страхи, которые обуревают меня, не находят отклика в тихом воздухе.
   Быть может, когорта еще не вышла из Иерусалима? Быть может, Иегуда испугался и отказался? Иди, Иегуда, донеси на меня! Скажи им, что я обманщик, что считаю себя Мессией, что хочу отобрать у них власть. Обвини меня. Подтверди самые худшие их подозрения. Поторопись, Иегуда. Пусть они скорее арестуют и казнят меня.
   Для них история должна на этом закончиться. А для меня она только начнется.
   Как все происходит?
   Как я пришел к своей судьбе?
 
   Мою судьбу всегда определяли другие; они умели прочесть пергамент, которым был я, но сам я был не в силах его расшифровать. Диагноз ставили мне всегда другие, словно определяли, чем я болен.
   — Чем ты собираешься заниматься, когда вырастешь?
   Однажды отец отыскал меня под верстаком среди светлой стружки, где я, нежась в золотом луче, предавался мечтам и пересыпал из ладони в ладонь опилки.
   — Чем ты собираешься заниматься, когда вырастешь?
   — Не знаю… Буду как ты! Плотником?
   — А если тебе стать раввином?
   Я смотрел на отца непонимающими глазами. Раввином? Раввин нашей деревни, рабби Исаак, был так стар, так хлипок, у него была такая замшелая борода, она, казалось, была старше его самого… Я не мог представить себя таким. К тому же какая-то смутная мысль подсказывала мне, что раввинами не становятся; ими бывают с самого начала; раввинами рождаются. А я родился с именем Иешуа, был Иешуа из Назарета, то есть существом, едва ли пригодным на что-либо дельное.
   — Подумай хорошенько.
   И отец вновь взялся за рубанок, чтобы обстругать доску. Я лениво обдумывал его слова, удивленный подобным предложением, ведь ни один день в библейской школе не обходился для меня без столкновений. Мойша, Рам и Кесед никогда не требовали объяснений; они слепо принимали на веру все, чему их учили. А меня прозвали «Иешуа, задающий тысячи вопросов». Все заставляло меня задавать вопросы. Почему нельзя работать в субботу? Почему нельзя есть свинину? Почему Бог наказывает, вместо того чтобы прощать? Ответы редко удовлетворяли меня, и тогда учитель прятался за окончательным приговором «Таков закон». И я снова спрашивал: «А почему закон справедлив? На чем основывается традиция?» Я требовал такого множества разъяснений, что иногда меня лишали слова на целый день. Я всегда хотел докопаться до сути вещей. Меня обуревала слишком сильная жажда знаний.
   — Папа, рабби Исаак хорошо думает обо мне?
   — Очень хорошо. Вчера вечером он сам приходил ко мне побеседовать о тебе.
   Это меня удивило еще больше. Терзая рабби Исаака вопросами, я считал, что заставляю его страдать от собственного невежества.
   — Святой человек считает, что ты обретешь мир лишь в религиозном порыве.
   Его замечание поразило меня больше других высказываний. Мир? Я — в поисках мира?
   Однако слово было сказано. И я вновь словно слышал слова отца: «А если тебе стать раввином?»
   Вскоре отец умер. Он умер под полуденным солнцем, когда отправился на другой конец деревни, чтобы отнести заказчику сундук. Сердце его остановилось, когда он присел передохнуть на обочине дороги.
   Целых три месяца я беспрестанно рыдал. Мои братья и сестры быстро осушили свои слезы, как и мать, поскольку она стремилась уберечь нас от печали. А я никак не мог остановиться и оплакивал ушедшего отца, имевшего сердце более мягкое, чем дерево, с которым он работал, но в основном плакал потому, что не успел сказать ему, как я его любил. Я почти жалел, что он принял такую легкую и быструю смерть, что не испытал долгой агонии: тогда я мог бы говорить ему о своей любви до последнего его вздоха.
   В день, когда я перестал рыдать, я уже не был прежним. Я не мог встретить человека, чтобы не признаться ему в своей любви. Первым, кто выслушал мои признания, был мой приятель Мойша. Он побагровел:
   — Зачем ты говоришь мне такие глупости?!
   — Я не говорю глупости. Я говорю, что люблю тебя.
   — Но такие вещи не говорят!
   — Почему же?
   — Иешуа. Не валяй дурака!
   «Идиот, дурак, кретин» — каждый вечер я возвращался домой, обогатившись знанием новых оскорблений. Мать пыталась объяснить мне, что существует неписаный закон, требующий скрывать свои чувства.
   — Какой?
   — Чистота.
   — Но, мама, нельзя терять время, можно не успеть сказать людям о том, что их любят: они ведь могут умереть, не так ли?
   Она тихо плакала каждый раз, когда я говорил это, гладила меня по голове, желая успокоить мою растревоженную душу.
   — Малыш мой, Иешуа, — говорила она, — нельзя проявлять чрезмерную любовь. Иначе тебе придется сильно страдать.
   — Но я не страдаю. Я в бешенстве.
   Каждый день приносил мне новые доводы в пользу гнева.
   И у гнева моего были женские имена: Юдифь, Рахиль…
   Наша соседка, восемнадцатилетняя Юдифь, полюбила сирийца, а когда он попросил ее руки, родители девушки отказали ему: их дочь не выйдет замуж за человека, который не соблюдает еврейский закон. Они заперли Юдифь в доме. Через неделю Юдифь повесилась.
   Рахиль силой выдали замуж за богатого скотовода, мужчину намного старше ее, пузатого, волосатого, красномордого здоровяка, нетерпимого ревнивца, который бил ее. Однажды он увидел ее в объятиях юного пастуха. Вся деревня осудила ее за измену. Она умирала два часа под градом камней, которыми ее осыпали селяне. Целых два часа. Сотни камней терзали нежную двадцатилетнюю плоть. Рахиль. Два часа страданий. Вот как закон Израиля защищает противоестественный брак.
   У всех этих преступлений было одно имя: Закон.
   А у Закона был автор — Бог.
   Я решил, что не буду больше любить Бога.
   Я винил Бога во всех глупостях и во всех извращениях человека; я стремился к более справедливому и любящему миру; я настраивал Мироздание против Бога, приводя в доказательство его ничтожество или лень. Я выступал против него с утра до вечера.
   Мир возмущал меня. Я ждал, что мир будет прекрасным, как страница Священного Писания, гармоничным, как молитвенное песнопение. Я ждал от Бога, что он будет самым лучшим ремесленником, самым обязательным и самым внимательным, который станет уделять столько же внимания деталям, как и целому. Мне был нужен Бог, жаждущий справедливости и любви. Но Бог не держал своих обещаний.
   — Ты пугаешь меня, Иешуа. Что же с тобой делать? — Рабби поглаживал бороду.
   Что со мной делать? Когда я сталкивался со злом, гнев душил меня. Из всех чувств больше всего в первой половине жизни меня, несомненно, терзал гнев, неприятие несправедливости, нежелание мириться с косным окружением. Я не принимаю вещи такими, какие они есть, я хочу их видеть такими, какими они должны быть. Что делать со мной?
   Я вновь открыл мастерскую отца. Я был старшим сыном, мне надо было кормить братьев и сестер. Я строгал и скреплял между собой доски, я мастерил сундуки, двери, стропила, столы; у меня получалось хуже, чем у отца, но у меня не было соперников — я был единственным плотникам в нашей деревне.
   Мастерская, по словам матери, стала храмом плача. Обитатели деревни приходили поделиться со мной своими трудностями. Я в полном молчании проводил долгие часы, обратившись в слух, а в конце их монологов говорил несколько слов утешения, которые рождались под воздействием рассказа. Люди уходили, испытывая облегчение. И со снисхождением относились к моим плохо обструганным доскам.
   Однако они не знали, что беседы эти приносили пользу не только им, но и мне. Их откровения усмиряли мой гнев. Пытаясь увлечь назаретян в мир покоя и любви, я сам попадал туда. Мой бунт угасал перед необходимостью жить, помогать жить другим. Я решил, что Бога можно сотворить.
   В это время римляне проходили через Галилею, и я узнал, что я — еврей. Еврей. Чтобы осознать это, надо было принять свою еврейскую суть как оскорбление. В Назарете римляне остановились, только чтобы напиться, но вели себя нагло, исходя злобной слюной, как ведут себя те, кто считает себя высшими существами, рожденными править другими. До нас доходили слухи из других деревень об их «подвигах»: о множестве убитых селян, об изнасилованных девушках, о разграбленных домах. Наш народ всегда подвергался нашествиям, его покоряли, он находился под чужой пятой, словно нашему народу предначертано вечно испытывать гнет власти чужеземцев. Израиль хорошо помнит о своих несчастиях и бедах, и я, когда выдавались особо грустные вечера, говорил себе, что, не будь у Израиля веры, у него не осталось бы ничего, кроме горестных воспоминаний. Когда римляне огнем и мечом покорили Галилею, я стал истинным евреем. Иными словами, начал ждать. Ждать Спасителя. Римляне унижали нас, римляне унижали нашу веру. И единственным лекарством от стыда, который я испытывал, была надежда на Мессию.
   Галилея кишела мессиями. Не проходило и полугода, чтобы не объявился новый. И всегда «спаситель» являлся грязным, истощенным, с животом, приросшим к позвоночнику, с глазами, устремленными в одну точку, и с речами, понятными лишь стрекозам. Их никогда не принимали всерьез, но все же слушали, как говорила моя мать, «на случай, если».
   — На случай, если что?
   — Если вдруг его слова окажутся правдой.
   И неизбежно такой «спаситель» объявлял о конце света и мраке, который переживут лишь праведники, о ночи, которая избавит нас от всех римлян. Надо признать, что при неустанных наших трудах иногда было приятно остановиться и послушать пламенные речи этих озаренных. Они говорили такие безумные вещи, о которых никто никогда бы не додумался, а главное, запугивали нас, но страх длился не дольше их речей. Это был страх без последствий, а потому их речи были нашим любимым развлечением. Некоторые из них умели заставить людей рыдать. Таких любили больше. Но чаще они не пробуждали в нас никаких чувств. Эти люди сочиняли и рассказывали истории, а евреи обожают истории.
   Мать глядела на сделанные моими руками вещи с печалью:
   — Не очень ты одарен, Иешуа.
   — Я стараюсь.
   — Даже стараясь, безногий инвалид не перепрыгнет через стену.
   Я ненавидел эту ее снисходительную вежливость. Я считал, что судьбой мне предназначено делать то, что делал мой отец. Я оставил надежду стать раввином. Конечно, я проводил долгие послеобеденные часы в молитвах и чтении, но делал это в одиночестве, когда хотел, постоянно споря с самим собой. Многие назаретяне считали меня плохим верующим: я разжигал огонь в субботу, я ухаживал за больным братишкой или больной сестричкой по субботам. Совсем одряхлевший рабби Исаак был обеспокоен моими поступками, но запрещал другим выказывать чрезмерное раздражение.
   — Иешуа намного набожнее, чем кажется, дайте ему время понять то, что вы уже поняли.
   Но со мной он был более строг:
   — Знаешь ли ты, что людей побивали камнями за то, что ты делаешь?
   — Я не делаю ничего дурного.
   Я все меньше видел себя в роли раввина, поскольку питал стойкое недоверие к людям, которые считают, что обладают знанием, и к законам, которые мешают размышлять. Религия была зажата в строгие иерархические рамки, несла мертвое слово, пожертвовав духом ради буквы. В тишине, предаваясь размышлениям, я пытался отыскать истинное слово Божие.
   — Когда же ты женишься, Иешуа? Погляди на Мойшу, Рама и Кеседа: у них у всех уже есть дети. А твои братья уже сделали меня бабушкой. Чего ты ждешь? — спрашивала мать.
   Я ничего не ждал и даже не думал о женитьбе.
   — Иешуа, поторопись с женитьбой. Пришло время образумиться и стать серьезным человеком.
   «Серьезным человеком!» Она тоже верила в мое будущее женатого человека! Как и все остальные в деревне, мать вбила себе в голову, что я был женолюбом!
   Назаретский обольститель… Из-за того, что меня видели часами прогуливающимся с той или другой девушкой, все решили, что у меня множество любовных связей. И должен признать, что я любил бывать в обществе женщин, а они с удовольствием общались со мной. Но мы не прятались в кустах или на чердаках, чтобы теснее прижаться друг к другу, мы разговаривали. Мы не делали ничего предосудительного. Мы разговаривали. Женщины говорят правдивее, искреннее: слетающие с их уст слова идут от сердца.
   Мойша всегда усмехался, встречая меня:
   — Никогда не поверю, что вы не делаете ничего этакого вместе.
   — И все же поверь. Мы говорим о жизни, о наших грехах.
   — Да-да… Когда мужчина говорит женщине о своих грехах, то обычно ради того, чтобы добавить к ним еще один.
   Мать проявляла все большее беспокойство:
   — Когда ты женишься? Не окончишь же ты дни старым холостяком? Ты что, не хочешь иметь детей?
   Я действительно не хотел иметь детей, я не считал себя готовым для их зачатия, я по-прежнему ощущал себя сыном, а не отцом. Как я смогу протянуть руку ребенку? И куда его поведу? И что ему скажу?
   Но давление со стороны матери, сестер, братьев было постоянным: почему ты не женишься?
   И тогда появилась Ревекка.
   Воздух кажется прозрачным, а потом видишь, что он непроницаем: улыбка Ревекки разрубила пространство и вонзилась мне в душу, парализовав, залив щеки краской, высушив язык во рту. Она овладела мною за одну секунду. Я стал ее добычей. Чем она держала меня? Своей иссиня-черной косой? Белой кожей, нежной, как внутренняя поверхность лепестка вьюна? Спокойными зелено-желтыми глазами, словно луг, на котором приятно улечься в летний вечер? Походкой, вызывающей зависть любого танцора? Стройным и гибким телом, которое играло со мной в прятки, то проявляясь под туникой, то исчезая за ней? Мне стало очевидно: Ревекка была женщиной из женщин, все они воплотились в ней, но она превосходила их всех, она была единственной, она была Женщиной.
   Мне даже не пришлось ухаживать за ней. За меня говорили глаза… Думаю, она полюбила меня с первого взгляда, который я бросил на нее. Мы сразу признали друг друга.
   Наши семьи быстро подметили нашу страсть и поощряли нас. Ревекка была не из Назарета. Она жила в Наине, в семье богатых оружейников. Моя мать пролила слезу радости, когда увидела, что я потратил свои сбережения на покупку золотой брошки: наконец у ее сына появились те же желания, что и у всех остальных.
   Однажды вечером я решил объясниться Ревекке в любви.
   Я повел ее в харчевню на берегу реки. Там на прохладной террасе под липами, освещенной масляными лампами, влюбленных ждали уставленные яствами столы.
   Догадываясь о моих намерениях, Ревекка нарядилась ярче обычного. Драгоценности обрамляли ее лицо, словно крохотные лампады, предназначенные освещать ее, и только ее.
   — Подайте, пожалуйста!
   Старик и ребенок в лохмотьях тянули к нам грязные мозолистые ладони.
   — Подайте, пожалуйста! Я раздраженно вздохнул.
   — Придите попозже, — сухо сказала Ревекка. Старик и ребенок с почтительным поклоном отошли в сторону.
   Наш стол начали накрывать. Пища была прекрасной, рыба и мясо, украшенные зеленью, создавали праздничное настроение.
   Старик и ребенок сидели на берегу реки и с завистью смотрели, как мы пируем. Старика гнали все присутствующие, но он запомнил слова, сорвавшиеся с уст Ревекки, которая велела подойти позже. Он в нетерпении ждал знака, чтобы приблизиться. Его слезящиеся глаза раздражали меня, и я напрягал шею, чтобы не смотреть в его сторону.
   Ревекка пила вино и словно купалась в счастье. Она смеялась каждой моей реплике. А я, вовлеченный в это любовное опьянение, считал, что мы отныне стали центром мира, что еще никогда на земле не было столь юной, столь живой, столь прекрасной пары, как мы двое в этот вечер.
   В конце ужина я подарил Ревекке брошь. Очаровала ли ее драгоценность или мой поступок? Из ее глаз потекли слезы.
   — Я безмерно счастлива, — с трудом произнесла она.
   Расплакался и я. И эти объединяющие нас слезы бросили нас друг к другу, мы обнялись, мечтая о том, чтобы заняться любовью.
   — Подайте, пожалуйста.
   Голодные старик и ребенок вернулись и снова тянули к нам руки. Ревекка зло вскрикнула и позвала хозяина. Она был а возмущена тем, что нельзя спокойно поужинать. Я трусливо поддакивал ей. В это мгновение я мечтал только о Ревекке, о ее прекрасном теле, которое желал сжимать в объятиях.
   Хозяин харчевни, вооружившись тряпкой, прогнал старика с ребенком.
   Ревекка улыбнулась мне.
   Голодные старик и ребенок растаяли в ночи.
   Я посмотрел на тарелки, полные недоеденных яств, глянул на золотую брошь, подаренную мной Ревекке, подумал о нашем счастье и лишился дара речи.
   Меня вдруг охватил ледяной холод.
   — Я провожу тебя.
   На следующее утро я разорвал помолвку.
   В глазах всех окружающих я был неправ. Но я никому ничего не объяснил, даже не уступил мольбам матери. А тем более мольбам Ревекки.
   Истина состояла в том, что в тот вечер на берегу реки в эйфории влюбленности, которая толкала нас друг к другу, заставляя забыть о нищете, я понял, как глубоко эгоистично счастье. Счастье обособляет, загоняет в замкнутое помещение, заставляет закрыть ставни, забыть о других, возводит непреодолимые степи. Счастье заставляет видеть мир не таким, какой он есть, и в этот вечер счастье показалось мне невыносимым.
   Счастью я предпочел любовь. Но не ту любовь, которую испытывал к Ревекке, любовь исключительную, которую с яростью ставил превыше всего. Я больше не хотел любви частной, я желал всеобщей любви. Я должен был сохранить любовь к несчастному старику и голодному ребенку. Я должен был сохранить любовь для тех, кто не был столь прекрасен, столь остроумен, столь интересен, чтобы привлекать к себе остальных людей. Я должен был сохранить любовь к тем, кого не любили.
   Я не был создан для счастья. А не будучи создан для счастья, не был создан и для женщин. Ревекка невольно преподала мне урок. Через полгода она вышла замуж за красивого земледельца из Наина, став ему мерной, любящей женой.
   — Бедный мальчик, как можно быть таким умным и делать такие глупости? — повторяла моя мать. — Я совсем не понимаю тебя.
   — Мама, я не создан для обычной жизни.
   — А для чего ты создан, Боже, для чего? Если бы отец твой был с нами… Чего ты хочешь?
   — Не знаю. Ничего серьезного не произошло. Брак не был моей судьбой.
   — И какова же твоя судьба, бедный мой мальчик? Какова она? Если бы твой отец был с нами…
   Был бы я в этом саду, надеясь на смерть и страшась ее, останься в живых отец? Решился бы я?
 
   Продолжая заниматься плотницким делом, я стал в Назарете своего рода мудрецом, к которому втайне от рабби приходили за советом люди, когда не знали, как поступить. Я помогал сельчанам выбираться из ситуаций, в которые они попадали.