Утром в воскресенье, мой милый Марк, мы с тобой взялись за руки и пошли гулять по тихим улицам городка.
   Интересно, примечаешь ли ты все картинки провинциального воскресного утра?
   Не все ли равно! Поразительно вот что: мы с твоей мамой заранее любовно позаботились о том, чтобы ты впервые посмотрел на мир и первые свои впечатления получил в такой обстановке, какую мы с ней задумали. Мы-то оба впервые открыли глаза в мрачных городских предместьях. И мы поклялись, что твои ранние воспоминания будут иными, чем наши.
   Мотаясь двадцать лет по свету, по морям и столичным городам, по степям и девственным лесам, мы сочинили себе - не смейся! - дом, где мы хотели бы родиться.
   Хотя бы тетушкин или бабушкин дом, куда можно приходить по воскресеньям и четвергам или приезжать на каникулы.
   Этот дом должен быть обязательно деревенским. Не замок, само собой, это безумие нас миновало. Но пусть это будет настоящий дом, так сказать, самодостаточный: дом, где в шкафах полно еды, с огородом, с фруктовым садом, с чердаком, где, благоухая, медленно сохнут яблоки, с белоснежным постельным бельем в комодах, со стуком лопат в саду и шорохом грабель по гравию дорожек, с поливальной установкой на лужайке, и чтобы сопла поворачивались сами, и вода била во все стороны, радугой сверкая на солнце.
   Все, о чем мы, городские мальчишка и девчонка, узнавали только понаслышке либо во время слишком коротких каникул: своя корова; масло, которое каждое утро сбивают в маслобойке; курятник с петухом, который будит тебя на рассвете; грозди мелкой красной смородины; виноград, вьющийся по стене,- его окуривают купоросом, и от этого известковая побелка местами посинела; скрипучая лестница, грушевое дерево, с которого можно сорвать грушу прямо через окно; два дрозда на заднем дворике - всегда одни и те же, и каменный стол под липой, за которым завтракает семья...
   В глубине сада - ручей, а в нем, в ямках, живут угри. Два-три мостика, крошечный лесок - в нем я построил бы тебе хижину из жердей для игры в трапперов*.
   Тут же ферма, как раз по тебе: барашек, козочка, пони. И все чистенькое, щегольское, как в Трианоне** или у графини де Сегюр***.
   ...Бельевая, а в ней - белобрысая девушка: она бы обшивала тебя с утра до вечера и...
   И все это осуществилось, за исключением каких-нибудь пустяков, была даже хижина в километре от нас, на скалистом берегу Атлантического океана - в этой хижине я не успел достроить только крышу.
   Целый год ты, несмышленыш, жил, помещенный в эту рамку, и, еще не умея ходить, уже срывал травинки и протягивал их курам.
   Тебя ждал еще другой дом - он ждет тебя и сейчас - на красивейшем из островов Средиземного моря. Пляж с тончайшим песком; вода так прозрачна, что видно метров на десять в глубину; лодки - мы бы выкрасили их в самые яркие цвета. Остров называется Поркероль. Он попал в так называемую свободную зону, и путь нам в нее заказан. Франция разделена сейчас на две части.
   Что касается нашего дома в Ниёле, который мы устроили по образу и подобию "дома, где нам хотелось бы прожить детство", - он здесь, километрах в пятидесяти от нас, точно такой, как я его тебе описал. В нем живут немецкие солдаты, а мы не имеем права и носа туда показать.
   И вот ты здесь - на такой же набережной, какие были в нашем детстве, в доме, похожем на те ненавистные нам с мамой дома, каких мы изо всех сил стремились избегать.
   * Траппер (англ.) - охотник на пушного зверя в Сев. Америке, пользующийся чаще всего западнями.
   ** Два замка Большой Трианон и Малый Трианон в Версале.
   *** Сегюр Софья Федоровна, графиня де (1799- 1874) - французская писательница, русская по происхождению, автор нравоучительных повестей для детей.
   Люди, построившие этот дом и населявшие его до нас, и думать не думали жить в свое удовольствие, жить потому, что жизнь прекрасна, жить с легкой душой, в мире гармонии, в кругу тех, кого любишь.
   Крыльцо в четыре ступеньки понадобилось им не оттого, что у земли сыро, а оттого, что так роскошней. Двери слишком высоки по отношению к комнатам, потому что высокие двери тоже признак роскоши. Есть и гостиная, ею, правда, не пользуются, но в доме нужна гостиная. Есть и малая гостиная - будуар: это в иерархии социальных ценностей уже верх благополучия. В доме центральное отопление, но по комнатам натыканы декоративные камины, где, несмотря на медную решетку для дров, невозможно разжечь огонь. Рамы - подделка под резное дерево, лепка подделка под камень. Линолеум "под паркет", электрические лампочки в форме свечей.
   У нас в детстве все было беднее и так же безобразно, может, чуть-чуть получше, именно потому, что беднее. Но все принадлежало к тому же миру мелкой сошки - в иерархии этого мира есть множество ступеней,-к миру, повторяю, мелкой сошки, людей, которых заставляют питаться подделками и духовно, и физически.
   И подумай только, разве не поразительно, что именно в тот момент, когда жизнь открылась твоим глазам, события, не имеющие к нам отношения, переносят тебя в точно такую обстановку, какая была перед глазами твоих мамы с папой в их первые дни?
   А наша утренняя воскресная прогулка! Ведь точно так же, еще нетвердо держась на ногах, гулял я каждое воскресенье с верзилой Дезире, и он, усаживая меня на банкетку в кафе "Ренессанс", гордился не меньше, чем я теперь.
   Мне правда, неизвестно, когда свершится чудо и без всякой видимой причины действительно вдруг перестанет мелькать перед тобой в виде неустойчивых мимолетных образов. В какую минуту или даже секунду кусочек этой действительности укоренится в твоей памяти, чтобы остаться там навсегда?
   Чему суждено стать твоим первым воспоминанием, малыш Марк? Может, это случилось вчера? Или только что, когда ты, как великую драгоценность, посадил на палочку оцепеневшую зимнюю муху? А может, завтра?..
   Я знаю, что было моим первым воспоминанием,- мне тогда еще не исполнилось двух, как тебе сейчас.
   Сименоны - Дезире, Анриетта и я - жили на улице Пастера. Дом был новенький, из нарядного красного кирпича, и тесаный камень вокруг окон еще не потемнел. Мы занимали две большие комнаты на третьем этаже, светлые, с отличной вентиляцией, а кухня наша выходила, как у нас говорили, "на зады".
   Квартал был из новых. Между церковью святого Николая и Баварской больницей не было ни одного здания старее двадцати лет.
   В центре квартала - площадь Конгресса, обширная, обсаженная вязами. От нее лучами расходились широкие улицы с просторными тротуарами. На улицах было так спокойно, что между булыжников пробивалась трава. А тротуары, не знавшие толчеи, были истинным продолжением домов настолько, что по субботам хозяйки терли их метелками из пырея.
   Заметь, что мы хоть и жили в этом квартале, еще не были там вполне своими,-сейчас поймешь почему. На улице Леопольда нам сдавали "ничью" квартиру - просто осталось немного пространства, не занятого под торговые заведения, и надо было как-то его использовать. Мы жили обособленно, и если бы не переехали, то понятия не имею, с кем бы я там играл.
   На улице Пастера мы, напротив, оказались обитателями определенного квартала, что в условиях Льежа почти неизбежно означает - жителями третьего этажа.
   И то еще случай помог. Большинство домов на нашей улице и вокруг было построено для определенных хозяев, по их вкусам и потребностям, чтобы они могли здесь прожить всю жизнь и умереть.
   Почти все дома были двухэтажные. Некоторые с балконом. Самые богатые, например для мирового судьи,- с застекленной лоджией. Это высший шик чтобы женам буржуа было где посидеть вечером за шитьем или вышиванием, видя все, что делается на улице.
   Однако некоторые домовладельцы пожелали добавить третий этаж - только непонятно было, что с ним делать. Вот так мои родители и сняли эти две комнаты на третьем этаже на улице Пастера. Не знаю, чувствуешь ли ты этот оттенок. На первый взгляд - не все ли равно, какой этаж. А ведь одно это способно изменить всю атмосферу детства.
   Я сидел на полу между ножками перевернутого табурета, тяжелого деревянного табурета, мама чистила его с песком, и немного песка всегда приставало к дереву. Пол тоже оттирали песком. Как только мне в руки попадал гвоздик, заколка для волос, кусочек спички, я принимался часами выковыривать песок из щелей в полу, где он застывал, как замазка.
   Окно было широко распахнуто, небо голубое. Мама гладила. Стук утюга, приглушенный тканью, ни с чем не сравнимый запах шипящего под утюгом влажного полотна...
   В промежутках - другой шум, оглушительный, но все к нему настолько привыкли, что не замечают, позади нашего дома, а мастерской Кентена, молот бьет по железу.
   Без четверти десять и без четверти три - взрыв пронзительных звуков. Они подымаются, опадают, снова вздымаются, как волны: это отпустили на перемену пансионеров монастырской школы, на улице Закона, метрах в ста от нас.
   Мой перевернутый стул - это, конечно, не стул, а тачка, тачка зеленщика, который каждое утро проходит по нашей улице, дуя в дудку и выкликая на местном наречии что-то вроде:
   - Тошка цать пять тим кило.
   Это значит: "Картошка двадцать пять сантимов килограмм".
   Одновременно я играю и в другую игру. Это секрет, и я не выдал бы его ни за какие блага в жизни. Я пристально смотрю в васильковую голубизну неба. Смотреть надо по-особенному, сразу не всегда получается. Но в конце концов на фоне кусочка неба появляется нечто нематериальное бесцветные, но отчетливые очертания, удлиненные, но всегда по-разному, и кольчатые, как дождевые черви. Они поднимаются, чертят зигзаги. Изредка на мгновение останавливаются, потом выходят из поля моего зрения. Долгое время я считал, что это ангелы.
   А над красной черепичной крышей встает дрожащий пар, начинается неописуемое движение, приводящее меня в экстаз, и я таращу глаза, и в результате не могу разглядеть ни одного предмета, когда наконец перевожу взгляд внутрь нашей кухни.
   Но самое главное, настоящее мое первое воспоминание- это мой первый друг, каменщик: я гордо зову его "мой приятель".
   Рядом с нами на последнем свободном участке нашего квартала действительно строят дом. Посетив в последний раз Бельгию, я посмотрел дату его постройки: 1904-1905.
   Что происходит внизу - не знаю: мне не разрешают высовываться из окна, да я и не могу. Шум сыплющегося песка, ломовые телеги, которые подъезжают и отъезжают, иногда ржание лошади или стук копыт, мужские голоса.
   Удивительнее всего - видеть, как с каждым днем растут стены из розового кирпича и старик каменщик с лицом розовым, как кирпичи, становится всё ближе и ближе - рукой подать. Так до сих пор и вижу натянутый шнур, корзины с кирпичами - он втаскивал их наверх на веревке, цементный раствор, сплющенный под мастерком.
   Иногда ему снизу что-то кричат. Тогда он бросает работу, достает из корзиночки, висящей на поясе, бутерброды, завернутые в клеенку, и голубую эмалированную фляжку с кофе и, царственно восседая на своей стене, свесив ноги над пропастью, неторопливо подкрепляется. При этом поглядывает на меня и порой мне подмигивает.
   Можно сказать, это была полоса тети Франсуазы. Дело в том, что некоторое время мы бывали у тетки со стороны моего отца, как у нас говорят, а потом вдруг перестали с ней общаться и стали проводить воскресенья у другой тетки, со стороны матери.
   Была у нас полоса тети Франсуазы, полоса тети Марты, полоса тети Мадлен, полоса тети Анны. Случались и полосы вообще без тети.
   В воскресенье, сразу после завтрака, отец брал меня на руки. Связываться с коляской родители не любили- больно уж она была тяжелая. Хозяин дома, живший на первом этаже, не разрешал оставлять ее в коридоре, и маме с папой всякий раз приходилось спускать ее с третьего этажа, а потом втаскивать обратно. Коляска была маминым кошмаром кошмаром той эпохи, потому что эпохи кошмаров менялись так же, как эпохи тетушек.
   Мне ужасно нравилось смотреть на город с высоты, сидя на плечах у папы. Папе это нравилось не меньше, чем мне: он гордился мною. Мама, совсем маленькая по сравнению с нами, семенила рядом.
   - Спусти его на землю, Дезире!
   Я хныкал, и долговязый Дезире принимал решение:
   - Когда перейдем Арочный мост. А потом всё сначала:
   - Если ты его уже сейчас избалуешь...
   Бедная мама! Шесть дней в неделю она возилась со мной одна, и если я просился на руки...
   Но поди уговори долговязого Дезире, который гуляет с сыном только по воскресеньям!
   Мы добирались до церкви святого Дениса. Это был уже центр города. За церковью - небольшая старинная площадь, с прекрасной тенью и журчанием прохладной воды в фонтане.
   Тетушка Франсуаза, старшая из дочерей Сименонов, замужем за ризничим церкви святого Дениса Шарлем Лодеманом. От него пахнет церковью, монастырем. И весь дом пропах, я бы сказал, буржуазностью, достатком, добродетелью.
   Этот дом - не его. Тяжелые ворота, украшенные огромными медными молотками,- их, должно быть, чистят каждый день. Дубовые лакированные двери - ни пятнышка, ни царапинки. Фасад, чтобы его легче было содержать в чистоте, выкрашен масляной краской в кремовый цвет, который вполне гармонирует с запахом сыра.
   Никто не идет открывать дверь. По звонку она растворяется сама собой, вернее, приоткрывается на несколько миллиметров, и надо ее толкнуть. За массивной дверью - пышный вестибюль: стены "под мрамор", пол вымощен серыми и голубыми плитами, как в церкви.
   Дом принадлежит церковному совету. Часть дома по фасаду занята адвокатом, председателем этого совета.
   Я ни разу не видел ни его самого, ни его жены, ни детей - если они у него были. Я замечал только служанку: вся в черном, она была похожа на монахиню в мирском платье.
   По обе стороны вестибюля - площадка с дверьми, украшенными витражами. За дверьми-тайна: ни звука, ни голоса, ни кухонных запахов.
   Тем не менее там живут.
   Вторая дверь отделяет вестибюль от двора. Длинный, мощенный небольшими круглыми камнями двор принадлежит монастырю бегинок. Зеленый забор огораживает часть двора, отведенную господину адвокату, который носа туда не кажет.
   В глубине двора направо два кокетливых белых, невероятно чистеньких домика. В одном живет привратник церкви святого Дениса господин Менар, здоровяк с пышными усами; в другом - ризничий Лодеман, мой дядюшка.
   Перед тем как идти через вестибюль, мама предупреждает меня:
   - Тише! Не шуми. А отцу шепчет:
   - Осторожнее с дверью.
   Даже голос, обычный человеческий голос, здесь расценивается как шум и гам. И на следующий день ризничий получает от адвоката замечание в письменном виде.
   Во дворе меня снова предупреждают, чтобы я не вздумал пискнуть:
   - Тише!
   Воздух, здесь чист, как нигде. Можно подумать, всё вокруг-из фарфора.
   Дядья и тетки Сименон, привыкшие на улице Пюи-ан-Сок к плебейской суматохе, сюда не ходят. Только мои мама с папой еще наведываются к Франсуазе. Она всегда в черном, с тех пор как вышла замуж
   Объятия, поцелуи. От дяди Шарля пахнет чернильницей и скукой. Он белобрысый, с волосами, как пакля, как овечья шерсть,-да, больше всего его волосы напоминают овечью шерсть; движения у него медленные, речь тоже медленная, тягучая.
   На кухне, в спальне, во всем доме у них чувствуешь себя, как в церкви. И моего отца с его громовым голосом без конца приходится призывать к порядку:
   - Дезире, потише!
   У Лодеманов - дочка Лулу, моя кузина. Она родилась ровно за девять месяцев до меня. Мой отец - единственный, кто позволяет себе шутки на эту тему.
   - Дезире, перестань!
   Лулу - смешливая, бледненькая. У нее правильное личико, голубые глаза, прозрачная кожа; все детство ей придется изображать пресвятую деву во время процессий в день святого Дениса.
   Хорошо бы посидеть во дворе, на солнышке, прислонясь к стене...
   - Дети, вы будете паиньками? Не будете шуметь?
   Усаживаемся. Мой отец откидывается назад вместе со стулом - у него слишком длинные ноги.
   Мои родители принесли торт. Его съедают до начала вечерни и молебна. Первым уходит дядюшка. За ним следует господин Менар в полной парадной форме, и, чтобы пройти в низенькую монастырскую дверь, ему приходится снять треуголку.
   Говорят, иногда он прикладывается к бутылке. Об этом несчастье упоминают только вполголоса, за закрытыми дверьми. А сын привратника, пятилетний Александр, встретившись на днях с господином адвокатом, показал ему нос. И еще не известно, какие последствия...
   Мы идем на молебен. Выходим из церкви.
   - Да оставайтесь же, побудьте у нас!
   - Мы тебя обеспокоим, Франсуаза. Моя мама мучительно боится, как бы не обеспокоить кого-нибудь. Она и присесть не смеет иначе, как на краешек стула.
   - Уверяю тебя, Анриетта...
   - Тогда пойдем купим чего-нибудь в колбасной у Тонгле.
   - Четвертушку шпигованной печени.
   Мы уносим ее на фаянсовом блюде. В другой лавочке, рядом, покупаем на пятьдесят сантимов жареной картошки, накрываем ее салфеткой. На ощупь она теплая. Теплая и жирная. Быстро идем в надвигающихся сумерках, от которых улица голубеет.
   - Тише! Осторожно!
   Вот и вестибюль, злосчастный вестибюль, через который надо пройти на цыпочках и который мы оскверняем запахом жареной картошки.
   Тетушка накрыла стол, сварила кофе. После обеда дядя показывает фотографии - в свободное время он любит фотографировать. В будущее воскресенье он снимет нас, если погода не подведет.
   Девять часов.
   - Боже мой, Франсуаза, уже так поздно! И меня, совсем сонного, теплого, взгромождают папе на плечи.
   Взрослые прощаются с видом заговорщиков:
   - До воскресенья!
   - Приходите пораньше.
   - Я принесу пирог от Бонмерсона!
   - Тише! Осторожно! Вестибюль.
   - Дезире, ну что же ты...
   Отец слишком громко затворил дверь.
   Я покачиваюсь в вышине, с полузакрытыми глазами, и только подскакиваю, когда мимо проходит освещенный трамвай. Мама семенит за нами. Ей никак не поспеть за отцом. А он никогда не приноравливает свой шаг к шагу жены.
   На улицах полным-полно таких семей, как наша, И перебрасываются они одинаковыми фразами.
   - Ключ у тебя?
   - У меня. Не шуми: хозяева, наверно, уже спят. И конечно, на середине лестницы, в двух шагах от двери, за которой спят хозяева, я поднимаю рев.
   - Жорж, тише... Боже мой, Дезире!..
   Но вот наконец мы дома. Мама ощупью ищет спички на черном гранитном камине, снимает с лампы матовый стеклянный колпак.
   А отец сбрасывает пиджак - это означает, что здесь он у себя. Но ходить все же надо потише: как раз под нами спят хозяева.
   21 апреля 1941 года, Фонтене-ле-Конт, Шато де Тер-Нёв
   Утром, перед уходом, Дезире без пиджака выносит мусор и приносит два-три кувшина воды. На душе у него легко: он делает все, что может и должен. Потом целует маму в лоб.
   - До вечера, Анриетта.
   Вскоре, вместо того чтобы называть ее по имени, он будет юворить:
   - До вечера, мать.
   Дело в том, что меня приучают говорить "мать" вместо "мама", "отец" вместо "папа". По вечерам, перекрестив мне лоб, как это было принято у Сименонов, когда его самого еще на свете не было, отец произносит:
   - Спокойной ночи, сын.
   Он едва касается моей щеки темно-рыжими усами, а ведь ни один отец не любил сына больше, чем он меня.
   Анриетта, сама до того чувствительная, что льет слезы по любому пустяку, часто будет упрекать его в бессердечии:
   - Хоть бы раз ты сказал мне "дорогая"!
   Дезире на это не способен. Подобные выражения, на его взгляд, хороши на сцене или в романах, а в жизни неуместны.
   Неужели Анриетта не видит, что его прекрасные карие глаза смотрят на нее с любовью, которая делает излишними все объяснения?
   - Ты никогда не говоришь мне: "Я тебя люблю".
   - Но я же на тебе женился!
   И впрямь, о чем тут говорить? Он женился на ней, значит, любит и будет любить всю жизнь - нежно, тихо, преданно.
   Когда мать была мною беременна, он не гнушался субботними вечерами надевать голубой передник и, опустившись на колени, мыть пол щеткой и песком.
   Но если она не беременна, не больна, тут уж все наоборот. Вернувшись, вечером, он роняет:
   - Я проголодался.
   Он ужинает. Он доволен. Снимает пиджак. Для тех, кто работает вне дома, снять пиджак - это ритуальное действие, знак того, что ты наконец-то у себя: захотел - и сидишь в одной рубашке.
   Он разваливается в скрипучем плетеном кресле. Откидывает его к стене - чтобы удобней было длинным ногам. Кресло при этом скрипит еще громче. Отец закуривает трубку, развертывает газету.
   Керосиновая лампа горит, матовый абажур сияет, как полная луна.
   Я засыпаю в соседней комнате, в своей детской кроватке. Сквозь полуоткрытую дверь слышно, как хрустит под ножом картошка, которую мама чистит на завтрашний суп, как стучат картофелины, падая одна за другой в ведерко с водою.
   - Не забудь вырезать мне продолжение романа.
   Единственная проникающая к нам в дом литература- это романы с продолжением, вырезанные из газет: сшитые суровой ниткой, быстро желтеющие, они наполняют ящик пресным запахом старой бумаги.
   Иногда доносится шепот, обрывки фраз, но они все дальше, а потом я засыпаю, и для меня сразу же наступает завтра.
   Анриетта - последний ребенок в семье, где детей было тринадцать, и родилась она по недоразумению - родители вовсе ее не хотели: сестры ее были уже большие, старшие даже замужем, и у них самих были дети. Не потому ли Анриетта такая чувствительная, так отзывчива ко всякому горю, всякой беде?
   Дезире представляет себе жизнь в виде прямой линии. Покинув улицу Пюи-ан-Сок и перебравшись через Арочный мосг, он сделал небольшой крюк, но скоро вернулся на ту сторону Мааса. Конечно, учился он больше, чем родня. Но он остался одним из них - просто стал у них первым. И не все ли равно, что брат Люсьен - столяр, Артюр - шляпный мастер, а Селина замужем за наладчиком станков.
   А вот Анриетта от этого страдает: недаром она в пять лет узнала, что такое бедность, жила вместе с мамой на пятьдесят франков в месяц и мама ставила на огонь кастрюли с водой, притворяясь, что готовит обильный обед; недаром в шестнадцать Анриетта убедила всех, что ей девятнадцать; недаром, впервые сделав высокую прическу, явилась к господину Бернгейму и была принята продавщицей в магазин "Новинка".
   Когда они поженились, Дезире в тот же вечер вручил ей сто пятьдесят франков на месяц. Она принялась изощряться в стряпне.
   Сто пятьдесят франков она положила в супницу на буфете. У маленьких людей супница часто служит сейфом, и это естественно: супницы очень хрупки, особенно ручки и шишечка в форме желудя на крышке. Если пользоваться таким сооружением по назначению, то супниц не напасешься.
   И вот за первый месяц, представляешь себе, сынишка... Кстати, "сынишка" - самое ласковое слово, которое позволял себе мой отец. Так вот, за первый месяц... Представь себе, что в этом месяце, первом месяце ее замужества, числа двадцатого, если не раньше, моя мать, промучавшись целый вечер, с заплаканными глазами призналась Дезире, что от ста пятидесяти франков ничего больше не осталось.
   Она никогда этого не забывала. С тех пор у нее уже не случалось подобных катастроф; она принялась считать, день за днем, каждое су, каждый сантим, потому что в те времена сантим тоже кое-что значил.
   А сколько еще хлопот у двадцатилетней молодой мамы, живущей на третьем этаже в доме на улице Пастера! Я принимаю ванны. По утрам мне готовят ванну с морской солью для укрепления мускулов. А угольщик и зеленщик выбрали именно этот час, чтобы дудеть под окнами в свои дудки.
   Можно завести в подвале запас угля. Но во-первых, для этого нужен подвал, а хозяин предпочитает пользоваться обоими подвалами в доме сам. Во-вторых, тогда надо покупать сразу целую тележку угля, то есть выложить одним махом изрядную сумму.
   Ванночка с соленой водой, в которой я сижу, стоит прямо на полу. А вдруг я воспользуюсь этим и набедокурю? Анриетта спускается бегом. Соседки выстроились в очередь каждая со своим ведром. И Анриетта в страхе возводит глаза к небу, точно с минуты на минуту ждет катастрофы.
   Нужно сходить на угол к мяснику. Я тяжелый. Я уже немножко умею ходить, но иду медленно. А если в магазине, набитом покупателями, отпустить меня хоть на минутку, то вдруг я доберусь до ножей?
   Что знает обо всем этом мой отец? Он ведь, пожалуй, считает, что таков удел женщин: разве его собственная мать не вырастила тринадцать детей одна, без прислуги?
   К его возвращению стол накрыт, обед томится на плите, в доме прибрано, а на маме чистый передник.
   В определенное время, ни раньше ни позже, он вернется в контору. У него один мир, одна дорога.
   А мы с мамой проводим долгие часы вдвоем в двух комнатах на улице Пастера - я на полу, она в хлопотах по хозяйству,- и для нее вне этих стен столько недосягаемых миров, сколько кварталов в городе, сколько родственников в семье, сколько братьев и сестер у Дезире и у нее, главное - у нее.
   Она не видится больше со своей сестрой Мартой, которая замужем за богатым бакалейщиком Вермейреном. Анриетта была у них нянькой при детях, а теперь Марта не может простить сестре, что та вышла замуж за скромного служащего с того берега Мааса. Вермейрен занимается крупной коммерцией: у него телеги, лошади, кладовщики и склады, где полным-полно товаров в ящиках, мешках, бочках, прямо в грудах.
   Другая сестра, Анна, старшая из дочерей Брюля, живет в квартале Сен-Леонар, напротив порта, набитого баржами, на берегу канала, ведущего прямиком в Голландию. Она замужем за старым Люнелем, корзинщиком. У Анны лавочка, где торгуют товарами для моряков. В углу, возле кассы,- стойка. Дочки у Анны берут уроки игры на рояле. Сын будет учиться на доктора.
   Альбер, живущий в Хасселте, уже считается в своих краях воротилой: он из первых в торговле лесом и хлебом, каждый понедельник наведывается на биржу.