Синицын Михаил
Сахарная косточка. Бардак

   Ветер с силой загонял сухой снег под полы овчинного полушубка, срывал с головы глубоко натянутую на уши шапку. Я еще сделал несколько шагов на встрече беснующейся снежной королеве и опустился под надутый сугроб. Как он зацепился за чистый сугроб, было непонятно. Но факт он есть и за ним меньше дуло. И тут же меня потянуло на сон. Ну, нет! Эти штучки я уже проходил! Стоит только закрыть глаза и все, жизнь на этом свете заканчивается. А на том есть или нет — это знают, лишь уснувши навсегда. Я поднялся на четвереньки, рукавицами отер лицо. Дальше двух метров вперед (а, может назад), ничего не было видно. Будь ты проклята человеческая самоуверенность! Чем все это кончится? Или-или! Третьего не дано.
   Задание от редакции нашей «районки» я получил в наказание за шумные проводы Старого Нового года в небольшом кафе. Что здесь такого? Да ничего, если не считать «кафушку» местом встречи в эту ночь наших бигбоссов. Слово за слово, произошел конфликт, вышедший боком для одного из них — упал на столик, а для меня — срочной командировкой подальше от глаз руководства в глухой леспромхоз. Лошадиное такси я не стал ждать и, не смотря на предупреждения несостоявшихся попутчиков, потопал пешком через Обь. Ледяная переправа металась вешками из стороны в сторону, а людская тропинка вела прямо к противоположному берегу. Шел я бодро, перекидывая свой кофр с плеча на плечо, иногда катаясь по прозрачному черному льду в пимах квартирной хозяйки. В последствии я ей купил полный валенок конфет, за то что уговорила меня обуть сибирские самокатки. И тут эта пурга! В январе она не редкость, но что бы сейчас и со мной!?
   Очнулся я от мокрого тепла — меня облизывала лохматая в сосульках дворняга. Руки мои ничего не чувствовали, хотя были втянуты в рукава полушубка. Собака глядела на меня с интересом, крутя из стороны в сторону остроносой головой. Потом несколько раз гавкнула.
   — Бардак! Бардак! — послышался оклик. Из пелены воющей снежной круговерти на лай собаки выполз, да, да выполз такой же лохматый, как собака, дед.
   — Сынок, шевелиться можешь? — Он тряс меня за плечо, потом перевернул на спину. — Да ты все слышишь!? Давай-ка, понемногу пойдем, — он перевалил меня со льда на широкие охотничьи лыжи, вожжину пристегнул к ошейнику дворняги. — Ну, Бардак, не выдай, тяни потихоньку!
   Не знаю сколько по времени, но эта странная упряжка все же доволокла меня до берега. Общими усилиями я оказался в избушке деда. На низкие полати был брошен тулуп и я. Старик раздел меня, растер самогоном, заставил выпить почти стакан. Тело начало отходить от морозного оцепенения. Вместе с общей чувствительностью в меня входила боль. Она ломила, рвала мое тело на части, но это значило, что все в порядке, конечности целы, не захватила их стужа, не заморозила.
   От нахлынувшего тепла я задремал. Сквозь забытье слышал, как старик, что-то делая, разговаривал с собакой, объясняя, по-видимому, свои действия:
   — Ты, Бардак, вроде животина понятливая. Но это не для твоего ума. Сейчас я нашего гостя барсучьим салом — то натру, ему и лучше потом будет. Лихоманка не пристанет к мужику. — Слышно было, как он открыл заслонку печи, подбросил несколько поленьев. — Эй, бедолага, проснись, чайку надо попить, а потом и к ужину будем готовиться.
   Я оторвал голову от подушки — моего же полушубка. Лежал я на тулупе, в чем мать родила, укрытый такой же шубой. В тусклом сумраке уходящего дня жилище старика выглядело для меня по крайней мере странно. По углам висели пучки травы, мерцала лампада у иконы старца. Проследив за моим взглядом, дед хмыкнул:
   — Икона — чудотворец, спаситель и надёжа воев и путников. Может и сейчас он спас тебя, не дал замерзнуть.
   — Нет, старик, это собака твоя отыскала, а не икона.
   — Дураки вы все, молодые. Все равно будете спорить, хоть на краю могилы. В этом ли дело? Вера она есть вера. И в будущее и в жизнь прекрасную. — От такой философии он засмеялся. — А кто меня всю войну оберегал? Скажешь не господь бог? Как мать покойница одела образок на шею, так и не снимал я его еще. — Разговаривая со мной, дед вертел моё непослушное тело, натирая салом, как я понял, с добавлением каких — то трав.
   Собака сидела на табурете напротив и, всунув язык, наблюдала за нами.
   — Все, теперь одевай свое городское, я просушил, и к столу. Небось, голодный.
   — Это точно. — Боль из меня ушла, но слабость еще была. Кое- как я натянул я свою одежду на непослушное тело, просунул ноги в обрезанные валенки.
   — Да не твои, не бойся. Пимы твои вон, на печи сохнут. — Дед как-то с полувзгляда понимал, что меня волнует, и наперед говорил за меня.
   В печи тем временем закипал чайник, а из большой кастрюли потянул пар в зев гудящей печи.
   — Деда, а как тебя звать, — мой голос казался самому мне звучащим откуда то из далека.
   — А зови Лукичем, не ошибешься. Фамилию друга моего знаешь, Бардаком кличут, свою сам, если хочешь, назовешь.
   — Леша.
   — Ну и добре.
   Разговор затягивался крепким узлом, слово за слово — и мы уже были почти друзья — стар и мал. Ну, знакомыми — это точно. На мою просьбу сблизиться с собакой дед хмыкнул:
   — Тут знакомить нечего, она ко всем с душой тянется. Я думаю, что вместо собакиной души в нем сидит человек, виноватый перед всеми нами.
   И Лукич рассказал интересную историю.
   Был он несколько лет назад, весной, по необходимости хозяйской, в леспромхозе местном. Сделал свои дела, зашел в потребиловку, а когда выходил, то чуть не наступил на щенка. Кусочек шерсти тихонько скулил, глядя на деда слезящимися глазами. На вопрос, чья животина, продавщица Танька сказала, что это последний щенок здешней дворняги, остальных сторож потопил, а этого не смог вытащить из-под крыльца. Лукич взял в руки собаченка, тот начался тыкаться носом в рукав телогрейки, титьку искать. Так пес и оказался у Лукича.
   А имя получил такое, за тот бардак, что устраивал деду в избе, все перевернет, если старик его с собой не брал. Первое время ел все подряд, а потом, когда прорезался голос, только то, что нальет Лукич ему. Так и жили собака и одинокий лесник. А потом вообще произошло невообразимое — этот лохматый колобок, привязавшись за Лукичем на охоте, облаял глухаря, несколько белок. Ну, не дворняга, а лайка твоя! Поначалу дед не верил лаю Бардака, пустобрех он и есть пустобрех. Ан нет! За каждым гавканьем было что-то интересное: «Эй, хозяин, тут рябки сидят, тебя ждут! А это колонок, зараза, шипит на меня! Он нужен или нет!?». Так и разговаривали.
   А года полтора назад, Лукич пошел капкан расчистить и переставить, все же замело. Снег был глубокий и он решил собаку не брать с собой, много ли надо дворняжке. Пройти пару сугробов и самому тянуть её на себе? Но Бардак поднял такой вой, что пришлось вернуться во двор и спустить с цепи. Ничего, бежала собака бодро, но по уши в снегу. А то норовила на лыжи Лукичу заскочить, передохнуть от снега глубокого. Старик и не заметил, как Бардак исчез. Услышал он его, наверное, через полчаса. Да и как услышал! Сзади Лукича раздался плачущий визг- лай с рявканьем медвежьим. От неожиданности, поворачиваясь, старик упал, лыжи растопырились, ружье оказалось прижатым к снегу. За лесником, метрах в пяти, стоял на задних лапах огромный бурый медведь. Шерсть висела клочками, была вся скатанная. Шатун. Видимо, брел из далека, так как в близи Лукич в это лето ни одного следа не встречал. Голод и толкнул зимнего бродягу на лесника. Но спас человека пес — дворняга! Бардак вцепился в зад медведя, рвал шерсть и скулил, выл от страха. Пока Лукич ударил из двух стволов в шатуна, собака уже лежала вся в крови. Медведь немного продвинулся по снегу вперед, пытался достать лесника, но силы покинули животное. Зима, собака и пули сделали свое дело — он завалился на бок и захрипел. Лесник все же забил еще патроны в стволы — а кто его знает? Потом, обойдя мертвую тушу, подошел к собаке. Бардак лежал тяжело дыша. Из порванного живота на снегу в крови валялись сизые кишки и парили на морозе. Старик присел на колени, положил ружье и, гладя собаке морду, шептал: «Спаситель ты мой, как же теперь?» Общем запихал он требуху в собаку, решил похоронить дома. Замотал в полушубок, положил на связанные лыжи и потащил к сторожке. Не смог он бросить друга. Посыпав молотым стрептоцидом брюхо, Лукич сшил его дратвой, положил собаку в доме на подстилку, а сам ушел к медведю. Когда вернулся, то Бардак был ещё живой. Тогда старик натопил немного жира медвежьего — то, что нашлось. Смазал почти всю собаку. Сильно порвал её шатун. А утром Бардак это сало слизал. Так и поднялись на лапы. Зажило как на собаке. Вот и скажи, что не человек в нем живет.
   Все это время, пока лесник мне рассказывал историю своего пса, Бардак сидел на табурете и вертел головой от деда к кастрюле в печке.
   — Ишь, унюхал. А с той поры только шрам у собаки остался, да хромать начал на правую переднюю лапу. Видимо задел её шатун, а я и не заметил.
   Старик достал с полки металлические миски, налил в них пахучего супа. Поставил на стол.
   — А это тебе. Видишь, какая кость с мясом? Вкуснота!
   Я посмотрел на деда:
   — Это мне?
   — А то кому ещё? Грызи.
   — Можно я Бардаку отдам эту сахарную косточку?
   Старик взглянул из-под лохматых бровей на меня:
   — Коли не шутишь.
   — Бардак, возьми! — Собака подошла к столу, аккуратно приняла из моих рук кость, отошла в угол у порога и начала обгрызывать мясо.
   Переночевал я у лесника в избушке, уходил, когда солнце уже было в зените. И ничего, кроме свеженадутых сугробов, не говорило о вчерашней метели. Когда я оглянулся со льда Оби, увидел на фоне зелени сосен доброго старика Лукича и его друга Бардака, стоящих на высоком берегу.