Вальтер Скотт
Зеркало тетушки Маргарет

 
…Бывают времена,
Когда Фантазия свои играет игры
И усыпляет даже зоркий разум -
Тень мнится вещью, тенью мнится вещь,
А четкая и ясная межа,
Что пролегла меж сном и явью, тает
И взор духовный тщится заглянуть
За грань подвластного рассудку мира
И мне милей сей сумеречный час,
Чем вся реальность полновесной жизни.
 
   Моя тетушка Маргарет принадлежала к числу тех почтеннейших незамужних сестриц, на чьи плечи обычно сваливаются тяготы и треволнения, сопряженные с наличием в доме детей, за исключением разве что тех, которые непосредственно связаны с их появлением на свет. Семья наша была куда как многочисленной, причем чада ее крайне разнились меж собой по нраву и складу характера.
   Одни были плаксами и ворчунами — их отправляли к тетушке Маргарет, чтобы они развеселились; другие — неугомонными буянами и шалунами — этих посылали к тетушке Маргарет, чтобы они поутихли, а точнее, чтобы шумели не дома, а где-нибудь подальше.
   Хворых отводили к ней, чтобы она с ними нянчилась; упрямых — в надежде, что доброта и нежность воспитания тетушки Маргарет смягчат их дурной нрав.
   Словом, тетушка была обременена всеми материнскими обязанностями, однако ж без того уважения и почета, кои приносит звание матери.
   Ныне же ее хлопотам и суете пришел конец: из всех хилых и пышущих здоровьем, добрых и грубоватых, плаксивых и веселых се питомцев, что с утра до вечера сновали по ее маленькой гостиной, в живых ныне остался лишь я — один я, с самого раннего детства страдавший различнейшими недугами и всегда входивший в число самых хрупких ее подопечных, но тем не менее переживший всех прочих.
   Я все еще сохранил привычку (и не изменю ей, покуда руки и ноги мне не откажут) посещать мою дражайшую родственницу по меньшей мере три раза в неделю.
   Жилище ее расположено примерно в полумиле от городских предместий, где обитаю я: и попасть туда можно не только по большой проезжей дороге, от которой оно отстоит на некотором удалении, но также и посредством зеленой тропы, что вьется по премилым окрестным лугам.
   Так мало в этой жизни может еще терзать меня, что одним из величайших моих огорчений стало известие о том, что часть этих уединенных полей отведена ныне под застройку.
   На одном из них, том, которое ближе к городу, несколько недель кряду копошилось такое множество тачек, что мне едва ли не верилось, будто вся его поверхность на глубину по меньшей мере восемнадцати дюймов одновременно заброшена на эти одноколесные чудовища и пребывает в непрестанном движении, переезжая с места на место.
   В различных участках обреченного луга высятся теперь безобразные треугольные груды досок, и даже уцелевшая рощица, что пока еще украшает невысокий пригорок в восточном конце поля, уже отмечена знаком о вырубке, выраженном в мазке белой краски на стволах деревьев, и должна уступить место прелюбопытной роще каминных труб.
   Вероятно, это больно задело бы всякого на моем месте, учитывая, что сие небольшое пастбище некогда принадлежало моему отцу (чья семья была весьма уважаема в округе) и было продано, дабы смягчить последствия катастрофы, которую он сам навлек на себя, пытаясь коммерческой авантюрой поправить пошатнувшееся состояние.
   Когда строительные работы шли уже полным ходом, именно на это обстоятельство частенько указывали мне иные из моих приятелей — те, что относятся к разряду людей, неизменно озабоченных, как бы ни одна мельчайшая подробность ваших бедствий не ускользнула от вашего внимания.
   — Такое роскошное пастбище!.. У самого города… высадить сюда репу и картошку, приносило бы добрых 20 фунтов за акр, а уж если продавать под строительство… О, да это же настоящий золотой рудник!.. Подумать только, и прежний владелец продал подобное великолепие ни за грош!
   Впрочем, эти «утешители» не могли заставить меня уж слишком жалеть о потерянном богатстве.
   Когда бы мне только было позволено заглянуть в прошлое, не вмешиваясь в него, я бы и сам охотно отдал тем, кто купил достояние моего отца, все радости нынешнего достатка и надежды на грядущее процветание.
   Я сожалею о переменах лишь потому, что они уничтожают былые ассоциации, и (сдается мне) предпочел бы увидать угодья Эрл Клоуза в руках чужака, сохранившего их сельский вид, нежели владеть ими самому, если они будут изрыты грядками или же застроены домами. Я всецело разделяю сетования бедного Логана:
   Жестокий плуг вспахал тот луг, Где в детстве я играл.
   Боярышник, мой старый друг, Под топором упал.
   Однако же я надеюсь, что на моем веку сие угрожающее разрушение не будет доведено до конца.
   Хотя приключенческий дух времен ушедших и породил все это предприятие, я осмеливаюсь думать, что последующие изменения так успешно притушили дух предприимчивости, что остаток лесной тропы, ведущей к пристанищу тетушки Маргарет останется непотревоженным до конца ее и моих дней.
   Я живо заинтересован в этом, поскольку каждый шаг с тех пор, как я миновал уже помянутую лужайку, несет мне какие-нибудь старые воспоминания: вот приступки у изгороди, напоминающие мне о раздражительной няньке, сердито попрекающей меня моими хворями, и о том, как грубо и небрежно втаскивала она меня по каменным ступенькам, которые братья мои преодолевали веселыми прыжками с шумом и гамом.
   Как сейчас помню удручающую горечь этого момента, сознание полной своей униженности и зависть, которую я испытывал к легким движениям и упругим шагам моих более крепких братьев.
   Увы!
   Все эти на славу построенные корабли погибли в безбрежном жизненном море и лишь тот, что казался, как говорят на флоте, столь мало пригодным к плаванию, достиг порта, над коим не властны бури.
   А вот и пруд, куда, управляясь с нашим маленьким флотом, смастеренным из широких листьев ириса, свалился мой старший брат и лишь чудом спасся из водной стихии — единственно для того, чтобы пасть под знаменем Нельсона.
   Чуть дальше — ствол лещины, на который часто взбирался мой братец Генри, собирая орехи и нимало не задумываясь о том, что ему суждено умереть в индийских джунглях в погоне за рупиями.
   И так много иных воспоминаний вызывает во мне эта коротенькая тропа, что останавливаясь передохнуть и опираясь на свою трость-костыль, я оглядываюсь кругом, сравнивая себя, каким я был и каким я стал, и едва ли не начинаю сомневаться, да я ли это; пока ие предстаю перед увитым жимолостью крыльцом домика тетушки Маргарет с несимметрично расположенными по фасаду решетчатыми окошками — похоже, рабочие немало потрудились, чтобы ни одно из них не походило на другое ни формой, ни размером, ни орнаментами на старинных каменных рамах и слезниках, что украшают их.
   На сие жилище, некогда помещичий дом Эрлз Клоуза, мы все еще сохраняем слабые права владения, ибо, по какому-то семейному соглашению, некогда оно было отдано тетушке Маргарет до конца ее дней.
   На такой непрочной основе все еще держится последняя тень былого величия семьи Ботвеллов в Эрлз Клоузе и последняя хрупкая связь их с родовым гнездом.
   А потом единственным представителем этой семьи останется хилый старик, без всякого страха движущийся к могиле, поглотившей всех, кто был дорог его сердцу.
   Попредававшись минуту-другую подобным размышлениям, я вхожу в особнячок, по слухам служивший прежде всего лишь сторожкой первоначального здания, и нахожу там ту, которую, клянусь Пресвятой Девой, кажется, почти совсем не затронуло время, хотя, на самом-то деле, сегодняшняя тетушка Маргарет настолько же старше тети Маргарет моего детства, насколько десятилетний мальчуган младше мужчины пятидесяти шести лет отроду.
   Неизменный костюм достойной пожилой леди, без сомнения, также вносит немалый вклад во впечатление, будто время застыло вокруг тетушки Маргарет.
   Коричневое или шоколадное шелковое платье с вечными шелковыми же оборками вокруг локтей, из-под которых выглядывают манжеты из брабантского кружева, черные шелковые перчатки или же митенки; валик седых волос, безупречный батистовый чепец, обрамляющий почтенное лицо — ничего подобного не носили в 1780 году, как не носят и в 1826: стиль этот присущ лишь единственно тетушке Маргарет.
   Она по-прежнему сидит в гостиной, как сидела и тридцать лет назад, с прялкой или вязанием на коленях — зимой у камина, а летом возле окошка, а не то, в какой-нибудь уж и вовсе расчудесный летний вечерок, рискнув выбраться даже на крылечко.
   Костяк ее, подобно хорошо отлаженному механизму, все еще продолжает выполнять операции, для которых он словно бы был создан: активность его постепенно уменьшается, однако же непохоже, чтобы в ближайшем времени ей пришел конец.
   Любящее сердце и потребность заботиться о ком-то, некогда сделавшие тетушку добровольной рабой на поприще присмотра за детьми, ныне выбрали объектом своих попечений здоровье и благополучие старого и больного человека, последнего оставшегося в живых члена ее семьи — единственного, кого могут еще заинтересовать предания глухой старины, что копит она, точно скряга, прячущий свое золото, дабы никто не завладел им после его смерти.
   Мои беседы с тетушкой Маргарет обычно мало касаются настоящего или же будущего: для дня сегодняшнего у нас есть все, нам потребное, и ни мне, ни ей не надо большего; что же до грядущего дня, то мы, стоя на самом краю могилы, не испытываем ни страха, ни тревог.
   Поэтому неудивительно, что мы все больше обращаемся к прошлому и, воскрешая в памяти часы богатства и процветания нашей семьи, забываем нынешнюю утрату ею состояния и положения в обществе.
   После этого небольшого вступления читатель будет уж знать о тетушке Маргарет и ее племяннике все необходимое, чтобы полностью понять дальнейшую беседу и вытекающее из нее повествование.
   На прошлой неделе, посетив на исходе летнего вечера престарелую даму, коей уже представлен мой читатель, я был встречен ею с обычным радушием и нежностью, но в то же время она показалась мне какой-то отчужденной и молчаливой. Я осведомился о причинах тому.
   — На днях распахали старое кладбище, — ответила тетушка. — Джон Клейхадженс, судя по всему, обнаружил, что то, что там покоилось — полагаю, останки наших предков — куда как отлично удобрило луг.
   Тут я привскочил с несколько большей пылкостью, нежели обычно выказывал в последние несколько лет, однако же опустился на место, когда тетушка добавила, коснувшись моего рукава:
   — Впрочем, кладбище давно уже почиталось общинным выгоном и использовалось как пастбище, и что мы можем возразить тому, кто употребляет свою собственность ради своей же выгоды? Кроме того я говорила с ним, и он весьма охотно и учтиво обещал, что ежели найдет какие-либо кости или надгробья, то с ними будут обращаться осторожно и перенесут на новое место — а чего большего могу я просить? На первом же камне, что они нашли, было выгравировано имя Маргарет Ботвелл и дата — 1585 год, и я велела осторожно отложить его до поры, поскольку считаю, что он предвещает мне скорую смерть, и, прослужив моей тезке две сотни лет, был выброшен на поверхность как раз вовремя, чтобы сослужить и мне ту же добрую службу. Дом мой давно уже был приведен в полный порядок в отношении той малой толики земных забот, что еще требуются ему, но кто осмелится утверждать, что его счет с Небесами в несомненной исправности?
   — После ваших слов, тетушка, — отвечал я, — вероятно, мне следует взять шляпу и откланяться, и так бы я и поступил, когда бы в этом случае с вашей набожностью не смешивалось нечто иное, не столь похвальное. Долг каждого истинного христианина — непрестанно думать о смерти, но обнаружив старое надгробие, полагать, будто смерть эта близится — это уже, право, суеверие. И от вас, с вашим несомненным здравым смыслом, который так долго служил опорой павшему семейству, я в последнюю очередь стал бы ожидать подобной слабости.
   — Равно как я и не заслужила бы подобных подозрений от тебя, племянник, — возразила тетя Маргарет, — если бы мы говорили о любом событии повседневной жизни. Но в этих материях я и впрямь суеверна и отнюдь не желаю расставаться со своими предрассудками. Они отделяют меня от эпохи нынешней и связывает с той, к которой я стремлюсь; и даже если мое суеверие, как то случилось сейчас, влечет меня к краю могилы и побуждает заглянуть за этот край, мне не хотелось бы рассеивать его. Оно ласкает мое воображение, не отражаясь ни на рассудительности моей, ни на поступках.
   — Признаюсь, милая моя тетушка, — сказал я, — что поведись мне услышать подобную речь от кого-нибудь кроме вас, я бы счел ее просто причудой, подобно чудачеству священника, что, не желая признаваться в ошибке, привычки ради, предпочитает так и произносить на старый лад Mumpsimus вместо Sumpsimus.
   — Что ж, — заявила тетушка, — тогда попробую объяснить свою непоследовательность в этом отношении на ином примере. Я, как тебе известно, отношусь к весьма устаревшей породе людей, называемых якобитами — но такова я лишь в мечтах и помыслах чувствительной души, поскольку на деле ни один более ярый приверженец короля Георга Четвертого (да хранит его Господь!) еще не возносил мольбы о его здравии и процветании. Ручаюсь, что добросердечный наш государь не станет строго судить старуху, если иной раз вечерком, в сумерках, вот как сейчас, она откинется в кресле-качалке и добрым словом помянет храбрецов, чье понимание долга заставило их восстать против его деда и которые за родину и за того, кого они считали законным своим принцем,
   Сражались, пока не присохла рука к стальной рукояти меча.
   Встречали в бою судьбину свою, но кровь их была горяча.
   Так не приходи же ко мне в те минуты, когда голова моя полна пледов, волынок и шотландских палашей и не спрашивай меня, почему я восхищаюсь тем, что — увы, не стану отрицать — по общему суждению, должно уже навеки прекратить свое существование. И в самом деле, я не смогу не согласиться с твоими доводами, и все же, хотя тебе и удастся, пусть и против моей воли, убедить меня, но проку тебе в том будет немного. С таким же ровно успехом ты можешь зачитать пылкому влюбленному перечень недостатков его возлюбленной — ибо заставив его выслушать весь список от начала и до конца, ты добьешься от него только того ответа, что он, мол, «лишь сильнее любит ее».
   Я не сожалел, что мне удалось рассеять мрачное настроение тетушки Маргарет, и потому продолжил беседу в том же тоне.
   — Ну, все же, по глубокому моему убеждению, наш добрый король тем более может положиться на лояльность миссис Ботвелл, что он обладает правами Стюартов на престол и Актом Престолонаследия впридачу.
   — Может статься, если бы мои сердечные склонности подчинялись лишь строгой логике и последовательному ходу мыслей, так оно и было бы, — покачала головой тетушка Маргарет, — но на самом деле, так и знай, мои верноподданнические чувства были бы не менее пылки и тогда даже, когда бы права короля на престол были скреплены лишь волей народа, изъявленной Революцией. Я не из этих ваших приверженцев jure divino.
   — Хоть и принадлежите к якобитам.
   — Да, хоть я и якобитка, или, выражаясь точнее, можешь называть меня приверженкой той партии, членов которой во времена королевы Анны называли «Непостоянными», потому что они руководствовались иной раз чувствами, а иной
   — принципами. Да и потом, жестоко с твоей стороны было бы запретить бедной старушке проявлять в своих политических пристрастиях такую же непоследовательность, какую весь мужской род ежедневно проявляет решительно во всех отношениях. Ведь тебе не удастся указать мне хотя бы одного сына Адама, чьи суждения, наклонности и пристрастия шли бы исключительно прямой дорогой, как диктует здравый смысл, а не сворачивали бы то и дело в сторону.
   — Твоя правда, тетушка, — согласился я, — но ты-то сворачиваешь с прямой тропы подобрей воле, и заставить тебя вернуться на нее можно было бы лишь силой.
   — Сдаюсь и умоляю о пощаде, — улыбнулась тетушка. — Помнишь ли ты такую шотландскую песенку, хотя, боюсь, произношение у меня неправильное: «Hateel mohateel nah dowskee mee»
   И скажу тебе, племянничек, что сны наяву, которые сплетает мое воображение, пребывая в том состоянии, какое твой любимый Водсворт называет «полет души свободный», стоят всей остальной, более деятельной части моего существования. Вместо того, чтобы заглядывать в будущее и строить воздушные замки, как любила я в юности, теперь, стоя на краю могилы, я обращаю взор назад, к событиям и обычаям моих лучших дней, и печальные, но вместе с тем отрадные воспоминания подступают ко мне так близко и так живо, что мне даже кажется порой, будто было бы просто святотатством становиться мудрее, рациональнее и непредвзятое тех, кого я почитала в молодости.
   — Кажется, я наконец разумею, что вы имеете в виду, — заметил я, — и вполне понимаю, отчего вы иной раз предпочитаете сумрак иллюзии ясному свету разума.
   — Когда делать нечего, — подхватила тетушка, — мы можем посидеть и в темноте, коли она нам по вкусу, но если же предстоит работа, то волей-неволей приходится послать за свечами.
   — И при таком сумеречном и неверном свете, — продолжил я, — воображение сплетает свои зачарованные и зачаровывающие видения и порой уводит их за пределы реальности.
   — Да, — подтвердила тетушка Маргарет, женщина весьма начитанная, — особливо для тех, кто подобен переводчику Тассо:
 
Поэт, который в озаренье дивном
Сам верит в чудеса, что он воспел.
 
   И для этого тебе вовсе не нужно обладать особой чувствительностью ко всяким тягостным ужасам, какие порождает подлинная вера в подобные явления — так верят в наши дни разве что дети да глупцы. Совсем необязательно, чтобы в ушах у тебя начинало звенеть, а лицо меняло свой цвет, точь-в-точь как у Теодора при появлении призрачного охотника. Все, что необходимо для того, чтобы насладиться этим мягким чувством трепета перед сверхъестественным — это восприимчивость к той легкой дрожи, что неслышно подкрадывается, когда вы слушаете страшную историю — самую что ни на есть достоверную повесть, которую рассказчик, сперва высказав свое недоверие ко всем подобным россказням в общем и целом, предлагает вашему вниманию как историю, в которой присутствует нечто необъяснимое — по крайней мере, он, рассказчик, объяснить это не берется. Другой симптом — мимолетная нерешительность, прежде чем оглянуться кругом в момент, когда повествование достигает своего пика, а третий — боязнь заглянуть в зеркало, когда ты вечером одна в своей комнате. Таковы, скажу я тебе, признаки того, что женское воображение довольно уже разыгралось, чтобы как следует насладиться историей с привидениями. Но не берусь описать симптомы, что характеризуют соответствующее расположение духа у мужчин.
   — Этот последний симптом, милая тетушка, то бишь, страх перед зеркалом, сдается мне, весьма редкое явление среди прекрасного пола.
   — Сразу видно, что ты ничегошеньки не смыслишь в женщинах, племянничек. Все дочери Евы жадно вглядываются в зеркало перед тем, как выйти в свет, но стоит им вернуться домой, как сие волшебное стекло теряет былые чары. Жребий уж брошен — вечер прошел успешно или же неуспешно, даме удалось или не удалось создать то впечатление, на которое она рассчитывала. Но, не погружаясь глубже в тайны туалетного столика, скажу тебе, что лично я, как и многие весьма достойные особы, не люблю заглядывать в неясную и темную поверхность большого зеркала в полуосвещенной комнате, где отражения свечей скорее теряются в глубокой тьме стекла, нежели бросают свой свет обратно в покои. Это непроглядное, чернильно-черное пространство кажется сценой, где разыгрывает свое представление Фантазия. Она может вызвать к нам видения иные, чем отражение наших собственных лиц; или же, как в колдовское время Хеллоуина, которым пугали нас в детстве, мы рискуем узреть там чье-то чужое лицо, выглядывающее из-за нашего плеча. Словом, когда на меня нападает подобное настроение и всюду-то мне мерещатся призраки, я, прежде чем войти в спальню, велю горничной завесить зеркало зелеными шторами, чтобы на ее, а не на мою долю выпало первое потрясение от встречи с привидениями, буде таковые там окажутся. Но, сказать тебе правду, сдается мне, что это мое нежелание глядеться в зеркало в определенное время и в определенном месте берет свое начало в неком предании, которое рассказала мне в свое время моя бабушка, сама принимавшая участие в событиях, о коих я сейчас тебе и поведаю.

ГЛАВА I

   Ты любишь (начала тетушка) зарисовки общества былых времен. Хотелось бы мне набросать тебе портрет сэра Филиппа Форрестера, баловня и любимца аристократических кругов Шотландии конца прошлого века.
   Сама я никогда его не видела, однако ж рассказы моей матери в красках расписывали его ум, доблесть и беспутство.
   Веселый рыцарь сей процветал примерно в конце семнадцатого — начале восемнадцатого века.
   Он слыл сэром Чарльзом Изи и Ловеласом своего времени и края, прославленным числом сыгранных дуэлей и ловко проведенных интрижек.
   В свете он пользовался безоговорочным восхищением, и ежели мы сопоставим это с одним-двумя дошедшими до нас эпизодами из его жизни, за которые, «когда бы писан был один закон для всех сословий», его следовало бы, по меньшей мере, повесить, то популярность подобной особы воистину доказывает, что наше время стало во много крат пристойнее времен минувших, если и не добродетельнее их — или же, что в ту пору вынести приговор лицу благородного происхождения было куда как труднее, чем теперь, и, соответственно, что титул тогда даровал своему обладателю множество привилегий и полное отпущение грехов.
   Ни одному нынешнему повесе не сошла бы с рук история столь гнусная, сколь история Красотки Пегти Гриндстоун, дочери мельника из Силлермилса — дело едва не дошло до генерального прокурора Шотландии. Но сэру Фнллипу она принесла не больше урона, чем приносит град каменному очагу. Его все так же радушно принимали в свете, и он обедал с герцогом А. в день похорон несчастной девушки. Она умерла от разбитого сердца.
   Впрочем, к моей истории это не имеет ровным счетом никакого отношения.
   Сперва упомяну о родне, друзьях и знакомых веселого рыцаря, и обещаю, что не буду излишне многословна.
   Но для достоверности моей истории тебе необходимо знать, что сэр Филипп Форрестер — неотразимый щеголь, элегантный баловень высшего общества — женился на младшей мисс Фальконер из рода Кингс-Коплендов.
   Старшая сестра помянутой леди ранее стала женой моего деда, сэра Джеффри Ботвелла, и, надо сказать, принесла нашей семье немалое приданное.
   Да и за мисс Джемаймой, или, как ее чаще называли, мисс Джемми Фальконер, также давали около десяти тысяч футов стерлингов — весьма лакомый кусочек по тем временам.
   Две сестры были до крайности несхожи меж собою, хотя пооди-Ночке каждой из них находились свои поклонники.
   В леди Ботвелл отчасти сказалась древняя кровь Кингс-Коплендов: она была храбра, хотя и не до безрассудства, честолюбива и страстно желала возвысить свой дом и свою семью.
   Сказывают также, она изрядно понукала и пришпоривала моего деда, человека от природы вялого, но которого, если, конечно, молва его не оклеветала, влияние супруги вовлекло в некие политические неурядицы, от которых, по чести говоря, разумнее было бы держаться в стороне.
   Впрочем, леди Ботвелл была женщиной высоких принципов и, как свидетельствуют некоторые ее письма, все еще хранящиеся в моем резном дубовом ларце, обладала чисто мужским здравым смыслом.
   Джемми Фальконер во всем являла полнейшую противоположность своей сестре.
   Разумом она не блистала, интересы ее ограничивались лишь кругом самых обыденных вещей. А красота, покуда не поблекла, по большей части, заключалась в правильных и утонченных чертах лица, лишенных особенной живости и выразительности.
   Но даже и эти скромные чары увяли в неудачном браке.
   Бедняжка испытывала нежнейшую привязанность к своему супругу, встречая в ответ лишь черствое, хотя и учтивое равнодушие, кое ранило ту, чье сердце было столь же нежно, сколь разум слаб, больнее, нежели могло бы ранить самое грубое обращение.
   Сэр Филипп был сластолюбцем, то есть полнейшим эгоистом, чей нрав и характер более всего напоминали его рапиру, острую, отточенную и сверкающую, но несгибаемую и беспощадную. И поскольку он безупречно соблюдал все общепринятые ритуалы вежливости по отношению к своей госпоже, то сумел лишить ее даже людского сострадания — вещи ненужной и бесполезной, когда страдающая сторона обладает ею, однако ж для леди Форрестер больнее всего было знать, что она обделена даже и этим.
   Светские сплетни не преминули предпочесть грешника-мужа страдалице-жене.
   Иные называли ее малодушной бедняжкой и заявляли, что обладай она хоть толикой отваги своей сестры, то сумела бы так или иначе образумить мужа, будь он хоть самим забиякой Фальконбриджем. Большая же часть их знакомых изображала беспристрастие и почитала виновными обе стороны, хотя, собственно-то говоря, из этих двух сторон одна была угнетателем, а другая — угнетаемой. Эти знакомые выступали в таком тоне:
   — Разумеется, никому и в голову не придет оправдывать сэра Филиппа Форестера, но ведь все мы хорошо его знали, и Джемми Фальконер следовало бы с самого начала понимать, на что она идет.
   — И вообще, с чего это она польстилась на сэра Филиппа?
   — Да он бы на нее и не взглянул, если бы она сама не бросилась ему на шею со своими разнесчастными десятью тысячами фунтов впридачу. Ручаюсь, коли он охотился за деньгами, так она отравила ему все удовольствие от сделки. Уж я-то знаю, где сэр Филипп мог бы выгадать значительно больше.